
Полная версия
Исповедь детдомовки
В детдоме плакать опасно.
Слёзы там не вызывают жалости.
Слёзы там как кровь в воде.
Все сразу чувствуют.
Я не защищала Гришку.
Вот это важно сказать честно.
Не стояла рядом. Не говорила старшим: «Отстаньте». Не делилась с ним ужином, когда его оставляли голодным. Не гладила по плечу. Не спрашивала, как он.
Мне было его жалко.
Но жалость без действия — очень удобная штука.
Сидит себе внутри, делает тебя вроде бы не совсем плохим человеком, а снаружи ничего не меняется.
Я смотрела, как он ходит по коридору с опущенной головой, и думала: бедный.
А потом проходила мимо.
Потому что встать рядом с Гришкой означало стать следующей.
А я не хотела становиться следующей.
У меня и своей жизни хватало.
В детдоме вообще мало кто хочет быть героем. Герои там долго не живут. Там выживают те, кто вовремя отвёл глаза.
Я отвела.
Не один раз.
И до сих пор это помню.
В тот день были внеплановые смотрины.
Обычно к таким событиям готовились заранее: мыли полы, выдавали приличные вещи, проговаривали, кому где стоять, кто улыбается, кто не отсвечивает, кого лучше вообще не показывать.
Но тут всё случилось быстро.
Приехала семья.
Мужчина и женщина.
Не к нам всем вообще, а за конкретной девочкой.
Такое тоже бывало. Взрослые заранее смотрели анкеты, созванивались, что-то узнавали, выбирали ребёнка по фотографии, возрасту, диагнозам, статусу. А потом приезжали знакомиться.
Девочка жила со мной в одной спальне.
Звали её, кажется, Лариса. Или Лера. Сейчас уже не уверена. В памяти почему-то осталось не имя, а её голос.
Тонкий, злой, отчаянный.
Ей было около четырнадцати. Мать у неё сидела. Не первый раз, насколько я помню. Про отца ничего неизвестно. Бабушка когда-то была, потом исчезла. Девочка моталась по приютам и детдомам с маленького возраста, но всё равно упрямо держалась за мать.
За ту самую, которая годами её не забирала.
Это взрослым кажется странным.
Ну как можно ждать человека, который тебя бросил? Как можно любить мать, которая сидит, пьёт, пропадает, не пишет, не звонит, не интересуется?
Можно.
Ребёнок не любит по заслугам.
Он любит туда, где должна быть мама.
Даже если там пусто.
Когда воспитательница перехватила Леру в коридоре и сказала:
— Пойдём, к тебе приехали, — мы все поняли.
Семья.
Шанс.
Она сначала даже не сопротивлялась. Только лицо у неё стало какое-то белое, деревянное. Её повели в игровую, где уже ждали мужчина и женщина.
Мы, конечно, сбежались поближе.
Не прямо в комнату — туда нельзя. Но коридор в детдоме слышит всё. Стены там тонкие, двери старые, а дети умеют слушать так, будто от этого зависит жизнь.
Иногда и правда зависит.
Сначала было тихо.
Потом женский голос. Мягкий. Чужой.
Потом голос воспитательницы — этот специальный сладкий тон, которым взрослые разговаривают при гостях.
Потом Лерин голос.
Глухой:
— У меня есть мама.
В коридоре кто-то фыркнул.
Кто-то прошептал:
— Дура.
А у меня внутри всё неприятно сжалось.
Потому что дура — не дура, а я её понимала.
У меня тоже когда-то была мама.
Даже две, если считать ту, которая родила, и ту, которая вернула.
И всё равно слово «мама» внутри долго оставалось не фактом, а дыркой.
Лера пробыла в игровой совсем недолго.
Минут пять.
Может, меньше.
Потом дверь распахнулась, и она вылетела в коридор с таким лицом, будто её пытались украсть.
— У меня есть мама! — закричала она. — У меня есть мама! Я никуда не поеду!
Воспитательница бросилась за ней:
— Лера, прекрати немедленно! Ты что устраиваешь?
— Я не сирота! — кричала она уже почти визгом. — Она выйдет и заберёт меня! Она обещала!
Не знаю, обещала ли.
Скорее всего, нет.
А может, однажды сказала по телефону что-то вроде: «Скоро заберу», чтобы ребёнок отстал и дал поговорить взрослым о своих делах.
Но ребёнку много не надо.
Одного «скоро» может хватить на годы.
Леру увели.
Она билась, орала, повторяла одно и то же:
— У меня есть мама! У меня есть мама!
А в игровой остались те двое.
Мужчина и женщина.
Они вышли не сразу.
Сначала оттуда доносились тихие голоса. Воспитательница извинялась. Очень старалась. Объясняла, что ребёнок сложный, травмированный, что такое бывает, что она просто не готова, что, может быть, посмотреть кого-то ещё…
Вот это «кого-то ещё» в детдоме звучит особенно мерзко.
Как будто в магазине не подошёл один размер, и продавец уже тянется за другим.
Потом дверь открылась.
Женщина вышла первой.
Глаза у неё были красные.
Не от злости.
Она плакала.
Точнее, старалась не плакать, но всё равно плакала. Пальцами трогала уголки глаз, чтобы не размазать тушь. Мужчина шёл рядом и держал её за локоть.
Они были растерянные.
Вот это я запомнила.
Не оскорблённые. Не раздражённые. Не такие, знаете, взрослые, которым отказал товар.
Растерянные.
Они приехали за ребёнком.
Ребёнок им крикнул, что у него есть мама.
И что им теперь делать со своей готовностью любить?
Завернуть в пакет и увезти обратно?
Воспитательница провожала их к выходу, всё ещё извиняясь.
— Вы не переживайте. Мы можем подобрать анкету. У нас есть хорошие дети. Младше есть. Спокойные. Просто вы понимаете, у этой девочки ситуация…
У этой девочки ситуация.
У всех нас была ситуация.
Только у кого-то она помещалась в личное дело, а у кого-то выбегала в коридор и орала.
Мы стояли кто где.
Кто-то у окна. Кто-то возле лестницы. Кто-то делал вид, что просто мимо проходил. Я была у стены и смотрела, как мужчина и женщина идут к двери.
На улице был снег.
Не красивый новогодний, а обычный детдомовский снег — серый у крыльца, утоптанный, скользкий. Такой, на котором легко упасть, если бежать.
И тут за нашей спиной что-то грохнуло.
Сначала я подумала, что опять кто-то подрался.
Потом услышала топот.
Быстрый. Неровный. Босой какой-то, хотя по полу босые ноги звучат иначе, чем обувь.
Из коридора вылетел Гришка.
В одних шортах, натянутых поверх колготок, и футболке.
Без кофты.
Без куртки.
Без шапки.
В комнатных тапках, один из которых он потерял почти сразу.
Наверное, его только что подняли после тихого часа или он переодевался. Не знаю. Он был одет так нелепо, что в другое время кто-нибудь обязательно заржал бы.
Но никто не успел.
Гришка нёсся к выходу.
Не просто бежал.
Летел.
Как будто за ним горел весь детдом.
Охранник у двери сначала даже не понял, что происходит. Воспитательница крикнула:
— Гриша! Стой!
Он не остановился.
Он проскочил мимо охранника, толкнул дверь плечом и выбежал на крыльцо.
Холод ударил в коридор сразу.
Я помню этот резкий зимний воздух. Он ворвался внутрь, и все почему-то двинулись к двери, будто нас потянуло за Гришкой.
Мужчина и женщина уже почти дошли до калитки.
Гришка стоял на верхней ступеньке.
Тощий. Белый. В дурацких шортах поверх колготок. С голыми руками, которые сразу покраснели от холода.
И кричал:
— Меня! Меня возьмите!
Женщина обернулась.
Мужчина тоже.
Воспитательница выскочила следом:
— Гриша, немедленно назад!
Но Гришка уже побежал вниз.
Ступеньки были скользкие.
Он поскользнулся почти сразу.
Ноги уехали вперёд, руки взлетели вверх, и он покатился кубарем.
Это было страшно.
Очень.
Не как в кино, где герой красиво падает и сразу вскакивает. Нет. Он ударялся о ступени телом, локтями, коленями, головой, как маленький мешок с костями.
Кто-то в коридоре ахнул.
Кто-то сказал:
— Убился.
Я тоже так подумала.
Что всё.
Что сейчас он останется лежать у подножия крыльца, и все будут бегать, кричать, вызывать скорую, а мужчина и женщина уедут, потому что такое точно не входило в их планы.
Но Гришка зашевелился.
Сначала поднял голову.
Потом попытался встать.
Не смог.
Ноги разъезжались на снегу. Тапок остался где-то на ступеньке. Колготки порвались на колене. На коже сразу выступила кровь — яркая, неправильная на снегу.
И тогда он пополз.
На коленях.
К этим людям.
Ребёнок полз по снегу к чужим взрослым.
Не потому что они его позвали.
Не потому что обещали.
Не потому что знали его имя.
Просто потому что у него, видимо, уже не осталось другого выхода.
— Меня возьмите, — повторял он.
Уже не криком.
Срывающимся голосом.
— Меня… пожалуйста… я хороший… я буду хороший…
Вот эта фраза меня тогда ударила сильнее падения.
Я буду хороший.
Как будто ребёнка берут не потому, что он ребёнок.
А потому что он обещает быть удобным.
Мужчина первым сорвался с места.
Побежал к нему, поскальзываясь на снегу. Женщина стояла у калитки с руками у лица. Воспитательница что-то кричала, охранник бежал следом, дети толпились в дверях, но всё это стало фоном.
Мужчина добежал до Гришки, снял с себя куртку и накрыл его.
Прямо на снегу.
Так резко, так по-настоящему, что у меня внутри что-то перевернулось.
Потом поднял его на руки.
Гришка сначала вцепился в него так, будто его сейчас оторвут.
И его действительно пытались оторвать.
Воспитательница подбежала, начала говорить:
— Вы извините, пожалуйста, он у нас… Гриша, отпусти немедленно! Что ты устраиваешь? Ты же замёрзнешь!
Гришка только сильнее обнял мужчину за шею.
Лицо у него было мокрое.
От снега, слёз, соплей — всего сразу.
Он уже не кричал.
Только повторял куда-то в воротник:
— Возьмите меня. Возьмите меня. Я не буду. Я хороший.
Что именно «не буду», он, наверное, и сам не знал.
Не будет плакать.
Не будет мешать.
Не будет есть много.
Не будет болеть.
Не будет плохо спать.
Не будет занимать место.
Не будет быть собой.
Лишь бы взяли.
Мужчина не отдал его сразу.
Вот это тоже важно.
Он не испугался детдомовского скандала. Не поставил ребёнка на снег со словами: «Ну-ну, мальчик, иди к воспитателю». Не отступил назад, как от неприятной сцены.
Он держал Гришку.
Крепко.
И смотрел на женщину.
А она смотрела на них.
Несколько секунд.
Иногда жизнь решается именно так.
Не в кабинете. Не по документам. Не после долгого обсуждения за круглым столом.
А на заснеженном крыльце, где чужой мальчик в порванных колготках держится за твоего мужа, как за последнюю стену между собой и адом.
Женщина подошла медленно.
Очень медленно.
Гришка увидел её и опять напрягся, будто решил, что сейчас она скажет: «Нет, мы за девочкой приезжали».
Но она не сказала.
Она только дотронулась до его головы.
Без шапки. Холодной. Коротко остриженной.
И заплакала уже по-настоящему.
Тихо.
Не театрально. Не так, как плачут на людях, когда хотят, чтобы их пожалели. А как человек, который только что понял что-то страшное и простое.
Ребёнок не должен так просить, чтобы его спасли.
Ни один ребёнок.
Никогда.
Гришку занесли обратно в здание.
Не воспитательница.
Тот мужчина.
В своей куртке он его и нёс. Гришка, кажется, перестал понимать, что происходит. То ли от удара, то ли от холода, то ли от надежды, которая вдруг стала слишком большой для маленького тела.
Его посадили на скамейку в холле.
Кто-то принёс одеяло. Кто-то побежал за медсестрой. Воспитательница продолжала суетиться, говорила, что это недоразумение, что мальчик эмоциональный, что он не в списке, что они приехали знакомиться с другим ребёнком.
С другим ребёнком.
Я смотрела на Гришку и думала: а он что, не ребёнок?
Он сидел под одеялом, босая пятка торчала наружу. Колено было разбито. Губы синели. Но руки он всё ещё не разжимал.
В одной руке держал рукав мужской куртки.
Будто если отпустит — всё исчезнет.
Мужчина присел перед ним.
— Как тебя зовут?
Гришка заморгал.
Наверное, он не ожидал вопроса.
— Гриша.
— Я Сергей, — сказал мужчина. — А это Лена.
Женщина тоже присела.
— Гриш, тебе больно?
Он мотнул головой.
Конечно, ему было больно.
Но когда решается вопрос твоей жизни, колени — ерунда.
— Я хороший, — сказал он зачем-то снова.
Женщина закрыла рот рукой.
Сергей посмотрел на воспитательницу.
У него изменилось лицо.
До этого он был растерянным. Теперь — нет.
— Мы хотим узнать про него.
В холле стало так тихо, что слышно было, как где-то капает вода с чьих-то ботинок.
Воспитательница растерялась.
— Про Гришу?
— Да, — сказал он. — Про Гришу.
Вот так.
В первый раз за всё время я увидела, как взрослый произносит имя детдомовского ребёнка не как проблему, а как решение.
Дальше всё было не быстро.
Не надо думать, что его в тот же день одели, посадили в машину и увезли навсегда. В жизни так редко бывает. Были документы. Проверки. Разговоры. Приезды. Разрешения. Чужие подписи, без которых ребёнок всё ещё не совсем ребёнок, а объект процедуры.
Но Сергей и Лена приезжали.
Не к Лере.
К Гришке.
Привозили ему тёплые носки. Куртку. Книжку про машины. Он первое время не верил. Ходил после их визитов как побитый, будто ожидал, что сейчас кто-то скажет: «Шутка. Никто тебя не заберёт».
Дети тоже не верили.
Старшие, которые раньше его гнобили, стали вести себя странно. Кто-то язвил:
— Ну что, артист, выбил себе родителей?
Кто-то смотрел с завистью.
Кто-то пытался подружиться задним числом.
В детдоме быстро чувствуют, когда у человека появляется спина.
Гришка менялся.
Не сразу.
Он всё ещё вздрагивал от резких звуков. Всё ещё ел быстро. Всё ещё прятал под подушкой хлеб. Но в нём появилось что-то новое.
Будто внутри него впервые зажгли лампочку.
Маленькую.
Неяркую.
Но свою.
В день, когда его забирали, он был в новой куртке.
Слишком большой. Рукава закрывали пальцы. Шапка сползала на глаза. Он стоял у выхода с пакетом вещей, которого было жалко даже называть багажом.
Сергей держал документы.
Лена держала Гришку за руку.
А он стоял между ними и всё время смотрел на эту руку.
Как будто проверял: держит ли.
Держала.
Перед тем как выйти, он обернулся на нас.
На всех сразу.
Не улыбнулся.
Не помахал.
Просто посмотрел.
И я вдруг поняла, что он не победил нас.
Он выбрался.
А это разные вещи.
Когда дверь за ним закрылась, в коридоре кто-то сказал:
— Повезло дураку.
Может, и повезло.
Только я потом много думала: это было везение или последний рывок человека, который понял, что если сейчас не закричит, его никто никогда не услышит?
Я не знаю.
Правда не знаю.
Я бы так не смогла.
Я в двенадцать решила больше не выходить на смотрины. Решила ждать восемнадцати. Решила не унижаться, не просить, не смотреть взрослым в глаза с надеждой.
А Гришка попросил.
На весь двор.
На весь детдом.
На всю свою маленькую искалеченную жизнь.
— Меня возьмите.
И его взяли.
Много лет спустя я узнала, что у Леры, той девочки, которая кричала «у меня есть мама», мать так и не пришла.
Она покончила с собой в тюрьме где-то за год до Лериного выпуска. Из-за несчастной любви, говорили. Не из-за дочери. Не из-за раскаяния. Не из-за того, что ребёнок вырос в детдоме, держась за обещание, которого, может, никогда и не было.
Просто из-за какого-то мужчины.
Леру это, наверное, добило.
Я не знаю, как сложилась её жизнь дальше. Встречала её уже взрослой, но мы не были близки. В детдоме вообще мало кто становится по-настоящему близким. Слишком опасно привязываться к тем, кого завтра могут забрать, перевести, сломать или кто сам тебя предаст, чтобы выжить.
А Гришку усыновили.
Одна девочка отказалась от семьи, потому что ждала мать, которая так и не вернулась.
Один мальчик сам бросился под ноги чужим людям, потому что понял: ждать ему некого.
Я помню Гришку.
Ребёнка, который должен был спокойно жить, учиться, разбивать коленки во дворе, просить добавку у мамы и спорить с папой из-за мультиков.
А он в девять лет полз по снегу к чужим взрослым и обещал быть хорошим.
Вот и вся моя благодарность.
Не место детям там, где за шанс быть любимым надо падать с крыльца.
Запись 9. Тётя Настя
После Гришки я окончательно решила, что просить не буду.
Не потому что стала гордой.
Гордость у детдомовских детей вообще странная. Снаружи может казаться: вот, характер, не унижается, держит лицо. А внутри чаще всего не гордость, а страх.
Страх открыть рот и услышать «нет».
Страх протянуть руку и увидеть, как взрослый отводит глаза.
Страх поверить, что тебя могут выбрать, а потом снова остаться на том же месте, только уже с ещё одной дырой внутри.
Я не хотела быть Гришкой.
Не хотела падать на снег.
Не хотела ползти к чужим людям.
Не хотела обещать, что буду хорошей.
Я уже была хорошей.
Сколько могла.
Только это не особенно помогало.
Поэтому к двенадцати годам я решила: всё. Никаких семей. Никаких смотрин. Никаких улыбок до боли в щеках.
Мой выход — восемнадцать.
Дожить, получить документы, забрать то, что государство считает началом взрослой жизни, и уйти.
Куда — не знала.
Но главное было уйти.
Только жизнь, как обычно, не спросила, готова ли я жить совсем без надежды.
Она оставила мне тётю Настю.
Не сразу, конечно.
Никакого грома с небес, никакой музыки, никакого взрослого, который входит в детдом и говорит: «Я пришла за этой девочкой». В моей жизни всё важное появлялось как-то боком. Через болезнь. Через чужую палату. Через девочку с ангиной, которая слишком много говорила и называла маму каждые пять минут.
Женька.
После той больницы мы с ней не потеряли друг друга.
Это само по себе было чудом.
Обычно люди из нормальной жизни появляются рядом с детдомовским ребёнком ненадолго. Пожалели, угостили, подарили куклу, погладили по голове — и ушли обратно в свои кухни, квартиры, семьи, отпуска, ремонты, родительские собрания.
И всё.
Ты остаёшься с воспоминанием, как с фантиком от конфеты. Вроде сладость уже закончилась, но выбросить жалко.
С Женькой вышло иначе.
Её номер я выучила наизусть.
Не записала.
Записывать было опасно. Бумажку можно потерять. Её могут найти, порвать, отнять, выбросить. В детдоме вообще всё, что лежит отдельно от тела, принадлежит тому, кто первым протянул руку.
А номер в голове — другое дело.
Его не украдёшь.
Я повторяла цифры перед сном. На уроках. В очереди в столовую. Пока чистила зубы выданной на щётку пастой. Пока вытиралась мокрым полотенцем. Пока ждала, что бывшие родители, может быть, всё-таки приедут.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

