Твой голос среди шума
Твой голос среди шума

Полная версия

Твой голос среди шума

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Баланс. Тонкий. Пока что — работающий.

Стол в стиле Тюдор оказался старинным. Не стилизацией. Не репликой.

Оригиналом.

Я понял это почти сразу — ещё до того, как снял бы первый слой лака. У подделок нет этого веса. Они стараются выглядеть старыми, но в них нет времени. А здесь оно было в каждом миллиметре.

Дуб. Тяжёлый. Настоящий.

Такие вещи не делают — они переживают.

Этот стол видел больше, чем многие люди.

Я снимаю перчатки. С такими вещами работают только голыми руками. Инструменты — позже. Сначала нужно понять характер.

Свет падает сбоку, подчёркивая рисунок волокон. Дуб здесь плотный, тёмный, почти чёрный в глубине, с рыжими прожилками. Это не просто древесина — это возраст. Столетия.

Я аккуратно снимаю верхний слой. Лак старый, пожелтевший, нанесённый неравномерно. Кто-то когда-то пытался осовременить стол, не понимая, что этим его калечат.

Под ним — настоящая поверхность. Шероховатая.

Я работаю медленно. Без спешки. Каждый проход — как разговор. Если надавить слишком сильно, дерево замкнётся. Если торопиться — даст трещину.

Я останавливаюсь, когда вижу следы ножа. Старые. Не мои. Кто-то резал хлеб прямо на столе. Грубо. По-хозяйски. Эти порезы я не убираю. Они — часть истории. Их нельзя стереть, не убив вещь.

Контраст всегда бьёт по глазам.

Вокруг — дом Соколова. Камень. Мрамор. Стекло. Всё кричит: деньги. А в центре — стол, которому плевать на современность. Он пережил королей, войны, пожары и глупых владельцев.

И стоит.

Я обрабатываю углы. Здесь дерево мягче — годы сделали своё. В одном месте дуб потемнел почти до чёрного — след от пролитого вина. В другом — светлее, там когда-то стояла свеча.

Я вижу это. Чувствую.

Я не возвращаю стол в идеал. Я возвращаю ему достоинство.

Когда работа заканчивается, я отхожу на шаг назад. Смотрю.

Стол больше не пытается быть новым. Он снова стал собой.

Тяжёлым. Сильным. Настоящим.

Таким, каким и должен быть.

И в этот момент я понимаю, почему мне так важно это делать. Потому что мебель, в отличие от людей, благодарна за бережность.

Она молчит. Но если прислушаться — отвечает.

В комнату заходит ещё один мужчина.

Лысый. Шрам тянется от виска к щеке — старый, неровный, плохо заживший. Такой не делают в драке ради понтов. Такой остаётся, когда не до эстетики.

Он смотрит не на меня — на стол.

— Привет, малец, — голос хриплый, будто прокуренный годами. — Ну что, он всё-таки решил раскошелиться, да?

Я выпрямляюсь, но не отстраняюсь от работы.

— Видимо, да.

Он усмехается. Подходит ближе, останавливается ровно на том расстоянии, где уже можно почувствовать чужое присутствие, но ещё не угрозу.

— Я ему давно говорил: бери этот стол. Настоящая вещь. — Он задумчиво проводит пальцами по краю столешницы. — Такие сейчас не делают.

— Верно — говорю спокойно. — Это действительно редкий экземпляр. Было бы жаль его… выбросить.

Он хмыкает. Смотрит на меня внимательнее.

— Да, наверное. Сергей Соколов. А ты?

— Рафаэль Рид.

Он приподнимает брови. Медленно. С интересом.

— О. Короткий смешок. — Знаем, знаем ваших.

Вот оно.

Не угроза. Не комплимент. Констатация.

Он делает шаг назад, как будто вопрос решён.

— Ладно, давай так. Заканчивай спокойно. — кивает на стол. — А потом у нас семейный ужин. Приглашаю.

Это не просьба. Но и не приказ.

Я вытираю руки о тряпку, поднимаю взгляд.

— Спасибо, — говорю ровно. — Но у меня ещё заказ.

Он смотрит на меня пару секунд. Проверяет. Не давит.

Потом усмехается шире.

— Работаешь, значит. Уважаю.

Разворачивается и выходит. Без лишних слов. Без сопровождения.

Я остаюсь наедине со столом.

С тишиной.

С ощущением, что меня только что приняли — не в семью, не в круг, а в категорию людей, которых не трогают.

Я снова кладу ладони на дерево. Тёплое. Живое.

И думаю о том, как странно устроен мир: люди со шрамами понимают ценность старых вещей лучше, чем те, кто родился в комфорте.

Я продолжаю работу.

Я остаюсь один. Дом Михаила затихает не сразу — вечером тишина здесь другая, настороженная. Как будто стены слушают.

Я не включаю верхний свет. Открываю шторы ровно настолько, чтобы вечернее солнце легло на стол боком. Вечерний свет не врёт. Он беспощадный.

Я отхожу, смотрю издалека. Стол меняется не резко — он собирается обратно, как человек, которому дали возможность не защищаться.

Когда приходит время масла, запах становится тёплым, густым. Так пахнет ремесло, а не дорогой интерьер.

Я даю столу паузу. Дереву тоже нужно время — вечером особенно.

Сажусь напротив, позволяю себе просто смотреть.

Я не возвращаю ему молодость. Я возвращаю ему достоинство. Когда я убираю инструмент, солнце почти касается крыш. Тени растягиваются через весь двор. Дом всё ещё молчит. Но теперь — спокойно. Я ухожу тихо. На улице уже вечер. Тот самый лондонский — мягкий, тёплый, редкий.

Где-то рядом смех. Женский. Живой. Настоящий.

Он не резал слух — наоборот, согревал. Я пошёл на звук почти машинально.

У ворот стоял Сергей. Рядом с ним — девушка. Рыжая. Невысокая. Копна кудрявых волос, выбивающихся во все стороны, будто она и не пыталась их укротить. Они говорили по-русски, быстро, перебивая друг друга, и смеялись так громко, что было ясно: им хорошо. Просто хорошо. Без игры.

Я замедлил шаг.

И тогда увидел остальных.

Чуть поодаль стоял Соломон Стоун. Рядом — Габриэль Дельгадо. И Каспер Мачадо. Все трое — как из другого кадра. Спокойные. Уверенные. Слишком узнаваемые.

Чёрт.

Феликс бы отдал всё, чтобы убрать их с этой сцены. Всю свою империю, все свои сделки — лишь бы они не стояли вот так, непринуждённо, как будто мир принадлежит им по праву.

А они просто разговаривали. Улыбались. Что-то обсуждали, склонившись друг к другу. Верхушка лондонских сливок.

Я остановился. Встал в тень стены, инстинктивно. Я не хотел быть замеченным.

И снова посмотрел на девушку.

Она смеялась, запрокинув голову, и в этом жесте было что-то совершенно обезоруживающее. Не показное. Не отрепетированное. Будто смех вырывался сам, без разрешения.

Она была очень красивой.

Но дело было не во внешности. Не в волосах. Не в фигуре.

В ней было что-то ещё. Что-то, что цепляло глубже взгляда. Какое-то внутреннее тепло, которое чувствуется даже на расстоянии. Как будто рядом с ней пространство становилось мягче.

Я не мог сформулировать. И это пугало.

Я просто стоял в тени и смотрел. Время внутри было не тревожно.

А тихо.

Я пошёл к машине.

Шаги сами нашли дорогу, а в голове я пытался удержать её образ — как будто боялся, что, если отвлекусь, он рассыплется. Рыжие кудри. Смех. Это странное ощущение тепла, которому не находилось логики.

Я сел за руль. Дверь не закрыл.

Достал заначку из бардачка. Закурил. Глубоко. Медленно. Дым лёг в салоне, смешался с кожей и вечерним воздухом. Я смотрел в никуда, слишком далеко внутрь себя.

И тогда раздался стук.

Лёгкий. Костяшками. По стеклу двери.

Я поднял голову.

— Привет, — сказала она. — Ты Рафаэль, да?

Голос живой. Чуть хриплый. Улыбка — сразу, без осторожности.

— Мне нужна твоя помощь. На её губах появляется усмешка. — Точнее… я хочу нанять тебя.

Я опешил.

Это была она. Так близко, что я видел веснушки. Зеленые глаза. Ее кудри, ее улыбку. Так просто, будто мы давно знакомы.

Я молчал.

Она наклонилась чуть ближе и щёлкнула меня по носу.

— Ау, ты немой?

Я моргнул.

— Это даже лучше, — добавила она и рассмеялась. Не громко. Тепло. — Дай мне свою визитку.

Я машинально потянулся к бардачку, протянул карточку и вдруг поймал себя на том, что улыбаюсь. Редко. Непривычно.

— Нет, — сказал я наконец. — Я говорю. Просто ты застала меня врасплох.

Она посмотрела на мои руки. На сигарету. На открытую дверь.

— Ну, ты в штанах, руки свободны, — пожала она плечами. — Так что не всё так плохо.

Она развернулась, сделала шаг назад.

— Чао, Рафаэль.

И ушла так же легко, как появилась.

Я остался сидеть в машине. С визиткой, которой больше нет. С сигаретой, которая догорела сама. С ощущением, что что-то только что сдвинулось.

Я не знал, кто она. Не знал, зачем ей я.

Но знал одно.

В этот вечер тишина впервые дала трещину.

Я завожу двигатель и выезжаю со двора.

Город уже тёмный, подсвеченный витринами и фарами. Лондон в этом часу умеет быть мягким — будто делает вид, что не замечает твоих мыслей.

Я думаю о ней.

О смехе. О том, как легко она вторглась в моё пространство. О щелчке по носу — жесте слишком близком для незнакомки и слишком естественном, чтобы быть флиртом.

Я тут же упрощаю.

Она потенциальный клиент.

И это многое расставляет по местам. Удобная формула. Чёткая. Рабочая.

С потенциальными клиентами не спят. Не фантазируют. Не теряют голову.

Я повторяю это как правило техники безопасности. Как инструкцию, которую нельзя нарушать, если хочешь остаться целым.

Она — заказ. Я — работа.

Всё.

Эта мысль должна была меня успокоить. И частично — да, это сработало. Я вернул контроль, вернул себя в рамки своей жизни. Я люблю рамки. В них безопасно.

Но образ всё равно всплывает.

Рыжие кудри в вечернем свете. То, как она смотрела — прямо, без оценки. Как будто ей не нужно было решать, нравлюсь я ей или нет.

Я ловлю себя на том, что улыбаюсь снова — и тут же хмурюсь. Глупо.

Я не из тех, кто путает работу с личным. Никогда не мешал. Моя жизнь выстроена аккуратно: тишина, дерево, заказы, одиночество. Без вторжений.

И я не собираюсь это менять.

Я вырулил на дорогу. На пункте досмотра меня снова пропустили без лишних вопросов — кивок, короткий взгляд, всё по привычке.

Лондон уже был вечерним. Тот самый час, когда город сбрасывает деловой пиджак и становится чуть честнее. Фары. Витрины. Люди, которые наконец идут не «по задаче», а домой.

Когда я приехал домой, решил идти по лестнице. Сегодня — принципиально.

Физическая подготовка позволяет. Да и в лифте я уже ездил сегодня. Хватит.

Подниматься на сорок второй этаж к Феликсу — вот это было бы испытание. Я бы устал. Не телом — головой.

А мой семнадцатый — это другое дело. Это можно пройти пешком. Медленно. Своим темпом.

Лестница никогда не врёт. Она сразу показывает, сколько ты на самом деле весишь — не в килограммах, а в решениях.

Я поднимаюсь, считая пролёты. Так проще держать ритм.

Дыхание ровное. Сердце работает. Мышцы помнят.

На каком-то этаже я останавливаюсь, смотрю в окно. Внизу — Лондон. Большой. Равнодушный. И при этом — живой.

Я иду дальше.

Иногда лучше выбрать путь, где каждый шаг — твой. Даже если он длиннее.

Особенно если он длиннее.

Я глушу мотор, сижу пару секунд в темноте, прежде чем выйти.

Выхожу, машина припаркована на улице, так спокойнее. Я иду к дому, захожу внутрь. Киваю консьержу. Он не спрашивает, он знает, что я ради шутки хожу по лестнице. Ему не обязательно все знать про меня.

Спустя 5 минут. Я на месте.

Но мысли возвращаются к ней.

Потенциальный клиент. Я повторяю это ещё раз.

Просто на всякий случай.

Закрываю дверь. Снимаю куртку. Тишина встречает меня сразу — ровная, привычная, как старый друг. Здесь никто не задаёт вопросов. Здесь можно не держать лицо.

— Включи мой плей-лист, — говорю я вслух.

Умная колонка послушно откликается. Музыка начинает играть почти сразу — медленно, тянуще, с той самой нотой грусти, которая не давит, а даёт пространство.

Я люблю такую музыку.

Она не требует реакции. Не заставляет чувствовать правильно. Она просто позволяет думать.

Я сажусь на диван, не включая свет. В комнате полумрак, город за окном живёт своей жизнью, а я остаюсь здесь — между днём и ночью.

Мысли снова возвращаются к ней. Я не зову их специально. Они приходят сами, как мелодия, которую невозможно выкинуть из головы.

Я прокручиваю момент у машины. Стук по стеклу. Смех. Этот взгляд — открытый, без попытки понравиться.

Грусть в музыке ложится фоном, не мешает. Наоборот — делает всё чётче. В такие моменты я всегда понимаю больше, чем нужно.

Я не одинок. Я просто привык быть один.

И именно поэтому любые трещины в этой тишине ощущаются слишком ярко.

Музыка тянется, комната дышит вместе со мной. Я закрываю глаза на секунду, позволяя себе не решать ничего. Не упрощать. Не раскладывать по полкам.

Просто подумать.

Иногда грусть — это не боль. Это пауза.

И я даю себе эту паузу.

Пора готовиться ко сну.

Я выключаю музыку, и тишина сразу становится плотнее. Ночь всегда давит сильнее, чем день. Днём можно спрятаться за делами, руками, словами. Ночью мне некуда бежать.

Я знаю, что будет дальше.

Очередной кошмар. Очередное возвращение туда.

Я ненавижу это место. И себя — за то, что оно всё ещё во мне.

Ванная. Холодная вода на лицо. Я смотрю на отражение, будто пытаюсь убедиться, что это действительно я, а не тот мальчишка, которого когда-то заперли и забыли.

Тело помнит больше, чем голова.

Я ложусь в постель аккуратно, почти церемонно, как будто от этого что-то изменится. Свет выключен. Темнота сразу подбирается ближе.

Я ненавижу момент перед сном. Эту секунду, когда контроль ускользает.

Интернат не снится как кино. Он возвращается кусками: запах, шаги в коридоре, щёлк замка. Иногда — голос. Иногда — тишина, от которой хуже всего.

Я закрываю глаза и заранее сжимаю челюсть.

Ты здесь. Ты взрослый. Ты в безопасности.

Я повторяю это, хотя знаю — ночью слова не работают.

Ненависть к себе приходит следом. За слабость. За то, что годы прошли, а я всё ещё здесь, всё ещё боюсь, всё ещё просыпаюсь в холодном поту.

Я ненавижу себя. И то место.

И всё равно ложусь спать.

Другого выхода нет.

Коридор длинный. Слишком длинный.

Я бегу. Ноги скользят по холодному полу, дыхание сбивается, в горле жжёт. Свет мигает — как будто здание само издевается.

Сзади шаги.

Тяжёлые. Уверенные.

Я знаю, кто это, ещё до того, как слышу голос.

— Рафаэль.

Имя режет сильнее, чем крик.

Он догоняет меня у поворота. Рука с силой прижимает к стене. Камень холодный, вжимается в спину. Я не могу вдохнуть.

Эндрю.

Он слишком близко. Его ладонь — липкая, тяжёлая — задерживается дольше, чем нужно. Не удар. Хуже.

— Ты будешь моим, Рафаэль, — говорит он спокойно. Почти ласково. — Если захочешь… я буду твоим папочкой.

Я застываю. Тело перестаёт слушаться. Это не страх — это оцепенение.

— Я всё подготовил, — добавляет он тихо.

Коридор сужается. Воздуха нет. Стены давят. Я исчезаю внутри себя, потому что по-другому нельзя выжить.

Я просыпаюсь рывком.

Сажусь в кровати, хватая воздух ртом, будто только что вынырнул из-под воды. Простыни мокрые. Руки дрожат.

Сердце бьётся так, словно танцует самбу — быстро, сбивчиво, не в такт жизни.

Комната. Моя. Настоящая.

Я взрослый. Я здесь. Он — нет.

Но тело ещё не знает этого.

Я сижу в темноте, прижимая ладони к груди, и даю сердцу время вспомнить, что всё закончилось.

Давно.

Но не до конца.

На часах три ночи.

Я спал два часа. Всего два.

Два часа кошмаров — этого достаточно, чтобы выжать из тебя всё. Не тело. Гораздо глубже. Как будто кто-то методично выкручивает изнутри.

Я сижу на краю кровати, опустив ноги на холодный пол. Это помогает заземлиться. Холод — честный. Он возвращает тебя в здесь и сейчас.

Я не пью снотворное. Никогда.

Иначе сны станут тюрьмой. Закрытой. Без возможности вынырнуть.

Сделать глоток свободы.

Когда ты засыпаешь химически, у тебя отнимают единственное оружие — возможность проснуться. А я слишком хорошо знаю, что бывает, когда выхода нет.

Утром нужно ехать к доктору.

Он говорит, что у нас прогресс. Я киваю. Слушаю. Делаю упражнения. Говорю правильные слова.

Но я так не чувствую.

Потому что он всё ещё там.

Мне всё так же снится он. Узкие коридоры — такие, что плечи цепляют стены. Тот шкаф — тёмный, с запахом пыли и чужой одежды. Та душевая — холодная, с плиткой, от которой эхом отражаются шаги.

Сны не меняются. Они просто варьируются.

Иногда я убегаю. Иногда не успеваю. Иногда просто стою и жду — и это самое страшное.

Я смотрю в темноту комнаты и чувствую, как усталость наваливается тяжёлым пластом. Не сонливость — именно усталость. Экзистенциальную. Ту, что не лечится кофе.

Доктор говорит, что прогресс — это то, что я просыпаюсь. Что я помню, где я. Что я не теряюсь в панике.

Может быть.

Но внутри всё ещё живёт мальчик, который не верит, что это закончилось.

Я встаю, наливаю себе воды. Пью медленно. Считаю глотки. Пять. Шесть. Семь. Так проще удержаться.

До утра ещё далеко.

Я не пытаюсь уснуть снова. Иногда лучше просто дождаться рассвета. Я просто включаю очередной нелепый сериал и ложусь на диван.

Потому что ночь — не моё время.

Даже не знаю, о чём сериал был — люди говорили слишком громко, смеялись не к месту, сюжет расползался. Но именно это и нужно. Фон. Шум, который не даёт голове провалиться внутрь себя. Я уснул.

И — чудо — мне ничего не приснилось.

Пустота. Чёрный экран. Без коридоров. Без шкафов. Без него.

В такие моменты я по-настоящему счастлив. Тихо. Без эйфории. Просто потому, что ночь прошла без боя.

На часах восемь утра.

Колонка ещё молчит. Она проснётся в восемь тридцать, как и всегда. Я люблю эти полчаса тишины — они мои.

Я варю себе кофе. Запах быстро наполняет кухню, заземляет. Жарю яичницу. Пару тостов. Ничего лишнего.

Вот и весь мой завтрак.

Я ем стоя, у окна, глядя на город. Он ещё не спешит. Машины редкие. Люди сонные. Лондон в это время не давит — он просто существует.

Я надеваю куртку, выхожу на улицу. Воздух прохладный, чистый. Такой, каким должен быть утренний воздух.

Сажусь в машину. Завожу двигатель.

Еду по городу, вписываясь в поток. Без мыслей. Без анализа. Просто движение.

Сегодня среда.

Обычная среда.

И иногда это — самое лучшее, что может быть.

Доктор Степлтон — для всех доктор. Для меня — Чак.

Он встречает меня своей фирменной рабочей улыбкой. Не тёплой. Не холодной. Настроенной. Как будто он надевает её вместе с халатом.

— Доброе утро, Рафаэль, — говорит он, указывая на кресло. — Выглядите… уставшим.

— Это мой стандартный режим, — отвечаю я и сажусь.

Он кивает, делает пометку в планшете.

— Сколько спали?

— Два часа. Потом ещё немного под сериал.

— Сны?

Я пожимаю плечами.

— Сначала — кошмары. Потом ничего.

Ничего — это хорошо, — спокойно говорит он.

— Для вас, — уточняю я.

Он смотрит поверх очков. Внимательно. Не споря.

— Для вас тоже, просто вы пока это не принимаете.

Я усмехаюсь без веселья.

— Чак, он всё ещё там. Коридоры. Душевая. Шкаф. Он. Какой тут прогресс?

— Прогресс в том, что вы можете это проговорить, — отвечает он. — И в том, что вы не принимаете снотворное.

— Потому что боюсь.

— Потому что вы выбираете контроль, — поправляет он. — Это важно.

Я откидываюсь в кресле, скрещиваю руки.

— Вы каждый раз говорите, что мы двигаемся вперёд.

— Потому что так и есть.

— Тогда почему мне всё ещё снится он?

Чак не отвечает сразу. Даёт паузу. Он всегда даёт паузы — знает, что я их не выношу.

— Потому что травма не уходит линейно, — наконец говорит он. — Она не закрывается, как дверь. Она… перерабатывается вами. Медленно.

— А если она просто часть меня?

— Тогда задача не избавиться от неё, — мягко говорит он, — а перестать позволять ей управлять вашей жизнью.

Я смотрю в окно. На улицу. На людей, которые идут по своим делам и даже не подозревают, сколько ночей можно потерять из-за одного человека.

— Я устал быть сильным, — говорю я тихо.

Он не делает вид, что не услышал.

— Вы не обязаны быть сильным здесь, Рафаэль.

— А где тогда?

— Где угодно. Но не здесь.

Я выдыхаю. Медленно.

— Иногда я думаю, что, если бы я был другим… — начинаю и резко замолкаю.

— …то этого бы не случилось? — заканчивает он за меня.

Я киваю.

— Это ложь, — говорит Чак сразу. Без мягкости. — И вы это знаете.

— Знать и чувствовать — разные вещи.

— Согласен, — кивает он. — Поэтому мы продолжаем.

Он закрывает планшет.

— Расскажите мне о хорошем. Было что-то за эту неделю?

Я думаю. Недолго.

Рыжие кудри. Смех. Стук по стеклу.

— Возможно, — говорю я. — Я встретил потенциального клиента.

Уголок его рта приподнимается.

Возможно — звучит многообещающе.

— Не делайте из этого выводов.

— Я и не делаю, — спокойно отвечает он. — Я просто фиксирую: вы заметили человека.

Я молчу.

— Это тоже прогресс, Рафаэль, — говорит Чак. — Хотите вы этого или нет.

Я не отвечаю. Но внутри что-то едва заметно — сдвигается.

Из кабинета Чака я еду прямо в зал.

Он спрятан в старом промышленном квартале — бетон, ржавые ворота, никаких вывесок. Раньше здесь были нелегальные бои. Я выкупил это место последним у какого-то китайца, который слишком много знал и слишком устал от этого.

Теперь здесь тишина. И работа.

Мы с братом всё переделали под себя. Никакого глянца. Никаких зеркал. Только железо, груши, канаты, маты. Место, где можно не говорить и не объяснять.

Я снимаю куртку, наматываю бинты на руки. Тугие витки — один за другим. Это почти ритуал. Контроль начинается с мелочей.

Груша висит передо мной — тяжёлая, старая, видавшая больше злости, чем многие люди. Я делаю шаг. И бью.

Сначала ровно. Потом сильнее. Потом так, как будто хочу выбить из неё всё, что застряло во мне.

Удары глухие. Тело работает само. Плечи, спина, кулаки — всё включается, как отлаженный механизм. Я не думаю. Я считаю дыхание. Я считаю удары.

Злость выходит через мышцы. Страх — через пот. Бессилие — через боль в костяшках.

Я бью так сильно, как могу.

Груша раскачивается, возвращается, принимает следующий удар. Она не обижается. Не убегает. Не говорит, что я слишком.

Это помогает расслабиться.

Когда тело устает, голове становится тише. Мысли замедляются. Он отступает. Коридоры бледнеют. Душевая растворяется.

Остаётся только здесь и сейчас.

Я останавливаюсь, опираюсь лбом о грушу, тяжело дышу. Пот стекает по вискам. Сердце бьётся ровно — наконец-то ровно.

Вот так я и держусь.

Не таблетками. Не словами.

Железом. Ударами. Тишиной между ними.

Второй подход.

Я надеваю наушники, музыка врезается сразу — Limp Bizkit, тяжёлая, резкая, без полутонов. Ритм ложится в тело, подгоняет удары. Груша снова начинает раскачиваться.

Удар. Ещё. Ещё.

Мир сужается до дистанции между кулаком и кожей.

И вдруг — резкий хлопок по плечу.

Тело срабатывает быстрее головы. Я разворачиваюсь на автомате, уже вкладываясь в удар, готовый сломать челюсть.

— Тише, тише, Рокки, — знакомый голос ловит меня на полпути. — Привет.

Я замираю.

Феликс.

Он стоит спокойно, будто ничего не произошло. Одет дорого, не по-спортивному: пальто, тёмная рубашка, часы. Контраст почти смешной. Вокруг — пот, железо, груша. А он — как из другого мира.

Я опускаю руки, сдёргиваю наушники.

— Ты чего? — выдыхаю я.

— Я тут, — пожимает он плечами. — Решил заехать, проветриться.

Он смотрит на мои бинты, на покрасневшие костяшки.

— Злишься.

— Тренируюсь.

— Одно другому не мешает, — усмехается он и делает шаг ближе. — Ты слишком глубоко ушёл. Я хлопнул нормально тебя и не один раз.

— В следующий раз предупреждай.

— В следующий раз не залипай так, будто хочешь убить мир.

Он говорит это без упрёка. Скорее… с заботой, которую у него можно распознать только по интонации.

Феликс кивает на грушу.

— Помогает?

Я киваю.

— Тогда продолжай. Я подожду.

Он отходит к стене, скрещивает руки, наблюдает. Не лезет. Не командует. Просто рядом.

Я снова поворачиваюсь к груше. Музыка возвращается. Удары — тоже.

Но теперь я знаю: если вдруг сорвусь — он здесь.

Позже Феликс ушёл в раздевалку и вернулся уже в спортивной форме. Тихо, без показухи. Подошёл к беговой дорожке, нажал кнопку — и та послушно ожила.

Бег он любил всегда.

Для него пробежать двадцать, тридцать километров — как сходить в магазин за молоком. Ровно. Долго. До полного очищения головы. Феликс убегал от мыслей ногами. Я это знал.

На страницу:
3 из 6