Имперская тень — 2. Дело адвоката Гринева
Имперская тень — 2. Дело адвоката Гринева

Полная версия

Имперская тень — 2. Дело адвоката Гринева

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

— Вот, — сказала она, ставя поднос на стол. — Пейте, пока горячее. В такую погоду без чаю — как без души. Я вам варенья положила — брусничного, с прошлого года осталось. Дмитрий любит брусничное.

— Спасибо, Матрёна, — сказал Алексей, принимая стакан. Он не был голоден, но отказаться от Матрёниного чая было равносильно оскорблению. Он знал это по опыту.

Дмитрий тоже взял стакан, пригубил, одобрительно кивнул.

— И ещё, — Матрёна замялась, перебирая фартук. Она стояла у двери, не решаясь уйти, и в её позе было что-то испуганное, настороженное. — Барин, а та женщина... которая вчера приходила... она нехорошая.

— Почему ты так думаешь? — спросил Алексей, отставляя стакан.

— Глаза у неё недобрые, — твёрдо сказала Матрёна. — И платок в руках мяла, мяла... У кого совесть чиста, тот платок не мнёт. А она мяла. Стояла здесь, в прихожей, ждала вас, я на неё поглядывала — она как бумажку эту, синюю, всё в руках вертела.

— Это был не платок, а перчатка, — поправил Дмитрий. — У неё были перчатки, она их снимала, когда вошла.

— Всё одно, — Матрёна упрямо поджала губы. — Платок — перчатка, не в том дело. В глазах дело. Я много кого в этой прихожей перевидала. И честных, и нечестных. И у каждого в глазах — своё. У этой — страх. И не за мужа страх, а за себя. Я вас предупреждаю.

Алексей усмехнулся. Матрёна была суеверна, как все старухи её возраста, и доверяла своим приметам больше, чем полицейским протоколам. Но в её приметах иногда оказывалась правда. Она, например, задолго до того, как Гурко пришёл с обыском, сказала: «Придут скоро, чужие, не наши». И пришли. Она предупреждала о дурном господине, который оказался шантажистом. И предупреждение сбылось.

— Может быть, она просто волновалась, — сказал Алексей, хотя сам не очень верил в то, что говорил. — У неё муж пропал. Это стресс. Люди в стрессе нервничают.

— Муж пропал, а она к адвокату пришла? — Матрёна поджала губы. — Нормальная баба сначала в полицию бежит, потом к священнику, потом к знахарке, а потом уж к адвокату, если ничего не помогло. А эта — сразу к вам. Как будто знала, что вы поможете.

— Может, и знала. Может, ей кто-то посоветовал.

— Кто? — Матрёна упёрла руки в бока. — Кто ей мог посоветовать? Вы не министр, не генерал, не архиерей. Вы — адвокат. Хороший адвокат, но адвокат. Откуда графиня знает хороших адвокатов? У них свои адвокаты есть, дорогие, солидные, с фамилиями на доске. А вы — сами по себе.

Алексей не нашёлся, что ответить. Матрёна была права в своей прямоте: кто-то действительно рекомендовал его вдове. Но кто? И зачем? И почему вдова не назвала этого человека, когда Алексей спрашивал?

— Ступай, Матрёна, — сказал он мягко, но твёрдо. — Мы разберёмся.

Старуха вздохнула, перекрестилась — широко, истово, как крестят детей перед отходом ко сну, — и вышла, бормоча под нос что-то о том, что «молодые не слушают старых, а потом плачут».

Дмитрий, который всё это время молча пил чай, отставил стакан и усмехнулся.

— А она права, твоя Матрёна, — сказал он. — Кто-то надоумил вдову прийти к тебе. Вопрос — кто. И зачем.

— Мы это выясним, — ответил Алексей. — Но сначала — поговорим с ней самой.

Он взглянул на часы, стоявшие на каминной полке. Большие, напольные, с боем, купленные когда-то отцом на толкучке за бесценок. Часы показывали без четверти десять. Через пятнадцать минут вдова должна была прийти.

Ровно в десять часов в дверь постучали — не как Матрёна, скребясь, а отрывисто, уверенно, как стучат люди, привыкшие, чтобы их слушались. Три удара, пауза, два удара, пауза, ещё один — ровно столько, сколько нужно, чтобы вошедший обозначил себя, но не показался назойливым.

— Войдите, — сказал Алексей, вставая из-за стола. Варя учила его: когда в кабинет входит женщина — вставай. Особенно если эта женщина — графиня.

Дверь открылась, и в кабинет вошла женщина, при виде которой даже Дмитрий, видавший на своём веку всяких клиентов, на секунду замер с открытым ртом, потом спохватился и тоже встал.

Надежда Павловна Шереметева была высока, тонка, как свеча, которую ветер вот-вот погасит. Ей было сорок пять, но выглядела она на все пятьдесят — не от старости, а от усталости, которая въедается в лицо раньше морщин. Эта усталость не красила, но придавала чертам какую-то трагическую значимость, будто она не просто жила свою жизнь, а отыгрывала роль в древней трагедии, где финал известен заранее и никого не радует.

Платье — чёрное, дорогого сукна, но давно не обновлённое, с лёгким блеском на локтях и коленях, который выдаёт, что вещь носилась долго и не в одном экземпляре. Шляпка — траурная, с крепом, скрывавшим лоб, но не скрывавшим глаз. А глаза были главным.

Глаза Надежды Павловны были серыми, пронзительными, с таким пристальным взглядом, будто она хотела видеть не только лицо собеседника, но и то, что у него за спиной, и то, что он думает, и то, что он скрывает. Они смотрели в упор, не мигая, и в них читалось что-то от старых портретов — тех, что висят в парадных залах дворянских особняков и смотрят на потомков с высоты своих золочёных рам, не мигая, не моргая, не прощая.

Она вошла не как клиент — как судья, входящий в зал заседаний. Не спросила разрешения сесть, не огляделась с любопытством, как это делали другие посетители (одни — с уважением, другие — с пренебрежением, третьи — с плохо скрываемым страхом). Она просто встала у стола, положила на него руки в чёрных перчатках (кожа, тонкая, дорогая, но поношенная, с потёртостями на пальцах), и сказала:

— Присяжный поверенный Алексей Гринев?

— Да, — ответил Алексей, чувствуя, что в этом кабинете он сейчас не хозяин, а подсудимый. — Чем могу служить, сударыня?

— Я Надежда Павловна Шереметева, вдова сенатора Степана Павловича Шереметева. Вы получили мои бумаги?

— Получил. Изучил не все, но основные — да.

— И что вы думаете?

Алексей помедлил с ответом. Он не любил говорить «да» или «нет», не собрав достаточно информации. Слишком многое могло быть не тем, чем кажется. Слишком многое могло быть ложью, прикрытой правдой, или правдой, прикрытой ложью, или чем-то третьим, для чего у него ещё не было названия. Но перед ним стояла женщина, которая, судя по всему, не привыкла ждать. И которая, судя по её глазам, готова была услышать правду — даже если эта правда причинит боль.

— Я думаю, что ваш муж не покончил с собой, — сказал он осторожно, взвешивая каждое слово. — Сенатор, который три года собирал компромат на чиновников, который готовил доклад для императора, который знал, что за его спиной стоят люди, готовые на всё, — такой человек не бросает это дело и не уходит из жизни. Слишком многое поставлено на карту.

— Именно, — кивнула вдова, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение. — Он не самоубийца. Он — борец. А борцы не сдаются.

Она села на стул, который Дмитрий придвинул ей (тот самый, жёсткий, для клиентов, но ей, кажется, было всё равно), и только тогда Алексей заметил, что руки её, лежавшие на коленях, слегка дрожали. Не от холода — в кабинете было тепло, печку топили с утра, — а от напряжения, которое она сдерживала из последних сил. Это напряжение было как пружина: сжатая до предела, она могла выдержать ещё минуту, ещё пять, ещё десять, но потом неизбежно должна была либо разжаться, либо сломаться.

— Расскажите всё, — сказал Алексей, беря в руки перо. Он не собирался записывать каждое слово, но привычка — вещь сильная, а перо в руке помогало сосредоточиться. — С самого начала. Не пропуская деталей.

Надежда Павловна говорила полтора часа. Иногда её голос срывался, иногда она замолкала, глядя в одну точку на стене — туда, где висела карта Российской империи с красными и чёрными булавками, — но потом брала себя в руки и продолжала, как будто читала заученный текст, который повторяла сотни раз в своей голове, в пустом особняке на Английской набережной, в долгие одинокие вечера, когда надежда тает быстрее, чем свечи в канделябрах.

Она рассказала о муже — человеке, которого знал весь Петербург, но которого никто не понимал.

Степан Павлович Шереметев был сенатором, но не таким, как другие. Он не брал взяток — даже тех, которые считались «дежурными», вроде конверта с золотыми монетами на Рождество. Не просил высоких назначений — довольствовался тем, что имел, и отказывался от повышений, если они сулили лишнюю ответственность, но не давали лишней свободы. Не играл в карты в Английском клубе — презирал азарт и тех, кто на нём богатеет. Он работал. Он читал. Он писал. Он проверял документы, которые другие сенаторы подписывали не глядя, потому что «всё равно не прочитаешь, а подпись нужна».

— Его уважали, — говорила вдова, и в её голосе звучала не гордость, а тихая, спокойная уверенность. — Но не любили. Потому что он всегда говорил правду. А правда никому не нравится, особенно когда она о деньгах. Особенно когда она о тех, кто стоит выше тебя по чину и положению. Особенно когда правда может стоить карьеры, состояния, а иногда и жизни.

В последние три года Шереметев занялся ревизией Министерства путей сообщения. Император Александр III, незадолго до смерти, поручил ему проверить расходы на строительство Транссибирской магистрали — грандиозного проекта, который должен был соединить Москву с Владивостоком, протянуть стальную нить через всю страну, скрепить империю, которая трещала по швам. Строительство уже шло пятый год, истрачены были миллионы, а готовых путей оставалось всё меньше, чем планировали.

— Он нашёл хищения, — сказала вдова. И в голосе её прозвучала горечь — не та, которая приходит от потери, а та, которая приходит от осознания, что зло торжествует. — Огромные. Миллионы рублей. Цифры, от которых у меня темнело в глазах, когда он мне их называл. Эти деньги уходили на подставные фирмы, на фиктивные поставки рельсов и шпал, на откаты чиновникам, которые подписывали акты приёмки, не выезжая на место. Он составил доклад, в котором назвал имена. И потом... потом исчез.

— Вы знаете, кому он показывал этот доклад? — спросил Алексей.

— Знаю. Он показывал его министру путей сообщения князю Михаилу Ивановичу Хилкову. Тот обещал разобраться. Сказал: «Степан Павлович, это серьёзное обвинение. Дайте мне время проверить». А потом... потом исчез муж. И князь Хилков замолчал. На мои письма не отвечает, на приёмы не принимает. Его секретарь, каждый раз, когда я звоню, говорит: «Князь занят, князь уехал, князь не может говорить». Я не знаю, верить ли ему. Может быть, он сам в этом замешан. Может быть, он боится. Может быть, его запугали.

— А что говорит полиция?

— Полиция говорит, что у них нет улик. Что сенатор, возможно, уехал за границу. Что он мог покончить с собой — у него были проблемы с сердцем, он принимал лекарства, но иногда забывал, и тогда давление подскакивало, и он говорил странные вещи, которые можно было принять за бред. Что они продолжают поиски, но «ввиду отсутствия состава преступления» дело временно приостановлено. Но я им не верю. Я вижу, как они смотрят на меня — как на сумасшедшую старуху, у которой от горя поехала крыша. И боюсь, что, если я буду слишком настойчива, они найдут способ заткнуть меня.

Она замолчала, и в тишине стало слышно, как за стеной Матрёна перебирает ложки — звонкое, механическое «дзынь-дзынь», — и как где-то на Неве гудит пароход, собираясь в рейс в Шлиссельбург, и как в кабинете тикают часы, отмеряя время, которого у сенатора, возможно, уже нет.

Алексей отложил перо. Он исписал уже три листа — вопросами, датами, именами, связями. Теперь нужно было задать главный вопрос — тот, который он откладывал на самый конец, зная, что ответ может всё изменить.

— Надежда Павловна, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Почему вы пришли ко мне? Кто вас надоумил?

Вдова подняла на него глаза. В них мелькнуло что-то — страх? надежда? удивление? — и тут же исчезло, спрятавшись за привычной маской спокойствия.

— Муж сказал, — ответила она. — За три дня до исчезновения. Мы сидели в кабинете, он собирал бумаги — готовил доклад для императора, перечитывал, правил, переписывал набело. И вдруг, не поднимая головы, сказал: «Надя, если со мной что-то случится, не ходи в полицию. Они не помогут. И не ходи к нашим знакомым — они предадут. Иди к адвокату Гриневу на Фонтанку. Он тебе поможет».

— Но я не был знаком с вашим мужем, — сказал Алексей. — Никогда не встречал его, не переписывался, не имел с ним общих дел. Откуда он мог знать моё имя?

— Он сказал, что ему посоветовали. Человек, которому он доверял. Человек, который знал вас лично и рекомендовал как «честного и бесстрашного». Я спросила, кто. Он не ответил. Сказал только: «Если всё будет хорошо, я сам тебе скажу. Если нет — ты и так узнаешь».

Алексей переглянулся с Дмитрием. Тот молчал, но по его лицу было видно, что он думает о том же: кто-то, кого Шереметев считал надёжным, рекомендовал Гринева. Кто-то, кто знал о прошлом деле. Кто-то, кто хотел, чтобы Алексей влез в это расследование. Может быть, искренне, из желания помочь. Может быть, с другой целью — подставить, проверить, использовать как наживку.

«Или, — подумал Алексей, глядя на застывшую стрелку отцовского компаса, — кто-то, кто хочет, чтобы я оказался в центре заговора. Чтобы потом можно было меня убрать вместе с сенатором. Один выстрел — две жертвы. Экономно».

— Я возьмусь за это дело, — сказал он вслух. — Но предупреждаю: я не волшебник. Я не могу гарантировать, что найду вашего мужа живым. Я не могу гарантировать, что найду его вообще. Всё, что я могу, — это искать. И говорить правду, когда найду. Вы готовы к этому?

— Я готова к любому исходу, — ответила вдова. И в голосе её не было сомнения — только спокойствие, которое приходит, когда уже ничего не боишься, потому что самое страшное уже случилось. — Я просто хочу знать правду. Даже если она убьёт меня.

— С чего, по-вашему, нам начать?

— С его кабинета. Там, возможно, остались бумаги, которые он не успел забрать. Заметки, черновики, копии — что-то, что поможет понять, кто и зачем. Полиция их не тронула — они сказали, что «в них нет ничего интересного». Но я не верю. Я знаю мужа: он ничего не выбрасывал. Если он копал, значит, у него были доказательства.

— Хорошо. Завтра я приеду к вам на Английскую набережную. Дмитрий поедет со мной — он мой помощник, и я доверяю ему как себе.

Вдова поднялась, подала руку. Рукопожатие было сухим, быстрым, деловым — без той женской мягкости, которую Алексей привык чувствовать в руках своих клиенток. Пальцы у неё были холодные, тонкие, с длинными, чуть искривлёнными суставами — руки человека, который много пишет и мало отдыхает.

В дверях она обернулась.

— Гринев, — сказала она тихо, почти шёпотом, так, чтобы Дмитрий, оставшийся у стола, не расслышал. — Будьте осторожны. Те, кто забрал моего мужа, не остановятся перед чем-то, чтобы защитить себя. Они уже убили человека, которого я любила. Не дайте им убить и того, кто может найти правду.

— Я знаю, — ответил Алексей, хотя знал ли он на самом деле — сомневался.

Дверь закрылась. Шаги затихли на лестнице — сначала на площадке второго этажа, потом на первом, потом в вестибюле, где швейцар открывал двери и снова закрывал, впуская холодный воздух с улицы.

Дмитрий, который всё это время молчал, наконец выдохнул.

— Тяжёлая женщина, — сказал он, покачивая головой. — Не клиентка, а пророк из Ветхого Завета. «Правда убьёт меня». Кто так говорит? Нормальные люди говорят: «Я хочу знать правду, потому что она поможет мне жить дальше». А она — «убьёт».

— Отчаявшийся человек, — ответил Алексей. — Или тот, кто знает больше, чем говорит.

— Ты думаешь, она что-то скрывает?

— Я думаю, что все что-то скрывают. Вопрос — что именно. И зачем.

Он подошёл к карте на стене. Его пальцы пробежали по булавкам — чёрные, синие, красные, — нащупали одну, ту, что отмечала Белгород, выдернули её и воткнули новую, в Петербург, в район Английской набережной. Булавка вошла в плотную бумагу карты с лёгким хрустом, и на секунду Алексею показалось, что он слышит не хруст бумаги, а треск льда, ломающегося под ногами. Туда, куда он собирался идти.

— Начинаем новое дело, — сказал он. — Дело о пропавшем сенаторе.

— А как же смоленские векселя? — спросил Дмитрий. — И крестьяне из Тверской губернии, которые судятся с помещиком из-за земли? И та вдова, у которой отняли пенсию, — она звонила вчера, плакала, говорила, что у неё нет денег даже на хлеб?

— Всё успеем. У нас есть помощники. И у нас есть ты.

Дмитрий усмехнулся — криво, по-старославянски, как улыбался его отец, полковник Воронцов, когда получал неожиданный подарок. Но ничего не ответил. Только взял со стола папку Шереметевой, открыл её, начал листать, вчитываясь в документы, которые Алексей ещё не успел изучить.

Когда Дмитрий ушёл — разбирать бумаги, которые Алексей поручил ему изучить к вечеру, — Гринев остался один. Он перебрал папки на столе, нашёл ту, зелёную, и вынул из неё последний документ — тот, который не показывал даже Дмитрию.

Это был вексель. Старый, пожелтевший, с выцветшими чернилами, но ещё читаемый. На векселе стояла сумма — 50 000 рублей, подпись какого-то купца (фамилия стёрлась, осталось только «П. Б.», и ещё одна подпись — витиеватая, с росчерком, который Алексей видел раньше. Где? Когда? В каком документе, который он держал в руках и который заставил его сердце биться быстрее?

Он поднёс вексель к лампе, повертел, пытаясь вспомнить. И вспомнил.

В деле «Священной десятины» были такие же росчерки. На банковских переводах от «Благодетеля» — того самого, чьё имя Шестаков боялся назвать, того самого, чьи деньги питали заговор, того самого, кто остался в тени, когда Мещерского сослали, Долгорукова посадили, а исполнителей разогнали.

Связь? Совпадение? Или ниточка, которая ведёт из прошлого в настоящее, из одной жизни в другую, из одного заговора в следующий?

Алексей отложил вексель, взял отцовский компас, посмотрел на застывшую стрелку. Она указывала на север — туда, где заканчивается Петербург и начинается дорога на Москву, а оттуда — в Сибирь, по рельсам Транссиба, которые строили из гнилого леса и на которые уходили миллионы, которые кто-то клал в свой карман.

— Папа, — сказал он тихо, глядя на разбитый компас. — Ты говорил: «Ищи неочевидное». Неочевидное здесь в том, что дело сенатора может быть связано с тем, что мы уже раскрыли. Или с тем, что не раскрыли. Или с тем, что никогда не раскроем, если не будем копать достаточно глубоко.

Компас молчал. Но Алексею казалось, что стрелка чуть-чуть сдвинулась — от севера к западу. Туда, где за Фонтанкой начинался Петербург, который он знал слишком хорошо. Где жили те, кто воровал, кто убивал, кто исчезал. Где правда была ценнее золота, а ложь — дешевле грязи.

Варя нашла его в кабинете в одиннадцатом часу. Он сидел в темноте, не зажигая лампы — только свет фонарей с улицы пробивался сквозь шторы, падая на пол жёлтыми, дрожащими полосами, — и смотрел в окно на Фонтанку. Вода в реке была чёрной, гладкой, как зеркало, и в ней отражались огни противоположного берега — редкие, тусклые, похожие на звёзды, которые упали в грязь и не могут взлететь.

— Ты не ужинал, — сказала она, входя. Босиком, в халате, с распущенными волосами, она была похожа на девушку — не на женщину, не на жену, а на ту Катю, которую он впервые увидел в имении Воронцовых, когда она стояла у окна и смотрела на дождливый сад. Только глаза стали другими — старше, мудрее, тревожнее.

— Не хотелось, — ответил он, не оборачиваясь.

— Не хотелось — не причина, — сказала Варя, подходя ближе. — Матрёна оставила щи. На плите, в чугунке. Поешь.

— Потом.

— Потом будет поздно. Ты забываешь есть, когда погружаешься в дело. Я знаю эту твою привычку.

Варя подошла, села на край стола, положила руку ему на плечо. Её пальцы были тёплыми — она только что вышла из спальни, где было тепло, где горела лампада перед иконой, где пахло ладаном и сушёными травами, которые она собирала летом в Белгородской губернии.

— Тяжёлое дело? — спросила она.

— Запутанное. Как всегда.

— Ты найдёшь сенатора?

— Не знаю. Он пропал уже месяц. За месяц следы остывают, свидетели исчезают, документы сгорают. Но я попробую. Я обещал вдове.

— Вдова, — повторила Варя. — Та самая, которую Матрёна боится?

— Она не боится. Она предупреждает.

— Матрёна редко ошибается в людях. Она предчувствует. Если она говорит, что женщина нехорошая, — может быть, в этом есть правда.

— Может быть, — согласился Алексей. — Но дело не во вдове. Дело в её муже. Он что-то знал. И его за это убрали.

— Как Долгорукова? — спросила Варя. — Как Мещерского?

— Не знаю. Возможно.

Она помолчала, потом сказала:

— Я беременна.

Алексей повернулся к ней. В полутьме её лицо было бледным, глаза — большими, влажными, в них стояли слёзы, которые она не пускала, но и не прятала. В руках она держала платок — белый, кружевной, и мяла его точно так же, как сегодня утром мяла свой платок Надежда Павловна. То же движение пальцев, та же дрожь, тот же страх, который невозможно скрыть.

— Ты уверена? — спросил он, беря её за руку. Ему показалось, что у него самого задрожали пальцы — или это просто от холода?

— Врач подтвердил. Сегодня. Я ходила к нему на приём, пока ты был у Гурко. Он сказал, что всё хорошо, что срок маленький, три месяца, но сердце уже слышно.

— Сердце?

— Да. Он дал мне послушать. Через трубку. Оно билось так быстро, так громко, будто стучало в дверь: «Я здесь, я есть, не забывайте обо мне».

Алексей молчал. Слишком много новостей за один день: исчезнувший сенатор, заговор в министерстве, странный вексель с почерком «Благодетеля», беременность жены. Мир вращался слишком быстро, и он не успевал за ним, чувствуя, что ещё немного — и его сорвёт с места, закружит, унесёт в какую-то новую, неведомую пропасть.

— Ты рад? — спросила Варя.

— Не знаю, — честно ответил он. — Я боюсь.

— Чего?

— Что не успею. Что меня убьют раньше, чем я увижу ребёнка. Что ты останешься одна, с младенцем на руках, в этом городе, где никто никому не нужен.

Варя обняла его, прижалась щекой к его плечу, и он почувствовал, как её слёзы падают на его рубашку, пропитывая ткань, оставляя на ней мокрые, тёплые круги.

— Не умрёшь, — сказала она твёрдо. — Ты Гринев. Твои не сдаются.

Он усмехнулся. Это были его собственные слова, сказанные когда-то Дмитрию, когда они готовились к аресту Петра Воронцова. Теперь Варя возвращала их ему — как талисман, как обещание, как напоминание о том, что он не один.

— Пойдём ужинать, — сказал он, вставая. — Холодные щи есть противно. Ты так говорила?

— Я много чего говорю. Ты начинаешь слушать?

— Начинаю.

Они вышли из кабинета, оставив компас на столе. Стрелка по-прежнему смотрела на север. Но теперь Алексею казалось, что он знает, куда идти. Туда, где правда. Туда, где опасность. Туда, где будущее.

Он не знал, что уже через несколько дней ему предстоит сделать выбор, от которого зависят жизни многих людей. Он не знал, что след сенатора Шереметева приведёт его к людям, которых он считал друзьями, и к тайнам, которые он надеялся похоронить вместе с делом «Священной десятины». Он не знал, что человек, который должен быть мёртв, уже вернулся и ждёт своего часа за стенами новой тюрьмы.

Но он знал главное: он не один. И пока это знание живёт в нём, он не проиграет.

В тот вечер, прежде чем лечь спать, Алексей написал в своём блокноте — том самом, в кожаном переплёте, который купил ещё студентом на Литейном и который хранил теперь в ящике письменного стола, рядом с отмычками и запасными чернильницами.

Блокнот был исписан неровными строчками — вопросы, ответы, догадки, имена, даты. Алексей вёл его по совету отца: «Лучше один раз записать, чем десять раз вспоминать. Память — девица капризная. Сегодня она с тобой, завтра — нет. А бумага стерпит всё».

Он открыл блокнот на новой странице и написал:

«25 сентября 1895 года.

Дело Шереметева. Первое впечатление.

1. Сенатор не самоубийца. У него был мотив жить — раскрыть коррупцию, добиться справедливости. Он знал, что делает, и знал, чем это может кончиться. Но он не из тех, кто отступает.

На страницу:
3 из 4