Дела-загадки детектива Василия Всеволожского. Книга 2
Дела-загадки детектива Василия Всеволожского. Книга 2

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Владимир Кожедеев

Дела-загадки детектива Василия Всеволожского. Книга 2

Часть 3. Дело о тени

Глава 1. Чугунный мост

Петербург в ноябре — это не город, а предчувствие конца. Не того, библейского, с трубами и всадниками, а обыкновенного, петербургского — когда небо давит так низко, что, кажется, можно достать рукой до рваных, свинцовых туч, а воздух становится густым, как кисель, и дышать им можно только с усилием, как будто каждый вдох — последний. Василий Всеволожский любил этот город и ненавидел его одновременно. Любил за то, что здесь каждая улица помнила чью-то судьбу, ненавидел — за то, что эти судьбы чаще всего кончались в воде, в подворотне или в долговой яме.

Лиговский проспект в такую погоду выглядел особенно уныло. Дождь шёл, не переставая — не тот весёлый, летний, после которого пахнет мокрой листвой и свежестью, а осенний, мелкий, въедливый, который пробирается под воротник, стекает за шиворот и заставляет кутаться в пальто, тщетно надеясь на тепло. Фонари горели тускло — газовые рожки едва освещали мостовую, и тени от редких прохожих ложились на мокрый асфальт длинными, искажёнными кляксами, похожими на призраков.

Чугунный мост через Лиговский канал был стар — его чугунные перила, отлитые ещё при Николае Павловиче, покрылись ржавчиной и птичьим помётом, а мостовая давно просела, и в выбоинах стояла вода. Канал, узкий и чёрный, тянулся вдоль проспекта, как застывшая вена, в которой вместо крови текла мутная, дурно пахнущая жижа. Говорили, что в этом канале топили кошек и некрещёных младенцев. Говорили, что по ночам здесь можно встретить нечистую силу. Всеволожский не верил в нечистую силу. Он верил в людей — и в то, что люди способны на зло гораздо более страшное, чем любой призрак.

Дом 16 стоял у самого моста — старый, пятиэтажный, доходный, с облупившейся жёлтой штукатуркой и глубокими провалами окон, в которых не горел свет. Фасад его был когда-то украшен лепниной — амурчиками, гирляндами, женскими головками с распущенными волосами, — но теперь от этой красоты остались только осколки: у одного амурчика не хватало крыла, у другого — головы, гирлянды обвалились, обнажив голый кирпич, а женские головки походили на черепа, которых забыли убрать с поля битвы.

Всеволожский постоял на тротуаре, поднял воротник пальто, закурил папиросу. Табак горчил на языке, дым смешивался с дождём и уносился куда-то в сторону канала. В кармане пальто лежал чугунный ключ с инициалами «А.Х.» — тот самый, который дал ему Фогель. Ключ был тяжёлым, холодным, и Всеволожскому казалось, что он чувствует его тяжесть даже через плотное сукно.

«Анастасия Хованская, — подумал он. — Ты умерла сто лет назад, но твоя тень всё ещё бродит по этому городу. Что ты спрятала? Кого ты защищала? И почему я должен расплачиваться за твои тайны?»

Он не знал ответа. Знал только, что княгиня Шереметева, умирая, не солгала — она не умела лгать, даже когда ложь могла спасти ей жизнь. И если она сказала, что Тень перебралась в Петербург, значит, так оно и было.

Всеволожский уже собрался переходить мост, когда заметил его.

Человек стоял у мусорных баков — тех самых, чугунных, с выбитыми латинскими буквами «SPB», которые ставили по городу ещё при Александре Втором. Он был высоким, почти под два метра, но сутулым, как будто его плечи давила невидимая тяжесть. Плащ — чёрный, длинный, до пят — был накинут прямо на голое тело, под ним не виднелось ни сюртука, ни жилета. Руки, бледные, почти синие, шарили по бакам, вытаскивая какие-то тряпки, рассматривали их и бросали обратно.

Всеволожский замер. Что-то в этом человеке было неправильным — не в его одежде, не в его поведении, а в той тишине, которая его окружала. Дождь, казалось, переставал падать в радиусе трёх шагов от него. Тени не ложились на его лицо — оно оставалось в тени, даже когда над головой горел фонарь.

— Эй, — окликнул Всеволожский, делая шаг вперёд. — Вам помочь?

Человек замер. Не обернулся, не поднял головы — просто замер, как заводная игрушка, у которой кончился завод.

— Всеволожский, — сказал он глухим, почти механическим голосом. — Василий Петрович. Частный детектив. Литейный проспект, дом 18, квартира 3. — Он поднял голову, и Всеволожский увидел его лицо — бледное, восковое, с глубокими морщинами, которые складывались в странный, нечеловеческий узор. Глаза были светлыми, почти белыми, и в них не было ни зрачков, ни радужки — только пустота. — Уходите, Всеволожский. Они уже знают, что вы здесь. Они ждут. Они всегда ждут.

— Кто ждёт? — спросил Всеволожский, не отступая. — О ком вы говорите?

Человек не ответил. Он отвернулся, и плащ его — чёрный, длинный — взметнулся, как крыло исполинской птицы. Сделал шаг к каналу — и исчез. Просто растворился в воздухе, оставив после себя только запах — нафталин, сырость и что-то сладковато-гнилостное, как из старого склепа.

Всеволожский подошёл к тому месту, где только что стоял незнакомец. Ни следов, ни обрывков ткани, ни записок. Только мусорные баки, чугунные, холодные, с выбитыми буквами «SPB».

«Белая горячка, — подумал он. — Или очередная подстава. Или — он прав, и они действительно знают».

Он перешёл Чугунный мост, поднялся на крыльцо дома 16. Дверь была старой, дубовой, с бронзовым молотком в виде львиной головы. Всеволожский подёргал — закрыто. Тогда он достал связку отмычек (не браунингом же дверь взламывать) и принялся за работу.

Замок поддался на третьей попытке.

Внутри было темно. Свет с улицы едва пробивался сквозь запылённые стёкла, и Всеволожский вынужден был достать карманный фонарь — тот самый, с жестяным отражателем, который возил с собой ещё с тверских времён. Свет выхватил лестницу — широкую, с чугунными перилами, на которых когда-то были отлиты затейливые узоры, но теперь узоры забились грязью и паутиной. Лампочки не горели — кто-то выкрутил их или разбил. На стенах, там, куда падал свет, были видны надписи — неприличные, глупые, оставленные то ли дворниками, то ли пьяными жильцами.

Квартира, которую указала княгиня, была на четвёртом этаже, в конце коридора. Всеволожский поднялся медленно, держа фонарь перед собой и стараясь ступать бесшумно — хотя в этом доме, казалось, нельзя было ступить бесшумно, потому что каждая половица скрипела, каждая ступенька стонала под ногой.

Коридор на четвёртом этаже был узким, с низким потолком, который давил на плечи. Двери были старыми, оббитыми дерматином, с медными номерами, которые давно почернели. Квартира 16 — в самом конце, у стены, выходящей во двор.

Всеволожский постучал. Никто не ответил.

Постучал сильнее — та же тишина.

— Вам кого? — раздался голос за спиной.

Всеволожский обернулся, рука сама собой легла на карман, где лежал браунинг. В дверях соседней квартиры, приоткрыв дверь на цепочку, стояла старуха — маленькая, сгорбленная, в чёрном платке, с лицом, изрытым морщинами, как старая карта. Глаза её были мутными, но смотрели цепко — как смотрят люди, которые ничего не потеряли, кроме надежды.

— Мне нужны жильцы из шестнадцатой, — сказал Всеволожский.

— А нет никого, — ответила старуха. — Третью неделю никто не открывает. Полиция приходила, дверь взламывали. Там пусто. Только бумаги какие-то на полу валяются. И ещё…

— Что ещё? — спросил Всеволожский.

— Тень, — прошептала старуха, крестясь широким крестом. — Я видела её. Ночью. Она стоит у окна, высокая, чёрная, прямая. И смотрит на мост. Я в полицию ходила, а они сказали — белая горячка. А я не пью, барин. И не курю. Я видела. Тень. Та самая, что по дому ходит уже сколько лет.

— Сколько лет? — переспросил Всеволожский.

— Да сколько себя помню, — ответила старуха. — Я здесь с 1890 года живу. Тогда она была. И сейчас есть. А говорят — призрак немца, который повесился на чердаке. Или девочки, которую утопили в канале. Я не знаю. Знаю только — она есть.

Всеволожский кивнул, поблагодарил старуху и повернулся к двери квартиры 16. Достал ключ — тот самый, чугунный, с инициалами «А.Х.» — вставил в замочную скважину. Замок щёлкнул, поддался, дверь открылась.

Квартира была маленькой — две комнаты, кухня, кладовка. Пустой, без мебели, без вещей. Обои кое-где отклеились, свисали со стен, как лохмотья. На полу, на истёртом паркете, валялись бумаги — видимо, те самые, о которых говорила старуха. Всеволожский нагнулся, поднял один лист. Пыльный, пожелтевший, с каллиграфическим почерком — тем самым, которым княгиня Шереметева писала свои письма.

«Многоуважаемый Василий Петрович!

Если вы читаете это — значит, я умерла. Или вы умерли. Или мы оба. Но я надеюсь, что первое.

Я не рассказала вам всего в «Красном Бору» …»

Всеволожский читал, и с каждой строчкой сердце его сжималось всё сильнее. Княгиня знала о «Тени». Знала о Щербатове. Знала, куда ведут нити. И молчала — до самого конца, до последнего вздоха.

«Прощайте. Княгиня Екатерина Дмитриевна Шереметева».

Всеволожский сложил письмо, положил во внутренний карман пальто — туда же, где лежал чугунный ключ.

Он подошёл к окну. Окно выходило на Чугунный мост — тот самый, по которому он только что переходил. Вид был открыт: канал, чёрный, мутный; фонари, тускло горящие; дома на другой стороне — грязно-жёлтые, с пустыми глазницами окон. И тени — длинные, прямые, скользящие по мостовой.

Одна из них не двигалась.

Она стояла у перил моста, высокая, чёрная, неподвижная. И смотрела прямо на дом.

— Тень, — прошептал Всеволожский. — Они уже знают. Они ждут.

Он задернул занавеску, достал браунинг, проверил обойму. Патронов было шесть — хватит, чтобы отстреляться, если придётся. Но стрелять он не хотел. Не потому, что боялся — потому, что надеялся договориться.

Всеволожский вышел из квартиры, спустился по лестнице, вышел на улицу. Дождь всё так же моросил, фонари всё так же горели тускло.

У Чугунного моста никого не было.

Тень исчезла.

Всеволожский стоял на тротуаре, сжимая в кармане чугунный ключ, и думал о том, что княгиня была права: Тень не исчезла. Она переехала. И теперь он должен найти её — или она найдёт его.

Он повернулся и пошёл домой.

На Литейном, у дверей своей конторы, он вдруг остановился. В окне горел свет — но он помнил, что выключил лампу перед уходом. Фома ушёл в пять, и ключи от конторы были только у них двоих.

Всеволожский достал браунинг, снял с предохранителя, осторожно отпер дверь.

Внутри, в кресле у стола, сидела Надя.

Она была в его халате — слишком большом для неё, с засученными рукавами — и держала в руках чашку кофе. Увидев браунинг, она не испугалась, только усмехнулась:

— Вася, убери. Это я. Ждала тебя. Думала, ты уже пришёл.

— Я искал Тень, — сказал Всеволожский, пряча оружие.

— Нашёл?

— Пока нет. Но она знает, где я.

Надя поставила чашку, подошла к нему, посмотрела в глаза — долго, пристально, как смотрят на человека, которого боятся потерять.

— Вася, — сказала она. — Не лезь в это дело. Прошу тебя.

— Не могу, — ответил он. — Я должен.

— Знаю, — она вздохнула. — Поэтому я и жду тебя. Поэтому я всё ещё здесь.

Она обняла его — осторожно, не прижимаясь сильно, потому что знала, что он мокрый и грязный. Он положил голову ей на плечо — впервые за много лет — и закрыл глаза.

За окном моросил дождь.

Где-то на Чугунном мосту, у чугунных перил, стояла Тень.

И ждала.

Глава 2. Квартира на Фонтанке

Набережная Фонтанки в ноябре — это место, где время останавливается. Не потому, что здесь красиво или торжественно, а потому, что здесь слишком много прошлого — оно налипло на чугунные решётки мостов, пропитало стены домов, застыло в чёрной воде канала, которая течёт так медленно, что кажется, будто она не течёт вовсе. Всеволожский любил эту набережную в молодости, когда гулял здесь с Надей, ещё до свадьбы, когда мир казался понятным и устроенным. Теперь он шёл по ней один, под дождём, и чувствовал себя призраком, который вернулся в места, где когда-то был счастлив, и не узнаёт их.

Дом 72 стоял в глубине, за чахлыми деревьями, которые давно не видели садовника. Когда-то это был особняк — наверное, богатый, наверное, с колоннами и лепниной, с парадной лестницей и гостиными, где танцевали мазурку. Теперь от былой роскоши остались только стены — грязно-жёлтые, с облупившейся штукатуркой, и окна, заколоченные досками там, где жильцы не могли позволить себе стёкла. Доходный дом. Коммунальные квартиры. Общая кухня на двадцать комнат, один сортир на этаж, запах кошек и дешёвых щей, который въелся в стены так глубоко, что не выветрится никогда.

Всеволожский поднялся на крыльцо — ступени были выщерблены, перила шатались. Дверь оказалась незапертой — кто-то сломал замок, и теперь она держалась на одной петле, скрипя и раскачиваясь от ветра. Внутри было темно. Лампочки не горели — кто-то выкрутил их для экономии, или они перегорели ещё в прошлом веке, и никто не удосужился вставить новые. Всеволожский достал фонарь — тот самый, верный, с жестяным отражателем, — и луч света выхватил лестницу.

Лестница была широкой, когда-то парадной, с чугунными перилами, на которых были отлиты затейливые узоры — виноградные лозы, амуры, женские головы с распущенными волосами. Но теперь узоры забились грязью, чугун покрылся ржавчиной, и перила казались не украшением, а намёком — на то, что всё проходит, всё умирает, даже красота. Ступени были каменными, истёртыми миллионами ног — тут ходили баре, ходили купцы, ходили чиновники, ходили рабочие, ходили дети, которые давно состарились и, наверное, тоже умерли.

Всеволожский поднимался медленно, стараясь не шуметь — хотя в этом доме нельзя было ступить бесшумно, потому что каждая ступенька стонала под ногой, каждая площадка скрипела, как старая телега. На площадках стояли мусорные вёдра, чугунные, с выбитыми буквами «SPB» — такие же, как у дома 16 на Лиговке. Из-за дверей доносились звуки — где-то плакал ребёнок, где-то ругались мужики, где-то играла гармошка, и хриплый, пьяный голос выводил: «Ах, зачем ты, моя радость, меня разлюбила…»

Квартира 41 была на четвёртом этаже, в самом конце коридора. Дверь — старая, дубовая, с бронзовым номером, который давно почернел — была приоткрыта. Не заперта. Приглашала войти. Или — предупреждала об опасности.

Всеволожский постоял секунду, прислушался. Тишина. Только ветер гудит где-то наверху, в чердачных провалах, и капает вода — то ли с крыши, то ли из прорванной трубы. Он толкнул дверь, перешагнул порог.

Квартира была маленькой — три комнаты, кухня, кладовка. Пустой. Совершенно пустой, как будто здесь никогда никто не жил. Ни мебели, ни вещей, ни даже обоев — только голые стены, крашенные когда-то в зелёный цвет, а теперь покрытые пятнами сырости и плесени. Паркет вздыбился, кое-где доски выпали, и в чёрные провалы было страшно смотреть — казалось, оттуда сейчас вылезет что-то нехорошее, мохнатое, с когтями.

Но странность была не в пустоте.

В центре самой большой комнаты, на полу, стояли свечи. Много свечей — десятка два, оплывших, с натёками воска, которые застыли в причудливые фигуры, похожие на плачущие лица. Все свечи были зажжены — Всеволожский видел, как дрожат маленькие жёлтые язычки пламени, как они отбрасывают тени на стены, как тени эти шевелятся, будто живые. Между свечами стоял стол — простой, кухонный, покрытый клеёнкой, которая лопалась от времени и налипала на руки, если до неё дотронуться.

На столе лежала карта.

Не новая, не типографская — самодельная, склеенная из нескольких листов ватмана, с карандашными пометками, с флажками, с крестами и кружками. Всеволожский подошёл ближе, поднёс фонарь. Карта была старой — на ней были отмечены дома, которых уже нет, улицы, которые переименовали, каналы, которые засыпали. Но главное — кресты. Красные, нарисованные тушью или кровью — он не мог разобрать, да и не хотел.

Вот Лиговка, дом 16 — тот самый, где он был вчера. Красный крест, жирный, нарисованный с нажимом, как будто тот, кто ставил его, хотел продавить бумагу насквозь. Вот Пески — целое скопление крестов, десяток, не меньше. Вот Васильевский остров — три креста, на Малом проспекте, на Среднем, на набережной Макарова. И — вот оно. Литейный проспект, дом 18, его собственная контора.

Красный крест. Самый жирный. Самый страшный.

— Они знают, — прошептал Всеволожский. — Знают всё.

Он поднял глаза от карты. В дальнем углу комнаты, за свечами, что-то шевельнулось. Не тень — тень была на стене, а здесь, в углу, было что-то тёмное, плотное, почти осязаемое. Всеволожский выхватил браунинг — не целясь, на рефлексе, так, как учили в сыскном отделении: выхватывай, взводи курок, держи на уровне груди.

— Выходи, — сказал он. — Я вижу тебя.

Тёмное шевельнулось, отделилось от стены и шагнуло в круг света.

Это был человек. Высокий, худой, в чёрном сюртуке, который сидел на нём как на вешалке — плечи узкие, рукава длинные, пальцы торчат, как спицы. На лице — маска. Карнавальная, венецианская, с длинным, крючковатым носом, с чёрными прорезями для глаз, из которых смотрели живые, человеческие зрачки. Маска была старой — краска облупилась, у переносицы виднелась трещина, заклеенная сургучом.

— Здравствуйте, Василий Петрович, — сказал человек глухим, искажённым голосом. — Мы ждали вас раньше. Но вы пришли. Это главное.

— Кто вы? — спросил Всеволожский, не опуская оружия.

— Я — тот, кто знает правду о тени на старинном стекле, — ответил человек. — Тот, кто может рассказать вам, что на самом деле случилось с Анастасией Хованской. Тот, кто может открыть вам имя настоящего убийцы — не Карла Штольца, не его сына, не его внука, а того, кто стоит над всеми ними и тянет ниточки уже сто лет.

— Вы член «Тени»? — спросил Всеволожский.

Человек в маске засмеялся — тихо, безрадостно, как смеются над чужой глупостью.

— Я не член «Тени», — сказал он. — Я — слуга. Но слуга, который устал служить. И который хочет, чтобы эта история кончилась. Так же, как вы.

Он сделал шаг вперёд, и Всеволожский инстинктивно вскинул браунинг выше — на уровень головы.

— Не бойтесь, — сказал человек. — Я не причиню вам вреда. Если бы я хотел убить вас, вы бы уже были мертвы. Вчера, на Чугунном мосту. Или сегодня, у вашей конторы. Но вы живы. Потому что я не хочу вашей смерти. Я хочу правды.

— Какой правды?

— О том, кто убил Анастасию Хованскую. О том, кто создал «Тень». О том, кто стоит за всеми убийствами, за всеми подлогами, за всеми тайнами, которые вы распутывали в усадьбе Хованских и в Красном Бору. Тот же человек. Одна и та же нить. Имя, которое вы не найдёте ни в каких бумагах, потому что его вычеркнули из всех документов сто лет назад.

— Назовите это имя, — потребовал Всеволожский.

Человек в маске покачал головой.

— Не здесь, — сказал он. — Не сейчас. Стены здесь — не стены. У них есть уши. И глаза. Завтра. В полночь. Малая Нева, старая лесопилка. Приходите один. Без оружия. Без помощников. Без Фомы. Без Нади. Если придёте с кем-то — я не появлюсь. И вы никогда не узнаете правду.

— Почему я должен верить вам? — спросил Всеволожский.

— Потому что, — ответил человек, отступая назад, в темноту, — я единственный, кто знает, почему вы ошиблись в деле Соболева. Не фабрикант Калитин. Не князь Щербатов. Я. Я подставил невиновного. Я написал то письмо. Я нанял лжесвидетелей. И я могу рассказать вам, кто мне заплатил. Если вы придёте.

Он исчез. Просто растворился в темноте, как тот странный человек у мусорных баков на Лиговке. Только запах остался — нафталин, сырость, и что-то сладковато-гнилостное, как из старого склепа.

Всеволожский опустил браунинг. Рука его дрожала — не от страха, от злости. От бессилия. От того, что правда была так близко — и так далеко одновременно.

Он подошёл к столу, смахнул свечи, скатал карту. Карта была нужна — на ней были отмечены все адреса, все тайные места, все логова «Тени». Он спрятал её во внутренний карман пальто — туда же, где лежал чугунный ключ Анастасии Хованской и письмо княгини Шереметевой.

Потом вышел из квартиры, спустился по лестнице, вышел на набережную.

Дождь всё шёл. Фонари горели тускло. Фонтанка, чёрная, мутная, текла куда-то в сторону Невы, в сторону залива, в сторону моря — в сторону свободы, которой у Всеволожского не было и, наверное, никогда не будет.

Он посмотрел на часы — цепочку серебряную, с гравировкой «За усердие». Было половина десятого вечера.

До полуночи оставалось больше суток.

Целая вечность.

И всего один шаг — до правды, которая может его убить.

Он пошёл домой. На Литейный. К Наде, которая ждала его с кофе.

И думал о том, что, наверное, она снова будет плакать, когда узнает, куда он собирается.

Но он всё равно пойдёт.

Потому что не мог иначе.

Глава 3. Слежка

Всеволожский заметил их на второй день после посещения квартиры на Фонтанке. Он возвращался от Белова — старого пристава, который принял его в кабинете на Большой Морской, но ничего утешительного не сказал, — и уже на подходе к Литейному почувствовал спиной тот особенный, ледяной взгляд, который невозможно спутать ни с чем. Не любопытство прохожего, не рассеянный взгляд зазевавшегося обывателя — прицельный, плотный, профессиональный. Всеволожский знал этот взгляд, потому что сам смотрел так на подозреваемых. Значит, теперь смотрели на него.

Он не обернулся. Не ускорил шаг. Не полез в карман за браунингом. Шёл ровно, как шёл всегда, — размеренно, чуть сутулясь, опустив голову, чтобы козырёк кепки скрывал лицо от уличных фонарей. Но краем глаза, боковым зрением, которое он натренировал за годы сыска лучше любого снайпера, он видел их. Двое. В чёрных пальто — длинных, дорогих, не по погоде лёгких, как будто их обладатели не чувствовали холода. Шли на расстоянии двадцати шагов, держась теневой стороны, синхронно, как механические куклы.

На углу Литейного и Невского Всеволожский резко свернул в арку, проскочил через двор, выскочил на параллельную улицу и затаился в подворотне. Через минуту они появились — растерянные, озирающиеся, потерявшие цель. И тогда он увидел их лица. Одинаковые. Как у близнецов. Те же острые скулы, те же глубоко посаженные глаза, те же тонкие, бескровные губы. Только один был чуть выше ростом, а другой — чуть шире в плечах, но издали их можно было перепутать. Или — так и было задумано.

Всеволожский выждал, пока они уйдут, и двинулся к конторе другим путём — через Симеоновскую, мимо Владимирской церкви, дворами. Но они уже ждали его у подъезда. Стояли под фонарём, курили, и дым от их папирос поднимался вверх прямыми, неподвижными столбами — ветра не было, и город замер в предзимней, гнетущей тишине.

— Добрый вечер, господин Всеволожский, — сказал тот, что повыше, когда детектив поравнялся с ним. Голос — скрипучий, без интонаций, как у чтеца, который зачитался и забыл, что текст должен трогать душу. — Поздний час для прогулок.

— А для стояния под чужими окнами? — ответил Всеволожский, не останавливаясь. — Не поздний?

— Мы никого не ждём, — сказал второй, тот, что пошире. — Мы просто дышим воздухом. Петербургский воздух, знаете ли, полезен для здоровья.

— Особенно когда идёт снег? — спросил Всеволожский, кивнув на небо, с которого начинала сыпать мелкая, колючая крупа.

— Особенно тогда, — согласился первый.

Всеволожский открыл дверь, шагнул в подъезд и захлопнул её перед носами близнецов. Но даже сквозь матовое стекло видел: они не ушли. Стояли, курили, смотрели.

На следующий день они появились у больницы, где лежала Надя.

Всеволожский пришёл навестить её после обеда — принёс цветы (хризантемы, жёлтые, осенние), апельсины, завернутые в вощёную бумагу, и книгу — роман Тургенева «Дворянское гнездо», который она любила ещё в молодости. Надя была уже лучше — рана затягивалась, врачи обещали выписать через неделю, и она даже шутила, что, может быть, встанет на ноги раньше, чем её бывший муж попадёт в очередную передрягу.

На страницу:
1 из 3