
Полная версия
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 7
— Я помню вас, — сказал он, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Я помню всех. Каждое имя. Каждое лицо. Каждую смерть. Вы не забыты. Вы не исчезли. Вы — моя память. Моя плата. Моё имя.
Тени замерли. Их чёрные, маслянистые тела начали дрожать — мелко, нервно, в такт чему-то, что было глубже, чем биение сердца. Глубже, чем дыхание. Глубже, чем имя.
— Смотрите, — сказал Эйнар, и он поднял правую руку — живую, сильную, с длинными, сбитыми в костяшках пальцами, на которых всё ещё пульсировала пыль Стекла. — Смотрите на меня. Я — ваше отражение. Я — ваша память. Я — ваше имя. Вы не можете убить меня, потому что я — это вы. А вы не можете убить себя, потому что вы — пустота. А пустота не убивает. Она только забывает. Я помню. Я не забуду. Я не дам вам исчезнуть.
Тени закричали. Не голосами — тишиной. Тишиной, которая была плотнее любой ночи, тяжелее любого камня. Они рассыпались в пыль — не постепенно, не кусками, а сразу, целиком, как будто их никогда и не было. Пыль запела — громко, отчаянно, почти болезненно. Пыль пела о том, кто помнил. О том, кто не сдался. О том, кто заплатил.
XIV
Бой кончился так же внезапно, как и начался.
Тишина стала плотной, как смола, но теперь в ней не было страха — было удивление. Люди смотрели на то, что осталось от двойников и теней. Только серая, маслянистая пыль, покрывающая дно ущелья, как первый снег. Она лежала на камнях, на оружии, на одежде, и в ней, в этой глубине, в этом ожидании, не было ничего. Только пустота.
Эйнар стоял в центре, тяжело дыша, но не сгибаясь. Его правую руку покрывала пыль Стекла — серая, маслянистая, пульсирующая. Она не рассыпалась, не исчезала, не пела. Она просто была. Как память. Как имя. Как пустота, которая больше не звала.
Он опустил руку, стряхнул пыль на землю. Она упала, смешалась с пылью двойников, исчезла, как исчезает память, когда некому её помнить. Эйнар посмотрел на свои руки — правую, живую, сильную, покрытую чёрной, маслянистой пылью, и левую, скрытую протезом, который выдержал, не сломался, не подвёл. Он пошевелил пальцами. Они слушались. Сжал их в кулак — костяшки побелели, потом снова порозовели. Разжал. Кровь бежала по сосудам быстро, ровно, без тех пугающих пауз, которые раньше заставляли Ирис просыпаться по ночам.
— Ты использовал дар, — сказала Ирис, подходя к нему. Её лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — был страх. Не перед ним — за него. — Ты обещал, что не будешь. Что Стекло больше не нужно. Ты обещал.
— Я использовал не дар, — ответил он, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Я использовал память. Я вспомнил имена. Я назвал их. И тени исчезли. Не Стекло победило — память. Моя память. Наша память. Та, которую мы носим в себе, даже когда не хотим помнить.
Ирис смотрела на него долго, изучающе. Потом медленно кивнула — так кивают, когда слышат правду, которую знали, но боялись признать.
— Ты жив, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на облегчение. Такое огромное, такое полное, такое абсолютное, что оно не помещалось в слова. — Ты жив, Эйнар. Этого достаточно.
Она взяла его за правую руку — живую, тёплую, покрытую пылью — и сжала. Пальцы её — тонкие, бледные, с обломанными ногтями, с тёмными пятнами на коже — переплелись с его пальцами, и в этом переплетении, в этой тесноте, в этой боли, было что-то, от чего Эйнару стало тепло. Не телом — тем местом, где раньше была пустота. Где теперь была память.
---
Часть пятая. Ночь после битвы
XV
Отряд разбил лагерь в конце ущелья, у выхода к скалам, где было открытое место, продуваемое всеми ветрами, но зато без зеркал на стенах. Костры разжигать не стали — боялись привлечь новых теней. Люди сидели в темноте, прижавшись друг к другу, и их дыхание было ровным, спокойным, почти механическим. Они не спали. Не могли. Слишком много страха, слишком много крови, слишком много потерь.
Трое убитых «Волков». Пятеро раненых. Ирис обходила их, промывала раны, накладывала повязки, вливала в рот настойки из сушёных трав. Скверна была остановлена — но не ушла. Она ждала. Как всё в этом мире. Как пустота. Как память.
Эйнар сидел у камня, чистил обсидиановый клинок. Пыль не прилипала к чёрной стали — она стряхивалась одним движением, как вода, как время, как забвение. Рядом с ним сидел Эйрик, его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — тёмных, живых, человеческих — было что-то, чего Эйнар не видел раньше. Не страх, не надежду, не усталость. Уважение.
— Ты спас нас, — сказал Эйрик, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как удар. — Не клинком — памятью. Я не знал, что так можно. Я думал, что единственный способ победить пустоту — это стать пустотой. Ты показал мне, что я ошибался.
— Я не спасал, — ответил Эйнар, и в его голосе появились новые нотки — не усталость, не спокойствие, а что-то другое, похожее на усталую, горькую правду. — Я напомнил им, кто они. Кем были. Кем могли стать. Они не выдержали напоминания. Как Харальд. Как Торкель. Как все, кто смотрит в пустоту слишком долго.
— Ты не виноват, — сказал Эйрик, и он положил руку на плечо Эйнара — левое, с протезом, с металлическими кольцами внутри. — Ты делаешь то, что должен. Ты помнишь. А память — это не убийство. Это спасение. Медленное. Болезненное. Но спасение.
Эйнар не ответил. Не мог. Не хотел. Он смотрел на свои руки — правую, живую, сильную, и левую, скрытую протезом, который стал частью его, как память, как имя, как пустота, которая больше не звала.
XVI
Альрик подошёл к нему, когда луна скрылась за облаками и стало темно, как в Нижнем Колодце, как в пустоте, как в конце всего. Его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду. Он держал в руке мешок с пылью Стекла — старый, кожаный, перетянутый ремнями. Мешок был открыт, и из него сочился слабый, голубоватый свет. Холодный. Пульсирующий. Живой.
— Ты использовал пыль, — сказал он, и голос его был сухим, шуршащим, как осенние листья. — Не всю — часть. Но достаточно, чтобы она проснулась. Она больше не молчит. Она поёт. Тихо. Далёко. Почти не слышно. Но поёт.
— Я знаю, — ответил Эйнар, и он взял мешок из рук Альрика. Пальцы встретили холод — не такой, как в Зеркальном Склепе, где холод был отсутствием тепла. Другой. Холод, который был присутствием чего-то другого. Чего-то, что было раньше. Чего-то, что помнило то, что забыли боги. Чего-то, что ждало своего часа. — Она поёт о тех, кого я помнил. О тех, кто ушёл. О тех, кто остался. О тех, кто ждёт.
— Что ты будешь с ней делать? — спросил Альрик, и в его голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на спокойную, холодную решимость.
— Буду помнить, — ответил Эйнар, и он завязал мешок, спрятал его за пазуху, туда, где под рубахой билось сердце. Бледно, редко, почти беспомощно. Но билось. — Буду помнить, пока есть силы. Пока есть память. Пока есть имя.
XVII
Ночью, когда лагерь затих, а люди уснули — кто в палатках, кто прямо на земле, подстелив под себя плащи и сёдла, — Эйнар сидел у камня, глядя на восток, туда, где за скалами, за горами, за перевалами ждал Чёрный Пик. Или то, что от него осталось. Ждал Корвус. Ждала пустота. Ждал конец — или начало.
Он не знал, что будет. Не знал, выживет ли. Не знал, увидит ли завтрашний закат. Но знал, что завтра он снова возьмёт клинок и пойдёт вперёд. Потому что если не он — никто. Потому что если не сейчас — никогда. Потому что он — Эйнар. Зеркальный Пророк. И он не сдаётся.
Он закрыл глаза. Увидел темноту — не ту, абсолютную, всепоглощающую, которая ждала его в конце, а ту, внутреннюю, которая была его личной, никем не тронутой пустотой. Она не пульсировала — она дышала. В такт его дыханию. В такт его сердцу. В такт той песне, которую пела пыль Стекла.
Ирис спала рядом, положив голову ему на плечо. Её дыхание было ровным, спокойным, почти механическим. Она держала его. Не давила — держала. Как человек держит человека. Как память держит имя. Как надежда держит тех, кто не сдаётся.
И этого было достаточно.
XVIII
За скалами, на востоке, там, где луна ещё не взошла, а звёзды уже погасли, мелькнула тень. Длинная, тонкая, с неестественными пропорциями. Она стояла на краю обрыва, глядя на лагерь, на Эйнара, на его спящую фигуру, на пыль Стекла, которая пульсировала у него за пазухой.
Она не двигалась. Не дышала. Не ждала. Она просто была. Как пустота. Как память. Как имя, которое исчезает.
А потом — она исчезла.
Растворилась в темноте. Стала ничем. Как и те, кому она принадлежала.
Только пыль на камне, серая, маслянистая, мёртвая, напоминала о том, что здесь кто-то был. Но пыль не пела. Она ждала. Как всегда. У неё было время. Вечность.
---
КОНЕЦ ГЛАВЫ 4
ГЛАВА 5. ЯЗЫК
Часть первая. Трофей у скал
I
Лагерь проснулся не от крика — от холода. Не того, привычного, северного, который пробирается под одежду, как змея, и сворачивается кольцами у позвоночника. Холод был другим: глубинным, идущим не снаружи — изнутри. Из земли, из камней, из той самой чёрной, маслянистой трещины, которая разверзлась вчера в Ущелье трёх теней и из которой вырвалась тьма. Трещина затянулась ещё до того, как отряд выбрался на открытое место, но холод остался. Он лежал на дне лагеря, как туман, как предчувствие, как память о том, что пустота не умирает — она только ждёт.
Эйнар не спал. Он уже не спал третью ночь подряд, и это перестало быть событием — его бессонница стала такой же привычной, как тяжесть протеза на левом плече, как тихое, едва уловимое присутствие пыли Стекла в кожаном мешке за пазухой. Он сидел на плоском камне у потухшего костра, прислонившись спиной к холодному, шершавому валуну, и смотрел на восток. Небо там начинало светлеть — не рассветом, той бледной, болезненной желтизной, которая не обещает тепла, только напоминает, что ночь кончилась, а тяжесть осталась. Ветер дул с севера, холодный, колючий, пахнущий снегом и мёрзлой землёй, и в этом ветре, в этом холоде, в этом ожидании было что-то, от чего Эйнару становилось тревожно. Не страх — предчувствие. Тяжёлое, липкое, как смола.
Правая рука, живая, сильная, лежала на обсидиановом клинке, который он положил поперёк колен. Клинок был чёрным, маслянистым, почти не отражающим свет. Он не блестел в сером утреннем полумраке — он впитывал его, превращал в пустоту, в ожидание, в память. Эйнар провёл пальцами по лезвию — осторожно, почти нежно, как гладят спящего зверя. Металл был холодным, но не мёртвым. В нём, в этой черноте, в этой глубине, пульсировало что-то живое. Не скверна — память. Память о вчерашнем бое, о двойниках, рассыпавшихся в пыль, о тенях, закричавших тишиной, когда он назвал имена.
Левая рука, скрытая протезом, покоилась на поясе рядом с пустыми ножнами. Протез был старым, сделанным ещё в Тракте, когда они только вошли в город и Эйнар впервые понял, что левая рука не вернётся. Кожаный раструб с металлическими кольцами внутри, которые держали форму, и ремнями, которые крепились к плечу. Громоздкий, неудобный, но после сотен тренировок он стал почти родным. Вчера в бою он выдержал два прямых удара — кожа не порвалась, кольца не согнулись. Сегодня — неизвестно. Эйнар проверил ремни: дёрнул левым плечом, сжал культю, напряг остатки мышц. Протез сидел плотно, но не натирал. Хорошо. Достаточно.
Ирис спала в шатре в двадцати шагах от него. Эйнар слышал её дыхание — ровное, спокойное, почти механическое. Она не проснулась, когда он вышел. Не позвала. Не обняла во сне. Она спала так глубоко, как спят только люди, которые слишком долго не спали и наконец позволили себе усталость. Эйнар не стал её будить. Не имел права. Она перевязала семерых раненых после вчерашнего боя — пятерых своих, двоих из отряда Эйрика. Наложила швы. Собрала из остатков мази последнюю банку, ту самую, которую берегла для самых тяжёлых, для тех, от кого другие целители отказывались. Она отдала всё. Как всегда.
Альрик сидел у входа в шатёр, привалившись спиной к холодному камню, и дремал, вцепившись в мешок с пылью Стекла. Мешок был старым, кожаным, перетянутым ремнями, которые Альрик перевязывал каждое утро, проверяя, не ослабли ли. Внутри, в этой глубине, в этом ожидании, пульсировало что-то чёрное, маслянистое, живое. Пыль, которая была Стексом. Память, которая стала пылью. Песня, которая не замолкала до конца. Эйнар смотрел на мешок, и в его груди — там, где раньше билось сердце, а теперь пульсировала пустота, — что-то отозвалось. Не боль — резонанс. Как струна, когда рядом звучит та же нота. Как память, когда кто-то вспоминает то, что ты забыл. Как имя, когда кто-то произносит его шёпотом, в темноте, когда думает, что никто не слышит.
Сегодня пыль не пела. Она молчала. И это было хуже, чем песня.
II
Лис вернулась в лагерь, когда небо на востоке начало светлеть — не рассветом, а той бледной, болезненной желтизной, которая обещает тяжёлый день. Её шаги были бесшумными, но Эйнар почувствовал её присутствие ещё до того, как увидел. Что-то изменилось в воздухе. Появилась та особенная, звенящая нота, которая бывает, когда разведчик приносит не просто вести — когда он приносит живого.
Лис шла не одна.
За ней, спотыкаясь и едва волоча ноги, двигался человек. Он был высоким, но сутулым, одетым в рваную, прожжённую в нескольких местах одежду, которая когда-то была тёмно-зелёным плащом. Лицо его скрывала густая, спутанная борода, серая от пепла и времени. Голова была обмотана грязной тряпицей, насквозь пропитанной запёкшейся кровью. Левая нога волочилась — человек хромал, опираясь на грубую, самодельную клюку, вырезанную из кривой сосновой ветки. На поясе — пустые ножны. Ни оружия. Ни сумки. Ни имени.
Он не сопротивлялся. Не пытался бежать. Не просил пощады. Он просто шёл, потому что Лис вела его, а у неё была привычка: тех, кого она брала в плен, до лагеря доходили живые. Дальше — не её забота.
Лис остановилась в трёх шагах от Эйнара. Её единственный глаз — живой, острый, почти хищный — сверкал в сером предрассветном свете, как уголь, как лезвие, как надежда. На её лице не было усталости — было напряжение. То самое, которое бывает у зверя, когда он чует опасность, но не знает, откуда она придёт.
— Я нашла его у восточных скал, — сказала Лис, и голос её был ровным, спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась сталь. — Прятался в расщелине, за камнями. Не пытался убежать. Не прятал лица. Назвался Ормом. Сказал, что идёт с юга, что бежал от скверны, что ничего не знает о двойниках.
— Ты проверила его? — спросил Эйнар, не поднимаясь с камня.
— На скверну — да. Ткани чистые. Рана старая, не сегодняшняя. Зрачки живые. Тени нет. — Она помолчала, потом добавила тише: — Но я не доверяю ему, Эйнар. Слишком спокоен для беглеца. Слишком правильно смотрит. Как будто знал, что мы его найдём.
Эйнар поднялся. Ноги не дрожали. Спина не болела. Он чувствовал себя так, как не чувствовал себя много месяцев — с тех пор, как впервые коснулся Стекла и начал платить. Сегодня он не заплатил ничего. И это было главным. Он подошёл к пленному, остановился в шаге.
Человек поднял голову.
В его глазах — тёмных, глубоких, без точечных зрачков, без пустоты, без намёка на двойника — был страх. Не тот, животный, который заставляет бежать, — другой. Человеческий. Усталый. Почти смирившийся. Он смотрел на Эйнара, и в его взгляде не было узнавания — было ожидание. Как будто он ждал приговора.
— Ты Орм? — спросил Эйнар.
— Да, — ответил человек, и голос его был хриплым, чужим, но он был. Он мог говорить. Это было главным. — Орм, сын Олафа. Из южного Тракта. Я… я не враг. Я просто бежал. Три недели. Пешком. Без еды. Без оружия. Без надежды.
— От кого бежал? — спросила Лис, и её рука легла на рукоять ножа.
— От всего, — ответил Орм, и он опустился на колени — не в мольбе, от усталости. Его ноги не держали. Его руки дрожали. Его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали не голубые жилки — кровь. Живая, человеческая, тёплая кровь. — От скверны, которая пришла на юг. От теней, которые выходят из зеркал. От тех, кто забыл свои имена. Я не знаю, кто вы. Я знаю только, что вы живые. А живых в этих горах почти не осталось.
Эйнар смотрел на него долго, изучающе. В его глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было жалости. Была осторожность. Холодная, тяжёлая, почти невыносимая осторожность человека, который слишком много раз верил и слишком много раз ошибался.
— Развяжите его, — сказал он наконец. — Ирис обработает рану. А потом — поговорим.
III
Ирис вышла из шатра, когда Эйнар уже посадил Орма на камень у костра. Её лицо было бледным, почти прозрачным в сером утреннем свете, и под глазами залегли тени — не те, обычные, которые проходят после нескольких часов отдыха, а глубокие, чёрные, как вода в колодце мёртвой деревни. Она не спала. Или спала, но сны были хуже, чем бодрствование. Но когда она увидела раненого, её лицо изменилось. Не страх — привычка. Она была целительницей. Целители не выбирают, кого лечить. Они лечат всех. Даже тех, кто может оказаться врагом.
Она подошла к Орму, опустилась на корточки. Пальцы её — тонкие, бледные, с обломанными ногтями, с тёмными пятнами на коже от высушенных трав и мазей — коснулись его лба. Кожа была горячей — лихорадка началась, тело боролось с заражением, но борьба была не проиграна. Она размотала грязную тряпицу с его головы. Под ней оказалась глубокая, но уже затягивающаяся рана — не свежая, дней десяти-двенадцати, с чёткими, ровными краями, как будто кто-то аккуратно провёл лезвием по коже, не задев кость. Рана была чистой — без гноя, без скверны, без того сладковатого, приторного запаха, который преследовал их от самого Чёрного Пика.
— Кто тебя ранил? — спросила Ирис, промывая рану тёплой водой из фляги.
— Не знаю, — ответил Орм, и в его голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на усталую, горькую правду. — Напали из темноты. Я даже не видел лица. Только блеск лезвия. А потом — темнота. Я очнулся в канаве, в крови, без оружия. И пошёл. Просто пошёл. Потому что если остановиться — умрёшь. А умирать не хотелось.
— У тебя нет скверны, — сказала Ирис, и это был не вопрос — утверждение. — Но ты нёс её. Я чувствую. Старая, выветрившаяся, почти мёртвая. Она была в твоей крови, но ты выжил. Не многие выживают.
— Я не знаю, как, — сказал Орм, и он опустил голову. Его плечи дрожали — не от холода, от того, что он сдерживал слёзы. Или не сдерживал — позволял им течь. Какая разница? — Я просто шёл. Может быть, у меня крепкое тело. Может быть, мне повезло. Может быть, пустота не хотела меня. Я не знаю. Я знаю только, что я жив. И что я хочу остаться живым.
Ирис наложила повязку — чистую, белую, пропитанную мазью из сушёных трав, которые она берегла для самых тяжёлых раненых. Повязка была белой, но она знала — через час она станет серой от пыли, через два — чёрной от грязи, через три — такой же, как всё вокруг. Пепельной. Мёртвой. Пустой. Но сейчас — сейчас она была чистой. И этого было достаточно.
Часть вторая. Слово, которое не отражается
IV
Эйнар приказал созвать совет через час, когда Ирис закончила перевязку, а Орму дали горячей каши и воды. Раненый ел медленно, осторожно, как едят люди, которые привыкли, что еда — это роскошь, которую могут отнять в любой момент. Его руки дрожали, но он не пролил ни капли. Не попросил добавки. Просто благодарно кивнул и отставил миску.
Совет собрался у потухшего костра, чтобы не привлекать внимания. Ворн, Рагнар, Лис, Эйрик, Ирис, Альрик. «Серые Волки» выставили двойные дозоры по периметру — на всякий случай. Орм сидел в стороне, под присмотром двух воинов, но на расстоянии, достаточном, чтобы не слышать, о чём говорят командиры.
— Я не доверяю ему, — сказал Рагнар, и его голос был низким, рокочущим, как камни, которые перетирают друг друга в водяной мельнице. Его лицо — грубое, обветренное, с глубоким шрамом через левую щёку — было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду. — Слишком гладко. Слишком вовремя. Слишком правильно. Мы только что вышли из ущелья, потеряли троих, перевязали пятерых — и тут же находим беглеца, который не знает о двойниках. Чудес не бывает.
— Я тоже не доверяю, — сказал Ворн, и в его голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на усталую, горькую усмешку. — Но я не вижу в нём скверны. Не вижу двойника. Не вижу тени. Может быть, он просто беглец. Может быть, ему повезло. Может быть, пустота оставила его в покое, потому что он недостаточно важен.
— Пустота не оставляет в покое, — сказал Эйрик, и его голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как удар. Он сидел в тени, его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — тёмных, живых, человеческих — была правда. Та самая, которую он нёс в себе десять лет, с тех пор как сбежал от Корвуса. — Я знаю. Я тоже был беглецом. Тоже шёл без оружия. Тоже не знал, кому верить. Но я не нашёл никого. Ни одного живого. Только пыль и тени. А он нашёл нас. Это не случайность. Это знак.
— Какой знак? — спросила Лис, и её единственный глаз сверкнул, как уголь, как лезвие, как надежда.
— Не знаю, — ответил Эйрик, и он покачал головой — не отрицая, не утверждая, а как-то странно, почти печально. — Может быть, пустота послала его, чтобы проверить нас. Может быть, мы сами послали его, потому что устали быть одни. Может быть, он просто человек, которому повезло. Я не знаю. Я только знаю, что мы не можем убить его только за то, что он пришёл.
Эйнар слушал молча, не перебивая, не задавая вопросов. Сидел на камне, его правая рука лежала на обсидиановом клинке, левая — на поясе, рядом с пустыми ножнами. Его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было страха. Был холод. Холод человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться, и слишком много лжи, чтобы верить.
— Я поговорю с ним сам, — сказал он наконец, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Без пыток. Без угроз. Без допроса. Просто поговорю. И тогда решу.
V
Эйнар сел напротив Орма, когда солнце поднялось над горами, разогнав утренний туман, но не принеся тепла. Небо было серым, низким, с рваными облаками, которые плыли медленно и важно, словно у них было много времени. Ветер дул с севера, холодный, колючий, пахнущий снегом и мёрзлой землёй, и в этом ветре, в этом холоде, в этом ожидании было что-то, от чего Эйнару становилось спокойно. Не потому, что он был готов к бою, — потому, что он больше не боялся.
Орм смотрел на него с той смесью страха и надежды, которая бывает у людей, которые слишком долго были одни. Его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — тёмных, глубоких, человеческих — не было пустоты. Была усталость. Такая же, как у Эйнара. Такая же глубокая. Такая же тяжёлая.
— Расскажи мне о себе, — сказал Эйнар, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Не о том, как ты бежал. О том, кем ты был до этого.
Орм молчал. Долго. Так долго, что Лис, стоявшая в трёх шагах, начала считать удары своего сердца — раз, два, три, четыре, пять. Потом он медленно заговорил, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как признание.
— Я был охотником, — сказал он, и он посмотрел на свои руки — пустые, дрожащие, с мозолями на ладонях, которые помнили не меч — лук, нож, верёвку. — В Западном Домене, у границы леса. Я знал каждую тропу, каждый ручей, каждое дерево. Я жил один. Не потому, что не любил людей — потому, что люди не любили меня. Говорили, что я приношу несчастье. Что моя тень слишком длинная. Что мои глаза слишком пустые. Я не обращал внимания. Просто ушёл в лес. И жил там. Десять лет.
— А потом? — спросила Ирис, садясь рядом с Эйнаром.
— А потом пришла скверна, — ответил Орм, и его голос дрогнул — впервые за всё время, впервые с тех пор, как он заговорил. — Не сразу. Сначала — зеркала. Они почернели. В каждом доме, в каждой таверне, в каждом колодце, где была вода. Люди смотрели в них и не видели себя. Только тьму. Потом начали пропадать дети. Не все — те, кто смотрел в зеркала слишком долго. А потом пришли тени. Не те, которые нападают на людей. Другие. Тихие. Они ходили по деревням, смотрели, запоминали. И исчезали. А после них — никого. Только пыль.











