Стеклянная стена
Стеклянная стена

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— У тебя всё хорошо? — спросила она.

— Да, в целом... слушай, ты помнишь Игоря?

— Нет.

— Ну, Игорь, мы с ним ещё в том году...

— Дима. Сколько?

Пауза. Короткая, но выразительная.

— Восемьсот.

— Нет.

— Мир, это до пятницы, я клянусь...

— Дима. Нет.

— Ты даже не спросила зачем.

— Это не имеет значения.

— Дима. — Мира произнесла имя брата с той интонацией, которую переняла от мамы и которая означала конец разговора без повышения голоса. — Мне нужно три двести на Златин чемпионат. У меня нет восьмисот лишних шекелей. У меня вообще нет лишних шекелей. У меня есть только обязательства.

Молчание на другом конце стало другим — немного другим. Не обиженным и не виноватым — скорее тем особым молчанием, которое бывает у людей, понимающих всё в глубине души, но пока не готовых с этим что-то делать.

— Ты сама как? — спросил он наконец. Тихо, без тактики.

Мира удивилась. Это был не тот Дима, которого она ожидала в этом разговоре.

— Нормально, — сказала она, чуть помягче. — Устала немного. Но нормально.

— Злата хорошо занимается?

— Очень. Рина говорит — первое место на чемпионате.

— Серьёзно? — В голосе брата мелькнуло что-то живое — настоящее, без исполнения. — Вот это да.

— Вот именно.

Ещё пауза. Потом:

— Мир, я правда верну. Всё верну. Я понимаю, что ты не веришь, но...

— Я верю, что ты так думаешь, — сказала Мира. — Спокойной ночи, Дима.

Она повесила трубку.

Постояла секунду у раковины, глядя на своё отражение в тёмном окне над мойкой.

Любовь к брату и усталость от брата занимали в ней примерно одинаковое место и совершенно не мешали друг другу — как два жильца коммунальной квартиры, которые давно притёрлись и научились не пересекаться в коридоре.

Она взяла тарелку и продолжила мыть посуду.

* * *

Мама ушла спать в десять — она вставала в шесть, это был неизменный факт мироздания, вроде восхода солнца или израильской бюрократии. Злата уснула раньше, утомлённая тренировкой и, по всей видимости, тем огромным количеством энергии, которое она потратила за день просто на то, чтобы существовать в своём обычном режиме.

Мира сидела за столом и считала.

Это было её нелюбимым занятием — не потому что она не умела считать, а потому что умела слишком хорошо и результат всегда получался одинаковым. Кафе давало в лучшем случае четыре тысячи в месяц — если брать все доступные смены, не болеть и не иметь никаких непредвиденных расходов. Аренда забирала восемь. Разницу покрывала мама из своей зарплаты помощника бухгалтера, которая была достаточной, чтобы не умереть, и недостаточной, чтобы жить без тревоги. Златина секция стоила восемьсот в месяц — это шло отдельной строкой, которую Мира последние полгода закрывала из своего. Еда, транспорт, школьные расходы — всё это существовало в бюджете в виде оптимистичных округлённых цифр, которые при ближайшем рассмотрении оказывались несколько меньше реальных.

Три тысячи двести шекелей за восемь недель.

Мира написала эту цифру на листе бумаги. Посмотрела на неё. Цифра смотрела в ответ без всякого сочувствия.

Потом она написала под ней все источники дохода, которые могла придумать. Кафе — там уже стояли все возможные смены. Фриланс по черчению — она пробовала, платили мало и нерегулярно. Репетиторство по математике — был один ученик, но он сдал экзамены, и надобность в Мире отпала. Продать что-нибудь — она обвела взглядом свою комнату. Продавать было нечего, если не считать книги по архитектуре, которые она покупала урывками и при одной мысли о продаже которых внутри что-то протестующе сжималось.

Мира перечеркнула лист.

Взяла новый.

Написала: «три тысячи двести шекелей».

И больше ничего не написала.

За окном было темно.

Мира смотрела в темноту и завидовала ей.

* * *

В половине одиннадцатого она закрыла дверь на щеколду.

Сегодня был вторник — день, который она давно определила для себя как рабочий. Ритуал был отработан до автоматизма: щеколда, ноутбук, кольцевая лампа, волосы распущены. Минута — и Мира Коваленко исчезала. Появлялась Миланда.

Миланда была профессией, а не человеком — Мира давно и чётко провела эту границу. Актриса не является своим персонажем. Хирург не является скальпелем. Всё, что происходило за экраном, происходило с Миландой — смелой, раскованной, никогда не уставшей Миландой, которая знала все нужные слова и все нужные движения. Мира изучила это так же, как изучала архитектуру — методично, из книг и наблюдений, выстраивая теоретическое знание в практический навык.

Практика без опыта. Роль без репетиций с живым партнёром.

Это был её личный абсурд, о котором она никогда не думала слишком долго.

Миланда умела изображать всё, что от неё ждали, — желание, смелость, близость, игру. Камера видела именно то, за чем приходили. А за камерой Мира думала о водосточных трубах и модульных сетках, и это было не цинизмом, а просто способом существовать внутри того, что она для себя выбрала.

Первые два клиента были привычными. Один — молчаливый, которому достаточно было просто смотреть. Второй — болтливый, из категории тех, кому нужна была не Миланда, а слушатель, и Миланда слушала, и кивала, и Мира в это время прорабатывала в уме северный фасад своего воображаемого квартала.

Третий возник сам — незнакомый, новый ник.

Первые сообщения были стандартными. Миланда отвечала стандартно. Всё шло по схеме, которую Мира знала наизусть, как знают таблицу умножения — без участия, чисто механически.

А потом он написал:

— Слушай, а как тебя на самом деле зовут?

Мира остановилась.

Не потому что вопрос был опасным. Не потому что нарушал правила — такое спрашивали часто, и Миланда отвечала заготовленной фразой с лёгкой улыбкой. Но в этот раз что-то в интонации — в том, как была написана эта простая фраза, без лишних слов, без игры, — было другим. Как будто он действительно хотел знать. Как будто за экраном сидел не клиент, а человек, которому вдруг стало любопытно, кто там, по ту сторону.

Миланда знала, что ответить.

Мира не знала, что с этим делать.

Она закрыла ноутбук.

Не резко — просто опустила крышку, аккуратно, как закрывают книгу на середине главы. Сидела несколько секунд в темноте — лампа ещё светила, создавая нелепый кружок света вокруг закрытого ноутбука, — и понимала, что только что потеряла примерно триста шекелей. Посчитала это автоматически. Автоматически же почувствовала, что считать это именно так — немного неприятно.

Первый раз за восемь месяцев она закрыла сессию раньше времени.

Не из-за грубости. Не из-за нарушения правил.

Из-за одного человеческого вопроса, заданного без всякого умысла.

Мира сидела в тишине и понимала, что это, пожалуй, говорит о ней что-то важное. Что именно — она предпочла пока не формулировать.

Она открыла папку с эскизами. Нашла квартальный план. Взяла карандаш.

Парк нужно сдвинуть севернее — тогда тень в самые жаркие часы будет именно там, где нужно, и люди действительно будут приходить туда сидеть, а не просто срезать путь через него.

Мира чертила до часа ночи.

За окном Тель-Авив жил своей обычной жизнью. Музыка из бара за углом. Одинокий мотоцикл. Коты.

Три тысячи двести шекелей.

Она старалась об этом не думать.

Получалось не очень.


Глава третья. Белый дом на Шенкин

Существует особый вид счастья, доступный только людям, у которых нет выходных, — счастье единственного свободного утра в неделю. Оно острее обычного, потому что знаешь ему цену, и слаще, потому что знаешь: кончится. Мира относилась к своим субботним утрам примерно так же, как скряга относится к последней монете — с нежностью, бережностью и твёрдым намерением потратить именно так, как хочется, а не так, как надо.

В эту субботу она хотела на Шенкин.

* * *

Она вышла в половине десятого — раньше, чем обычно, потому что июньское солнце к полудню превращало прогулки по открытому городу в упражнение по выживанию, а Мира предпочитала архитектуру в мягком утреннем свете, когда тени длинные и фактура штукатурки видна особенно отчётливо. Взяла с собой блокнот, телефон, бутылку воды и то особое настроение, которое бывает, когда идёшь куда хочешь и никому об этом не докладываешь.

Флорентин в субботу утром был другим — тише, медленнее, с запахом кофе из открытых дверей кафе и с особой расслабленностью людей, которые выспались. Мира шла не спеша, позволяя себе останавливаться где хотела — у старого дома с балконом в виде корабельного носа, у переулка, где художник покрыл целую стену огромным граффити в стиле экспрессионизма, у маленького садика между домами, который кто-то разбил явно самовольно и с большой любовью.

Тель-Авив умел быть красивым именно так — не официально, не по плану, а случайно и вопреки. Мира любила его именно за это.

Она дошла до Шенкин и свернула. Улица просыпалась — открывались кафе, первые прохожие занимали столики на тротуарах, кто-то выгуливал собаку с видом человека, которому это в радость, а не в обязанность. Мира шла и смотрела на дома — привычным взглядом, который давно перестал быть просто взглядом и стал чем-то вроде разговора. Она спрашивала у зданий, что они думают о себе и о людях, которые в них живут, и здания, как правило, отвечали — если знать, как слушать.

Угловой дом она увидела издалека.

Тридцать восьмой год — она знала это точно, по характеру навеса, по соотношению окон, по тому, как решён угол. Белый, чуть пожелтевший от времени, с округлым балконом на втором этаже и горизонтальными лентами окон, которые делали фасад лёгким несмотря на массивность. Угловой вход был решён косо — не под прямым углом к улице, а наискось, с маленьким козырьком, который давал тень именно туда, куда нужно, в самые жаркие часы.

Мира остановилась. Достала блокнот.

Это была не первая её зарисовка этого дома — она рисовала его уже трижды, с разных точек и в разное время дня. Но сегодня ей хотелось зафиксировать именно угол — то, как два фасада встречаются и как архитектор в тридцать восьмом году решил эту встречу не прямолинейно, а с изяществом человека, который понимает: на углу всегда стоят, смотрят и ждут, и это место заслуживает особого внимания.

Она открыла блокнот на чистой странице. Начала набрасывать линии — быстро, без лишних подробностей, только основное: пропорции, ритм окон, силуэт козырька.

И только тут заметила мужчину.

Он стоял метрах в пяти — чуть наискось от неё, тоже смотрел на дом, и стоял с видом человека, который не просто проходит мимо и не просто любуется. Он оценивал. Это было другое — Мира умела отличать взгляд туриста от взгляда человека, который смотрит профессионально. Турист смотрит на здание целиком, как на картинку. Этот смотрел на конкретные вещи — она видела, как его взгляд переходил от козырька к водосточной трубе, от трубы к стыку фасадов, от стыка к основанию.

Лет двадцать семь. Тёмные волосы, чуть длиннее, чем принято. Джинсы, простая футболка, кроссовки — ничего примечательного. В руке телефон, которым он периодически фотографировал — не весь фасад, а детали. Крупный план козырька. Стык камня и штукатурки у основания.

Мира посмотрела на него секунду — и вернулась к блокноту.

Её это не касалось.

Она сделала шаг назад, чтобы охватить взглядом весь угол целиком — соотношение высоты к ширине было важно для понимания пропорций, — и в этот момент произошло то, что впоследствии она будет мысленно называть «архитектурным недоразумением».

Её лопатки встретились с чьей-то грудью. Блокнот описал в воздухе небольшую дугу и приземлился на тротуар. Бутылка с водой выжила.

— Сорри, — сказал голос сзади — по-английски, потом немедленно поправился на иврите: — Слиха. Я не смотрел.

Мира обернулась.

Это был, разумеется, он.

Вблизи он оказался выше, чем казался издали, с тем особым выражением лица, которое бывает у людей, искренне удивлённых собственной неловкостью. Он уже наклонялся за блокнотом — поднял, стряхнул пыль, протянул ей, и в этот момент неизбежно увидел зарисовку на открытой странице.

Пауза.

Не долгая — секунды две. Но достаточная, чтобы Мира её заметила и мысленно поморщилась: она не любила, когда кто-то смотрел на её рисунки без спроса. Это было примерно как читать чужие записки.

— Ты зарисовываешь? — спросил он на иврите.

— Как видишь, — сказала она — тоже на иврите.

Он чуть задержал на ней взгляд — не навязчиво, скорее с лёгким любопытством.

— Акцент у тебя... русский? Или украинский?

Мира слегка подняла бровь. Четыре года в израильской школе, четыре года иврита каждый день — и всё равно слышно. Это было немного обидно, хотя она давно решила, что обижаться на это глупо.

— Украинский, — сказала она. — Четыре года здесь.

— Иврит хороший, — сказал он — просто, без интонации комплимента, скорее как наблюдение.

— Стараюсь.

Тон у неё получился нейтральным — не грубым, но и не приглашающим к продолжению. Она отработала этот тон до совершенства за четыре года жизни в городе, где незнакомые мужчины считали своим долгом знакомиться при малейшей возможности.

Он, однако, не принял намёка.

— Ты правильно взяла угол, — сказал он, — но козырёк у тебя чуть шире, чем в реальности. Смотри — он примерно на четверть ширины входного проёма, а у тебя получилось треть.

Мира остановилась.

Это было неожиданно. Люди, которые смотрели на её зарисовки, обычно говорили «красиво» или «интересно» — то есть ничего. Этот сказал что-то конкретное и, что было особенно неприятно, совершенно правильное.

Она посмотрела на блокнот. Потом на козырёк.

Он был прав.

— Я знаю, — сказала она. — Это набросок, не обмер.

— Конечно, — согласился он без малейшей попытки настаивать. — Просто заметил.

Пауза. Мира смотрела на дом. Мужчина стоял рядом и тоже смотрел на дом, и молчал, и это молчание было на удивление необременительным.

— Ты архитектор? — спросила она наконец — не из вежливости, а потому что взгляд у него был профессиональным и это интересовало её помимо воли.

— Нет. Работаю в реставрационной фирме. Младший сотрудник. — Он сказал это без малейшего смущения и без попытки прибавить себе значимости. — Роми.

— Мира.

Он кивнул. Снова посмотрел на дом.

— Этот дом в нашем списке. Оцениваем уже месяц. Штукатурка на северном фасаде начала отходить, нужно решить, как именно восстанавливать — с сохранением оригинального состава или с заменой. Это всегда спор.

— И какое твоё мнение?

Он чуть повернул голову — как будто вопрос его удивил. Или обрадовал. Мира не была уверена.

— Оригинальный состав, — сказал он. — Всегда. Это честнее по отношению к зданию.

— Честнее по отношению к зданию, — повторила Мира медленно.

— Ну да. Здание — это не просто стены. Это конкретное решение конкретного человека в конкретное время. Когда ты меняешь материал, ты меняешь часть этого решения. Это уже не реставрация — это интерпретация.

Мира смотрела на него.

За четыре года в Тель-Авиве ей говорили много разного. Ей говорили, что она красивая, что у неё красивые глаза, что она похожа на какую-то актрису, имя которой она каждый раз забывала. Ни разу — ни единого раза — незнакомый мужчина не говорил ей ничего про архитектурную честность по отношению к зданию.

Это было, мягко говоря, нестандартно.

* * *

— У тебя акцент на иврите, — сказала она. — Но не русский и не украинский. Какой?

Он засмеялся — коротко, немного смущённо.

— Никакого. Я родился здесь. Просто у меня мама из России. Приехала, когда мне было три года. Дома говорили по-русски — она настаивала. Но я всегда отвечал на иврите, так что русский у меня... — Он на секунду задумался, подбирая слово. — Пассивный. Понимаю примерно половину. Говорю примерно одну десятую.

— А остальные девять десятых?

— Делаю вид, что понимаю, и киваю. Это работает на семейных ужинах. — Он помолчал. — Бабушка говорит только по-русски. Принципиально. Двадцать лет в Израиле — ни слова на иврите. Говорит, что в её возрасте уже поздно.

— И как вы общаетесь?

— Она говорит по-русски, я отвечаю на иврите, и мы оба делаем вид, что это нормально. — Пауза. — В принципе, это работает.

Мира подумала об этом. Картинка получалась абсурдная и одновременно совершенно узнаваемая — в Израиле таких семей было много, где каждый говорил на своём и все каким-то образом понимали друг друга.

— Ты пытался учить русский серьёзно? — спросила она.

— Пытался. — Он на секунду задумался с видом человека, роющегося в очень небольшом чемодане. — Могу сказать «добрый день». И «где находится библиотека». Это весь активный запас.

— Богатый, — сказала Мира.

— Знаю. Бабушка расстроена.

Мира не планировала улыбаться.

Тем не менее что-то в её лице сделалось не совсем серьёзным — она почувствовала это физически, как предательский импульс где-то в районе губ, который она подавила с некоторым усилием. Получилось не полностью.

Это её раздражало.

— А ты давно говоришь на иврите без акцента? — спросил он. — Четыре года — это быстро.

— Школа, — сказала Мира. — Нас бросили в обычный израильский класс с первого дня. Либо учишь, либо не понимаешь ничего. Я предпочла учить.

— В шестнадцать лет это непросто.

— В шестнадцать лет многое непросто, — сказала она ровно. — Привыкаешь.

Он посмотрел на неё — не изучающе, не жалеюще, а как-то иначе. Как смотрят на человека, которого только что увидели немного более отчётливо.

Мира не любила, когда на неё так смотрели.

Она закрыла блокнот.

— Мне нужно идти, — сказала она.

— Конечно. — Он кивнул без тени обиды. — Удачи с портфолио.

Мира остановилась.

— Откуда ты знаешь про портфолио?

— Не знаю. — Он пожал плечами. — Просто когда человек рисует архитектурные зарисовки утром в субботу с таким выражением лица — обычно это или работа, или учёба, или мечта. Ты выглядишь как человек с мечтой.

Мира смотрела на него секунду — ровно столько, сколько нужно, чтобы оценить сказанное.

— До свидания, Роми, — сказала она на иврите.

— До свидания, Мира.

Она пошла. Не быстро — быстро было бы неловко — но и не медленно. Ровно с той скоростью, которая означала: разговор окончен, всё в порядке, ничего не произошло.

Ничего и не произошло.

Она дошла до конца улицы, свернула за угол и только тогда открыла блокнот.

Козырёк действительно был шире, чем надо.

Мира постояла секунду, глядя на рисунок.

Потом взяла карандаш и поправила линию.

* * *

Домой она вернулась около полудня. Злата встретила её в коридоре с лентой в руках и немедленным требованием оценить новый вариант финала. Мама разговаривала по телефону — судя по интонации на иврите, рабочий звонок даже в субботу. В холодильнике обнаружилась оставленная мамой записка: «борщ на плите, разогрей».

Всё было как обычно.

Мира разогрела борщ, выслушала Злату, оценила финал — лента на этот раз легла правильно, она отметила это вслух, и Злата сделала вид, что это само собой разумелось, — и после обеда ушла к себе.

Открыла блокнот.

Смотрела на поправленный козырёк.

Роми, — сказала она себе мысленно. — Работает в реставрационной фирме. Младший сотрудник. Мама из России, бабушка говорит только по-русски и принципиально не учит иврит. Сам говорит по-русски в объёме «добрый день и библиотека». Имеет мнение об оригинальных штукатурных составах и об архитектурной честности.

Обычный тип. Ничего особенного.

Она больше его не увидит.

Мира закрыла блокнот.

Ничего особенного.

Ещё не так давно она шла через старый город и читала вывески. Это была её привычка с первых недель — идти медленно и пытаться разобрать буквы. Иврит давался тяжело — не потому что сложный, а потому что другой. Другое направление, другой алфавит, другая логика. В русском она могла прочитать всё. Здесь она стояла перед простой вывеской и по буквам складывала слово, которое уже знала, но никак не могла запомнить, как оно выглядит написанным.

В первый год она иногда ловила на себе взгляды — не злые, просто изучающие. Новенькая. Оле хадаш — новый репатриант, это слово она выучила сразу, потому что им её называли часто. Потом перестали. Потом она перестала быть новенькой и стала просто — человеком в этом городе.

Но иногда — до сих пор, четыре года спустя — она шла по улице и понимала: я здесь потому, что моя прабабушка была еврейкой и молчала об этом всю жизнь. Это странное основание для дома. И всё же — основание.

Глава четвёртая. Миланда

Говорят, что актёры делятся на два типа: те, кто входит в роль целиком, и те, кто всегда остаётся собой за персонажем. Первые страдают больше. Вторые живут дольше.

Мира давно решила, что она второй тип.

Она почти в это верила.

* * *

Среда была рабочим днём — не в кафе, а дома. Мира вернулась с утренней смены в половине четвёртого, поела, немного поспала, проверила, задала ли Злата вопрос учительнице по математике — та сказала, что задала, хотя по лицу было видно, что не задала, — и дождалась, пока мама уйдёт на вечерние курсы бухгалтерского учёта. Она повышала квалификацию по средам, возвращалась в девять. Злата до восьми была у подруги. Окно было чистым, предсказуемым, трёхчасовым.

Мира ценила предсказуемость.

В семь вечера она закрыла дверь на щеколду.

Ритуал начинался задолго до того, как открывался ноутбук — это она поняла ещё в первые недели. Нельзя просто сесть и начать. Нужно было сначала стать другой, а это требовало времени и последовательности. Как хирург моет руки не потому что они грязные, а потому что это часть перехода — из одного состояния в другое.

Сначала душ. Горячий, короткий. Она стояла под водой и смотрела на плитку — старую, с трещиной в левом нижнем углу, которую они так и не починили, — и не думала ни о чём конкретном. Это тоже было частью ритуала: очистить голову от Миры Коваленко, от Флорентина, от трёх тысяч двухсот шекелей.

Потом волосы — распущены, чуть подсушены феном. Не потому что так красивее. Потому что Миланда носила волосы распущенными, а Мира обычно собирала их в хвост. Это была маленькая, но важная граница — одна из многих маленьких границ, из которых складывалась большая стена между ними.

Лёгкий макияж — тоже Миландин, не Мирин. Мира не красилась почти никогда, разве что чуть-чуть на работу в кафе. Миланда красилась иначе — ярче, увереннее, с той особой тщательностью, которая говорит: я знаю, на что смотрят, и дам им именно это.

Мира смотрела на себя в зеркало.

Из зеркала смотрела Миланда.

Это был момент, который она никогда не могла описать точно — даже себе самой, в мыслях. Не раздвоение личности, ничего патологического. Просто переключение. Как переключают свет в комнате — был один, стал другой, и комната та же, и ты тот же, но всё выглядит иначе.

— Ну, — сказала она своему отражению тихо, по-русски. — Поехали.

* * *

Кольцевая лампа давала ровный мягкий свет — Арик когда-то потратил час, объясняя ей про цветовую температуру и углы падения. Мира тогда слушала вполуха и думала, что это излишне, но потом поняла: свет действительно важен — не для качества картинки, а для неё самой. При правильном свете лицо выглядело иначе. При правильном свете было легче быть Миландой.

Она открыла платформу. Проверила входящие запросы — несколько новых, несколько от постоянных. Постоянных она не любила — они начинали думать, что знают её, задавали личные вопросы, иногда писали, когда она была офлайн. Это нарушало границу. Новые были проще — они приходили за Миландой и уходили с Миландой, не претендуя на большее.

Она выбрала двоих. Включила камеру.

И стала.

Не Миландой — это слово звучало слишком театрально, слишком громко для того, что происходило на самом деле. Просто стала другой версией себя. Той, которая знает все нужные слова. Той, которой не страшно. Той, которая умеет смотреть в камеру с улыбкой, за которой ничего нет.

Первый был немногословным. Таких она предпочитала — не нужно было много говорить, достаточно было присутствовать, двигаться, соответствовать тому образу, который они создавали у себя в голове. Миланда исполняла то, что от неё ждали — движения, взгляды, интонации — с той профессиональной точностью, которая приходит, когда долго делаешь одно и то же и перестаёшь думать о процессе.

Она не думала о процессе.

Она думала о доме на Шенкин.

О том, как архитектор в тридцать восьмом году решал проблему северного фасада — северный всегда сложнее, меньше света, больше влаги, штукатурка отходит быстрее. Какой состав он использовал? Известковый, наверное — в тридцатых цемент был дороже. Известковый дышит, это хорошо. Но требует регулярного обновления, это плохо.

На страницу:
2 из 3