Пропасть. Дитя тьмы
Пропасть. Дитя тьмы

Полная версия

Пропасть. Дитя тьмы

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Екатерина Суворова

Пропасть. Дитя тьмы

Пролог. Грех отца (1872-1882)


Глава 1. Счастливые времена

Осень 1872 года пришла на восточные склоны Каскадных гор рано и незаметно, как приходит старость к тому, кто не хочет её замечать. Сперва только воздух переменился — стал суше, прозрачнее, и в нём появился тот особенный запах, какой бывает, когда папоротники и дикая мята начинают отдавать земле накопленное за лето тепло. Потом листва на клёнах у Чёрного ручья вспыхнула жёлтым и багряным, а по утрам на досках крыльца стал проступать иней — тонкий, хрупкий, исчезающий с первыми лучами солнца.

Иезекииль Валли любил это время года больше всех прочих. Летом работа валила с ног: лесопилка в Грэнтоне требовала брёвен, а значит, нужно было валить лес, обрубать сучья, таскать стволы к ручью, откуда их сплавляли вниз по течению. Зимой заметали снега, и приходилось больше сидеть в четырёх стенах, слушая, как ветер воет в щелях, и борясь с той особенной, глухой тоской, что приходит к человеку в долгие тёмные вечера. Но осень была временем покоя. Работы ещё хватало, но она была неспешной: починить крышу, заготовить дрова, проверить силки на кроликов. И главное — по вечерам можно было сидеть на крыльце, глядя, как тени удлиняются, а небо на востоке наливается густой, тревожной синевой.

Иезекииль Валли в свои тридцать пять был человеком широким в кости и узким в талии — из тех, кого работа не старит, а только сушит, превращая в подобие старого, крепкого дуба. Лицо его, обветренное и тёмное от загара, редко выражало что-то, кроме спокойной уверенности. Глаза, серые с прозеленью, смотрели на мир прямо и оценивающе, но без враждебности — так смотрит плотник на доску, прикидывая, куда пойдёт волокно. Борода, тёмно-русая, уже тронутая первой сединой, была коротко подстрижена, потому что он не любил ничего лишнего — ни в одежде, ни в словах, ни в мыслях.

Его жена Эстер была на семь лет моложе и во многом полной его противоположностью — тонкая, светлая, с глазами цвета лесного ореха, которые никогда не оставались подолгу на одном месте. Она двигалась по дому и двору легко, почти бесшумно, и со стороны могло показаться, что она не ходит, а плывёт. В её голосе, когда она пела, развешивая бельё или помешивая похлёбку в чугунке, звучало что-то от ручья, протекавшего в сотне ярдов от дома, — та же прозрачность, то же журчание, тот же намёк на глубину, которую не измерить взглядом.

Хутор, который они построили пять лет назад, когда только поженились, стоял на дальнем краю долины, там, где лес подступал к самым окнам, а гора, которую местные индейцы из племени клатскат называли Спящим Великаном, чернела на востоке, заслоняя полнеба. Иезекииль сам выбрал это место — здесь был хороший выход скальной породы, а значит, почва под фундамент уйдёт неглубокая, и вода в колодце не уйдёт в трещины. Дом срубили из толстых, пахнущих смолой пихт, проконопатили мхом и глиной, покрыли крышу дранкой. Получилось неказисто с виду, но надёжно — так, что в самые лютые ветры, какие только помнили старожилы, стены не скрипели, а печь не дымила.

Внутри дома пахло сушёными травами, воском от натёртых полов и тем особенным, ни с чем не сравнимым теплом, которое бывает только там, где живут двое и счастливы друг с другом. На подоконниках Эстер держала горшки с мятой и геранью, а над очагом висела единственная дорогая вещь — маленькая икона Богородицы, которую Иезекииль выменял у проезжего торговца за три связки отборных шкурок бобра. Эстер каждый вечер зажигала перед ней лампадку, и крошечный огонёк отражался в тёмном лике, придавая ему что-то живое, почти человеческое.

В тот вечер, о котором идёт речь, они сидели на крыльце, как сидели почти каждый вечер в эту пору. Солнце уже село, и над горой разлилось то особенное, густо-фиолетовое свечение, какое бывает только осенью, когда воздух чист, а тени глубоки. Иезекииль, отложив в сторону недоделанную упряжь, курил трубку и смотрел на восток. Эстер сидела рядом, укутавшись в шерстяную шаль, и вышивала — мелко, аккуратно, склонив голову так, что свет из окна падал ей на золотистые волосы.

— Ты сегодня долго в лесу был, — сказала она, не поднимая глаз от работы. — Я уже два раза чайник грела.

— Следы видел, — ответил Иезекииль, выпуская облачко душистого дыма. — Олень прошёл, большой. Наверное, тот самый, что в прошлом годе у Бейкеров капусту потравил. Думаю, завтра пойти посмотреть, может, удастся подстрелить. Мяса на зиму мало ещё.

— Успеется, — улыбнулась Эстер. — Зима ещё далеко. Ты бы лучше отдохнул денёк. Всё работаешь и работаешь.

— Работа не в тягость, когда по сердцу, — ответил он, но в голосе его слышалась нежность, которую он никогда не умел выразить словами. Вместо этого он положил свою большую ладонь поверх её маленькой руки, замершей с иглой на полпути.

Эстер подняла глаза. В неверном свете умирающего дня они казались почти чёрными, но Иезекииль знал, что на самом деле они цвета лесного ореха, с золотистыми искорками у зрачка, которые появлялись только тогда, когда она смеялась.

— О чём задумалась? — спросил он, заметив, что улыбка её вдруг стала задумчивой, почти грустной.

— О нас, — сказала она. — О том, что хорошо бы ребёночка. Мальчика.

— Мальчика? — Он усмехнулся, и в его глазах блеснул тёплый, домашний огонёк. — Почему именно мальчика?

— Чтобы был на тебя похож. Такой же сильный. Такой же... — она запнулась, подбирая слово, — такой же спокойный. Чтобы ничего не боялся.

— А я и не знал, что ты считаешь меня храбрым, — сказал Иезекииль и рассмеялся. Смех его, низкий и раскатистый, прокатился по пустому двору и замер где-то у кромки леса, не вызвав эха.

— Ты самый храбрый из всех, кого я знаю, — серьёзно сказала Эстер. — Потому что ты не боишься того, чего боятся другие.

— Чего же это?

— Темноты, — просто ответила она и снова склонилась над вышивкой.

Иезекииль ничего не ответил. Он затянулся трубкой и перевёл взгляд на восток, где над горой уже разливалась чернота, а деревья на склоне сливались в одну сплошную, непроницаемую стену.

Гора Пропасть. Так её назвали ещё первые поселенцы, а индейцы, жившие здесь раньше, дали ей имя Спящий Великан и обходили стороной. Никто не знал, почему. Старики из Грэнтона рассказывали, что в расселине на восточном склоне время от времени пропадали охотники, но в тех краях мало ли что рассказывали старики. Иезекииль не был суеверен. Он верил в Господа Бога, в тяжёлый труд и в то, что человеку, живущему по совести, нечего бояться ни зверя, ни темноты, ни того, что прячется в расселинах.

Эстер отложила вышивку и тоже посмотрела на гору. Некоторое время она молчала, и выражение её лица стало отстранённым, почти отсутствующим — такое бывало с ней временами, когда она вдруг замирала посреди работы и смотрела куда-то вдаль, будто прислушиваясь к чему-то, чего не слышал больше никто.

— Ты когда-нибудь думаешь о том, что там, внутри? — спросила она тихо.

— Внутри чего?

— Горы.

Иезекииль пожал плечами.

— Камень там. Может, руда какая. Или вода. Говорят, там старые шахты, ещё с индейских времён. А что ещё может быть в горе?

— Не знаю, — прошептала Эстер. — Иногда мне кажется, что она не просто стоит. Что она... дышит.

Иезекииль усмехнулся — на этот раз чуть более натянуто, чем обычно.

— Выдумки это, — сказал он. — У тебя воображение слишком живое. Книжки бы тебе писать, а не носки штопать.

Но Эстер не улыбнулась в ответ. Она продолжала смотреть на гору, и её руки, лежавшие на коленях, слегка дрожали, хотя вечер был не холодным.

Ветер, который всё это время был тихим и почти незаметным, вдруг переменился. Он подул с востока, и в его дыхании, кроме привычного запаха хвои и сырого камня, появилось что-то ещё — сладковатое, приторное, напоминающее запах увядающих лилий. Иезекииль почувствовал его и нахмурился. Эстер втянула воздух носом и вдруг побледнела.

— Что такое? — спросил он, заметив, как изменилось её лицо.

— Там, — прошептала она, указывая пальцем на опушку леса, что начинался в полусотне ярдов от их дома. — Там что-то есть.

Иезекииль прищурился, вглядываясь в сгущающуюся тьму. Сначала он ничего не видел — только знакомые очертания пихт и елей, только тени, колышущиеся от ветра. Но потом его взгляд уловил что-то ещё. Что-то, что двигалось. Медленно. Слишком высоко для оленя и слишком бесшумно для медведя.

Это была тень. Высокая — выше человеческого роста, — и какая-то неправильная. Она не шла, а скорее перетекала между стволами, как вода, меняющая русло. Иезекииль моргнул, и тень исчезла. Остался только лес, темнеющий в сумерках.

— Тебе померещилось, — сказал он, но голос его прозвучал не так уверенно, как ему хотелось бы. — Это просто олень. Или облака луну закрыли.

— Это был не олень, — прошептала Эстер. — У него... у него были рога. Но не как у оленя. Как ветви. Сухие. Чёрные.

Иезекииль поднялся, отложил трубку и спустился с крыльца. Он сделал несколько шагов в сторону леса, вглядываясь в темноту, но не увидел ничего подозрительного. Только шелест ветра в кронах да далёкий, одинокий крик ворона, донёсшийся откуда-то со стороны горы.

— Никого, — сказал он, оборачиваясь к жене. — Лес есть лес. Зверьё шастает, вот и мерещится всякое. Пойдём в дом. Холодает.

Эстер кивнула, но не двинулась с места. Она продолжала смотреть в темноту, и её губы едва заметно шевелились, как будто она произносила про себя какую-то молитву.

— Эстер, — окликнул он её мягче. — Пойдём.

Она вздрогнула, будто очнулась, и наконец поднялась. Когда она проходила мимо мужа в дом, он заметил, что её пальцы, сжимавшие шаль, побелели от напряжения.

Ночью, когда луна поднялась над горой и залила комнату холодным серебристым светом, Иезекииль проснулся от звука, которого никогда раньше не слышал в своём доме. Это был крик. Не вскрик испуга, не стон боли, а долгий, низкий, животный вопль, полный такого беспросветного ужаса, что у него волосы встали дыбом на затылке. Он сел в постели, сбрасывая остатки сна, и увидел, что Эстер лежит рядом с открытыми глазами, устремлёнными в потолок, и кричит. Кричит, не просыпаясь. Её тело было напряжено, как струна, а по лицу катились слёзы.

— Эстер! — Он схватил её за плечи, затряс. — Эстер, проснись! Это сон! Ты слышишь меня? Это сон!

Она дёрнулась раз, другой, и вдруг замолчала. Её глаза, всё ещё полные ужаса, остановились на лице мужа, и она прошептала что-то неразборчивое.

— Что? — спросил он, наклоняясь ближе. — Что ты сказала?

— Он приходил, — прошептала она. Голос её был сухим, как шелест осенних листьев. — Он стоял в углу и смотрел на меня. Я не могла пошевелиться.

Иезекииль оглянулся. Угол комнаты, тот, где висела икона, был пуст. Только тени от луны скользили по стене, создавая причудливые, изменчивые узоры.

— Здесь никого нет, — сказал он. — Это был просто сон. Дурной сон. Ты переутомилась.

— Он сказал... — Эстер запнулась. В её глазах стояли слёзы. — Он сказал, что придёт снова. Что я выношу ему сына.

— Какого сына? — спросил Иезекииль, и холодок пробежал по его спине, хотя он всё ещё пытался убедить себя, что это всего лишь ночной кошмар.

Но Эстер больше ничего не сказала. Она закрыла глаза, и её дыхание постепенно выровнялось, переходя в глубокий, почти неестественно спокойный сон. Иезекииль ещё долго сидел рядом, глядя то на неё, то на тёмный угол, где висела икона. Огонёк лампадки, едва теплившийся перед ликом Богородицы, вдруг мигнул и погас сам собой, хотя масла было ещё достаточно. Иезекииль перекрестился. Впервые за много лет ему стало по-настоящему страшно.

Снаружи, над горой Пропасть, собирались тучи. Ветер выл в трубе, и в его вое слышалось что-то, похожее на далёкий, насмешливый смех. Или ему только показалось.

Глава 2. Сон Эстер

Иезекииль не верил в сны.

Он вырос в семье, где снам не придавали значения. Его отец, лесоруб и охотник, говорил: «Сны — это пар от желудка, не больше». Мать, женщина набожная, но практичная, считала, что Господь говорит с человеком через Писание и через совесть, а не через ночные видения. Сам Иезекииль, дожив до тридцати пяти лет, ни разу не видел сна, который запомнил бы дольше, чем на минуту после пробуждения. Поэтому, когда Эстер начала рассказывать ему о своих кошмарах, он слушал с жалостью, но без тревоги. Он был уверен: это пройдёт. Всё проходит.

Но у Эстер не проходило.

Дни тянулись за днями, а она становилась бледной, молчаливой, с остановившимся взглядом, который, казалось, смотрел не на мужа, не на стены дома, а куда-то сквозь них, в недоступную ему даль. Она по-прежнему вставала на рассвете, растапливала печь, готовила немудрёный завтрак, но все её движения были замедленными, как у человека, который только что оправился от долгой болезни или ещё не совсем проснулся. Она почти ничего не ела. Похудела так, что платье, ещё месяц назад сидевшее впору, теперь висело на ней мешком. Под глазами залегли глубокие, синеватые тени, и щёки впали, отчего скулы выступили резче, и лицо приобрело новое, незнакомое выражение — выражение загнанного зверька, который ждёт удара.

Иезекииль пытался расшевелить её разговорами о хозяйстве, о погоде, о соседях, но она отвечала односложно и без интереса. Он приносил ей из леса пучки поздних цветов — золотых шаров и диких астр, которые она всегда любила ставить в глиняный кувшин на подоконнике. Она брала их, кивала, но цветы оставались лежать на столе, и через день он выбрасывал их, увядшие, так и не попавшие в воду.

Только раз, в один из особенно тихих вечеров, когда дождь барабанил по крыше, а ветер завывал в трубе, Эстер заговорила сама. Иезекииль, чинивший упряжь при свете масляной лампы, поднял голову и увидел, что она сидит, подавшись вперёд, стиснув руки на коленях, и смотрит на него в упор. В её глазах стоял страх — такой глубокий и такой искренний, что у него на мгновение перехватило дыхание.

— Ты должен выслушать меня, — сказала она тихо, но твёрдо. — Я знаю, ты не веришь в дурные сны. Но это был не просто сон. Я видела... я видела Его.

— Кого «его»? — спросил Иезекииль, откладывая упряжь.

— Его, — повторила она шёпотом. — Того, кто приходит во тьме. У него нет лица — только чернота и два глаза, горящие, как угли. И рога — как сухие ветви. Он вышел из леса и стоял там, в углу, и смотрел на меня. А потом... — Она запнулась. Её губы задрожали. — Потом Он заговорил. Не вслух — здесь, внутри. — Она прижала ладонь ко лбу. — Он сказал, что я выношу Ему сына. Что мой ребёнок будет не нашим. Что через ребёнка Он войдёт в этот мир.

Иезекииль встал, подошёл к ней и опустился рядом на корточки. Взял её холодные руки в свои, заглянул в глаза.

— Послушай меня, Эстер, — сказал он спокойно и твёрдо, тем голосом, каким говорят с испуганными детьми или больными животными. — Ты сама не своя последние дни. Ты мало спишь, мало ешь, ты всё время тревожишься. Неудивительно, что тебе снятся дурные сны. Это не дьявол и не его козни. Это просто усталость. Женская нервическая натура. Пройдёт.

— Ты не понимаешь, — прошептала она, и в её голосе прозвучало отчаяние. — Я чувствую его. Здесь. — Она положила ладонь на живот. — Оно растёт. Я знаю, что это не наш ребёнок.

— Эстер, — он покачал головой, стараясь, чтобы его голос звучал мягко, но в нём уже пробивалась нотка раздражения, которую он не сумел до конца скрыть. — То, что ты чувствуешь, — это страх. Страх перед неизвестным. Перед будущим. Ты же всегда хотела ребёнка. Может быть, Господь и вправду послал нам его, а твой разум, ослабленный тревогой, выдумывает небылицы.

— Ты думаешь, я сумасшедшая, — произнесла она без выражения.

— Я думаю, что ты устала, — ответил он. — И что тебе нужен покой. Завтра я поеду в город и привезу доктора Марша. Пусть осмотрит тебя. Может, пропишет какие-нибудь укрепляющие средства.

Эстер ничего не сказала. Она отвернулась к окну, и он увидел, как по её щеке скатилась одинокая слеза. Но Иезекииль не стал её утешать. Он вернулся к своей упряжи, уверенный, что поступает правильно. Женщины впечатлительны. Женщины мнительны. Так было, так есть, так будет. Нельзя потакать этим фантазиям — от них только хуже.

На следующий день, как и обещал, он запряг лошадь и поехал в Грэнтон. Дорога заняла добрых три часа, и всё это время он думал о жене. О том, как она изменилась за последние недели. О её глазах, в которых поселился страх. О том, что она сказала про ребёнка. «Не наш», — повторил он про себя и усмехнулся. Чей же ещё? Уж не дьявола ли? Это было смешно, нелепо, и всё же где-то в глубине души, там, куда он сам боялся заглядывать, шевелился холодный, липкий червячок сомнения. Но Иезекииль был человеком веры и человеком дела. Он не позволял сомнениям брать верх.

Доктор Марш оказался дома и, выслушав короткий рассказ Иезекииля, согласился поехать немедленно. Это был грузный мужчина лет шестидесяти, с красным лицом, одышкой и манерами человека, который много лет имеет дело с чужими болезнями и уже научился не принимать их близко к сердцу. Всю дорогу он расспрашивал Иезекииля о симптомах, о настроении жены, о её аппетите, и на каждый ответ удовлетворённо кивал, будто заранее знал диагноз.

Когда они приехали, Эстер сидела всё в том же кресле у окна, закутанная в шаль, хотя в доме было тепло. Увидев доктора, она не выказала ни радости, ни тревоги — только кивнула и позволила осмотреть себя с той покорностью, с какой больное животное позволяет ветеринару делать своё дело.

Доктор Марш работал молча и сосредоточенно. Он прослушал сердце и лёгкие, проверил зрачки, ощупал живот, задал несколько вопросов — нет ли тошноты по утрам, не изменились ли вкусовые пристрастия. Эстер отвечала коротко, нехотя, но доктор, казалось, уже всё понял. Когда он закончил осмотр, то попросил Иезекииля выйти с ним на крыльцо.

На улице моросил мелкий осенний дождь. Доктор закурил трубку, выпустил облачко душистого дыма и, щурясь от сырости, сказал:

— Поздравляю вас, мистер Валли. Ваша жена в положении. Месяца два, может, чуть больше.

Иезекииль ожидал этих слов, но всё равно они ударили его, как обухом по голове. Он стоял и молчал, глядя в мокрую землю, и внутри него боролись два чувства — радость, которую он должен был испытывать, и что-то другое, тёмное, чему он не мог подобрать названия.

— А её состояние? — спросил он наконец. — Эта бледность, эти страхи, бессонница...

— Обычное дело, — махнул рукой доктор. — У некоторых женщин беременность протекает тяжело. Организм перестраивается, кровь приливает к одним органам и отливает от других. Отсюда и нервы, и дурные сны, и меланхолия. Пропишу ей успокоительный отвар — пустырник, мяту, немного валерианы. И побольше свежего воздуха. И поменьше волнений. Через пару месяцев всё нормализуется.

— Она говорит... странные вещи, — осторожно произнёс Иезекииль. — Будто бы... ей снятся кошмары. Про дьявола. Про то, что ребёнок не наш.

Доктор усмехнулся — не зло, а снисходительно, как усмехаются взрослые над детскими страхами.

— Это всё нервы, мистер Валли. У моей покойной жены, царствие ей небесное, тоже бывали фантазии, когда она носила нашего младшего. То ей казалось, что ребёнок не шевелится, то — что шевелится слишком сильно. Один раз она заявила, что чувствует у младенца когти. — Он хохотнул. — А родился здоровый мальчик, десять фунтов, орёт — за версту слышно. Так что не берите в голову. Пройдёт.

Иезекииль кивнул. Слова доктора подействовали на него успокаивающе. В конце концов, кто он такой, чтобы спорить с человеком, который двадцать лет лечит людей? Если доктор говорит, что это обычное дело, значит, так и есть.

Он проводил доктора, вернулся в дом и подошёл к жене.

— Ну вот, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал бодро. — Доктор говорит, ты беременна. Поэтому и недомогание. Это всё естественно. Пройдёт через месяц-другой.

Эстер подняла на него глаза. В них не было ни радости, ни облегчения. Только всё та же глухая, беспросветная тоска.

— Ты ему не рассказал, — произнесла она тихо. — Про то, что я видела.

— Рассказал, — солгал Иезекииль. — Он сказал, это обычные страхи. У многих женщин такое бывает. Организм перестраивается, нервы шалят. Ничего сверхъестественного.

— Значит, он тоже не верит.

— Тут не во что верить, Эстер. Ты придумала себе беду и теперь сама в неё веришь. А беды никакой нет. Есть ребёнок. Наш с тобой ребёнок. Понимаешь?

Она ничего не ответила. Только губы её дрогнули в горькой, невесёлой усмешке.

В последующие дни Иезекииль старался быть особенно внимательным к жене. Он сам готовил еду, сам топил печь, сам доил корову, чтобы избавить Эстер от лишней работы. По вечерам он читал ей вслух Библию — те места, где говорилось о надежде и уповании на Господа. Он молился вместе с ней перед сном, и она послушно повторяла слова молитвы, но он чувствовал: её мысли где-то далеко.

Ей не становилось лучше. Напротив — с каждым днём она угасала всё заметнее. Отвар, прописанный доктором, не помогал. Свежий воздух не помогал. Молитвы не помогали. Она по-прежнему почти не спала, а когда засыпала, то металась во сне и стонала так жалобно, что у Иезекииля сжималось сердце. Однажды ночью она закричала — тем самым страшным, животным криком, от которого он проснулся в холодном поту, — и когда он бросился к ней, она сидела на кровати, глядя перед собой остановившимися глазами, и повторяла: «Он здесь, он здесь, он в комнате...»

В комнате никого не было. Только тени. Только луна, заглядывающая в окно.

Иезекииль понимал: нужно что-то делать. Доктор не помог, его собственные слова не помогли, оставалась последняя надежда — на Бога. Не на того Бога, которому он молился дома, а на того, что обитал в церкви, в освящённых стенах, где сам воздух был пропитан ладаном и веками веры. Он решил ехать к священнику.

Отец Томас принял его в ризнице. Он был спокоен и доброжелателен, но Иезекиилю показалось, что в его глазах мелькнула тень усталости — или разочарования.

— Я слушаю вас, сын мой, — сказал священник, садясь напротив.

Иезекииль рассказал всё: о беременности, о ночных страхах жены, о её сне, в котором она видела дьявола, о её убеждённости, что ребёнок — не его. Он говорил долго, сбивчиво, и под конец сам почувствовал, что его слова звучат нелепо.

Отец Томас слушал внимательно, не перебивая. Когда Иезекииль закончил, он некоторое время молчал, потом откинулся на спинку стула и сложил руки на груди.

— Ваша жена глубоко верующая женщина, — произнёс он наконец. — И её вера, как это часто бывает, делает её уязвимой для страхов. Дьявол — это не сказка, мистер Валли. Он существует. Но он не является к каждому, кому приснился дурной сон.

— Значит, вы думаете, что ей это просто кажется? — спросил Иезекииль.

— Я думаю, что её страхи вызваны естественными причинами — усталостью, телесными переменами, волнением перед материнством, — ответил священник. — Враг рода человеческого, конечно, может использовать эти страхи, чтобы смущать её душу. Но это не значит, что он вселился в неё или в ребёнка.

— Что же мне делать? Она не слушает меня. Она не верит доктору.

— Молитесь, — сказал отец Томас. — Молитесь вместе. Читайте Писание. Я дам вам освящённую воду и благословлю ваш дом. Но главное — будьте с ней. Не оставляйте её одну со своими мыслями. Поддерживайте её. И верьте, что Господь не допустит зла.

Иезекииль принял благословение, взял бутылочку святой воды и поехал обратно. Всю дорогу он твердил про себя слова священника: «Не допустит зла. Не допустит зла. Не допустит». Он верил в это. Он должен был верить.

Но когда он подъехал к хутору и слез с лошади, его встретил запах.

Тот самый. Сладковатый, приторный, напоминающий увядающие лилии. Он исходил не из дома — из леса. С той стороны, где чернела гора Пропасть.

Иезекииль остановился, принюхался. Запах был отчётливым, почти осязаемым. Он наполнял воздух, смешиваясь с запахом мокрой хвои и сырой земли, но не теряясь в них, а, наоборот, выделяясь, как выделяется фальшивая нота в знакомой мелодии.

На страницу:
1 из 3