
Полная версия
Разорванная память
Анна вошла через центральные ворота — две кирпичные колонны, оставшиеся ещё с советских времён — и сразу свернула на боковую аллею. Здесь было темнее: фонари стояли реже, и часть из них не горела. Жёлтый свет остальных ложился на мокрый асфальт дрожащими лужами, и в этом свете всё казалось нереальным — декорацией к фильму, который снимают в павильоне.
Пахло прелыми листьями. Сырой землёй. Отдалённо — выхлопными газами с Волгоградского проспекта, которые ветер затягивал в парк вместе с обрывками дорожного шума. Под ногами хлюпало: асфальт был в выбоинах, заполненных водой, и листья — кленовые, дубовые, берёзовые — плавали в этих миниатюрных озёрах, как разноцветные кораблики.
Анна включила музыку. Наугад ткнула в плейлист, и в ушах зазвучало — фортепианные переливы, медленные, тягучие, как осенний дождь. Людовико Эйнауди, «Experience». Она всегда включала его, когда мир становился слишком громким.
Она сунула руки в карманы куртки и пошла по аллее, глядя под ноги.
Мысли текли вяло, перескакивая с темы на тему.
Работа. Что она скажет Маргарите Викторовне в восемь вечера? «Извините, у меня творческий кризис»? Или, может, правду: «Я не могу нарисовать сотворение мира, потому что сама чувствую себя пустотой»? Да уж. После такого её не просто уволят. Её внесут в чёрный список, и ни одно издательство в Москве больше не возьмёт у неё заказ. Репутация — это всё. А репутация зарабатывается годами и рушится за один сорванный дедлайн.
Мать. «Я просто хочу, чтобы ты была счастлива». Почему эта фраза всегда звучала как обвинение? Почему «счастье» в устах матери означало «соответствие норме»? Анна представила, как она приходит в клинику на Профсоюзной и ей выписывают таблетки. Маленькие, белые, по три раза в день после еды. И мир тускнеет. И эмоции — чужие и свои — затихают, как радиоприёмник, у которого убавили громкость. И она становится нормальной. Но какой ценой? Ценой дара? Или ценой проклятия? Она до сих пор не определилась, чем именно была её эмпатия.
Сны. Золотые глаза. Они снились ей с детства — не реже раза в месяц, иногда чаще. Всегда одно и то же: темнота, бархатная и глубокая, как космос, и в этой темноте — два глаза. Не человеческие. У человека не бывает таких глаз. Золотистые, светящиеся изнутри, с вертикальным зрачком, который пульсирует в ритме сердцебиения. И голос — низкий, вибрирующий, зовущий по имени. «Анна». Просто имя. Но в этом одном слове было столько всего — боль, надежда, узнавание, — что она просыпалась в слезах, не понимая, почему плачет.
Она никогда не рассказывала об этих снах никому. Даже Лере. Боялась, что это станет последней каплей — той самой странностью, которую нельзя списать на «повышенную эмпатию». То, что выходило за рамки даже самого широкого принятия.
Ей было двадцать четыре. Она жила в съёмной однушке, рисовала иллюстрации, пила растворимый кофе и носила маску нормальности, которая с каждым днём становилась всё тяжелее. И иногда, в моменты вроде этого, когда она шла по тёмному парку и слушала меланхоличное фортепиано, она задавала себе вопрос: а что, если вся её жизнь — это ожидание? Томительное, бессмысленное ожидание чего-то, чему она не знала названия?
Словно она забыла что-то важное. Что-то настолько огромное, что вся её текущая жизнь была лишь паузой между «до» и «после».
Глупость, конечно. Романтическая чушь в духе книг, которые она иллюстрировала.
И музыка в наушниках оборвалась.
Анна сначала не поняла, что произошло. Мелодия просто исчезла, сменившись низким, вибрирующим гулом, похожим на звук, который издаёт электрическая подстанция. Только громче. И глубже. Он шёл не из наушников — он шёл отовсюду, резонируя где-то в грудине, заставляя зубы мелко вибрировать.
Она вынула наушники.
Гул не исчез. Он стал громче.
Сердце Анны пропустило удар, а потом забилось быстро-быстро, как у пойманной птицы. Она обернулась, оглядывая аллею. Фонари горели. Деревья стояли на своих местах. Асфальт был мокрым. Всё выглядело нормально — до жути нормально, — но гул продолжался, низкий и монотонный, проникающий под кожу.
А потом появился туман.
Не постепенно. Не так, как обычно наползает туман — медленно, плавно, заволакивая пространство слой за слоем. Нет. Он возник мгновенно, как будто кто-то включил гигантскую дым-машину за кулисами реальности. Густой, плотный, почти твёрдый на вид, он заполнил аллею от земли до крон деревьев, и Анна перестала видеть что-либо дальше вытянутой руки.
Запах ударил в нос — озон, как после сильной грозы, и что-то сладковатое, приторное, похожее на запах гниющих цветов. Лилии, которые перестояли в вазе.
Фонари начали гаснуть.
Один за другим. Не перегорать — именно гаснуть, словно кто-то поворачивал выключатель. Сначала тот, что в десяти метрах впереди. Потом следующий. Потом тот, что за спиной. Тьма наступала с двух сторон, сжимая освещённое пространство вокруг Анны в маленький круг — метр, полметра, сантиметры.
Она выхватила телефон из кармана. Пальцы дрожали, попадая по экрану. Фонарик. Нужно включить фонарик. Она нажала иконку — и экран телефона мигнул, пошёл рябью, как старый телевизор, и погас.
— Да что за…
Собственный голос прозвучал глухо, как через вату. Анна нажала кнопку включения — ничего. Телефон превратился в кусок мёртвого пластика и стекла.
Вдох. Выдох. Спокойно. Это просто туман. Аномальное природное явление. В Москве бывают туманы. В конце октября бывают туманы. Это нормально.
Но запах. И гул. И то, как погас телефон.
Анна попятилась, пытаясь найти глазами хоть какой-то ориентир. Аллея — она должна быть под ногами. Твёрдый асфальт. Лужи. Листья. Привычный, реальный мир.
Под ногами был асфальт. Но когда она посмотрела вниз, ей показалось, что он идёт рябью. Как поверхность воды, в которую бросили камень. Мелкая, частая рябь расходилась от её ботинок концентрическими кругами, и в этой ряби отражался свет — хотя света не было.
Адреналин хлынул в кровь, и мир стал гиперчётким. Анна чувствовала каждый удар сердца — он отдавался в висках, в кончиках пальцев, в животе. Холод пополз вверх от лодыжек к коленям, и она поняла, что дрожит — крупной, неконтролируемой дрожью, которую невозможно остановить усилием воли. Во рту появился металлический привкус — так бывало, когда она слишком сильно пугалась.
Бежать. Нужно бежать.
Она развернулась и побежала — вернее, попыталась. Ноги двигались медленно, словно воздух стал плотным, как кисель, и каждый шаг требовал в десять раз больше усилий, чем должен был. Пространство вокруг искажалось. Деревья, те самые обрезанные тополя, которые она видела сотни раз, теперь выгибались под невозможными углами, их стволы изламывались в зигзагах, как график сейсмической активности. Ветви тянулись вниз, к земле, словно хотели схватить её за волосы.
Гул нарастал. Теперь в нём можно было различить ритм — медленный, пульсирующий, как биение исполинского сердца. Или как шаги. Шаги чего-то огромного, идущего из глубины тумана.
— Кто здесь?! — крикнула Анна.
Голос сорвался на высокой ноте, и она ненавидела себя за этот срыв, за этот животный страх, который звучал в нём. Но она ничего не могла с собой поделать. Она была маленьким, хрупким существом в мире, который внезапно перестал подчиняться законам физики.
Ответа не было. Только шаги. Тяжёлые, мерные, неумолимые.
А потом земля ушла из-под ног.
Она ощутила это не как падение — как провал. Будто кто-то выдернул ковёр реальности из-под её ног, и она полетела вниз, в темноту, которая была не просто отсутствием света. Она была субстанцией. Плотной, как вода, но не влажной. Она проходила сквозь неё, разрывая на части.
Каждую клетку её тела пронзила боль — не острая, не тупая, а всепроникающая. Как будто её разбирали на молекулы и собирали заново. И в этой боли было что-то почти знакомое, как будто она уже проходила через это — когда-то давно, в другой жизни.
Последней мыслью, которая мелькнула в угасающем сознании, была мысль о золотых глазах.
Теперь она знала, кому принадлежал голос, звавший её во снах.
Но знание пришло слишком поздно.
Первым вернулось обоняние.
Запах проник в сознание раньше, чем свет, раньше, чем ощущение собственного тела, — он просто был. Плотный и многослойный, как гобелен, сотканный из гниения. Сера — острая, химическая, царапающая ноздри, как нашатырь. Под ней — сырая земля, спрессованная, древняя, пахнущая так, словно её не тревожили столетиями. Ещё глубже — что-то мускусное, животное, напоминающее запах мокрой собачьей шерсти, смешанный с кислым потом. И наконец, самая отвратительная нота — сладковатый, приторный аромат разложения. Не свежего — застарелого, въевшегося в камень и солому, как въедается в мебель запах табака в квартире заядлого курильщика.
Анна закашлялась.
Это вышло непроизвольно — спазм диафрагмы, рефлекторная попытка вытолкнуть из лёгких воздух, пропитанный этим запахом. Но кашель отозвался болью в рёбрах — острой, пронзительной, прострелившей от позвоночника к грудине, — и она застонала, ещё не открывая глаз, ещё не понимая, где находится и что с ней произошло.
Она не помнила, как оказалась здесь. Помнила только туман. Гул. И падение — бесконечное, разрывающее на части.
Холод был вторым ощущением.
Не тот холод, к которому она привыкла в Москве, — бодрящий октябрьский морозец, от которого спасает шарф и горячий чай. Нет. Этот холод был другим — глубинным, вековым, словно исходил не снаружи, а откуда-то изнутри камня, на котором она лежала. Он просачивался сквозь куртку, свитер, джинсы, впитывался в кожу ледяными иглами, и мышцы — она чувствовала это каждой клеткой — свело до каменной твёрдости. Её правая щека, прижатая к чему-то твёрдому и влажному, онемела почти полностью.
Камень. Она лежала на камне.
Анна медленно, очень медленно — потому что любое резкое движение отзывалось болью в рёбрах и позвоночнике — перекатилась на спину. Открыла глаза.
Темнота. Не та, к которой привыкают глаза, — когда через несколько минут проступают очертания. Эта темнота была абсолютной. Всепоглощающей, лишённой малейшего проблеска света. Темнота, которую можно было почти осязать — плотная, вязкая, давящая на глазные яблоки, словно кто-то накрыл её лицо чёрной бархатной подушкой. Анна заморгала — веки двигались, ресницы касались друг друга, она чувствовала это, но тьма не становилась менее абсолютной.
Она попыталась поднести руку к лицу. Рука двигалась — она знала это, ощущала движение мышц и сухожилий, — но тьма скрывала её. Анна поднесла ладонь вплотную к глазам, почти касаясь ресниц, и не увидела ничего. Ни силуэта. Ни намёка на движение.
Паника накатила мгновенно — не постепенно, а как удар под дых. Сердце забилось где-то в горле, часто и мелко, как у загнанного зверя. Дыхание сбилось, стало рваным, поверхностным. Она хватала ртом воздух, но его не хватало, и в груди разрастался холодный ком, не дающий сделать полноценный вдох. Знакомый ком. Тот самый, который она ненавидела всем существом, — приближение панической атаки.
«Только не здесь, — подумала она. — Только не сейчас. Ты не знаешь, где ты. Ты не знаешь, что вокруг. Если ты сейчас сломаешься, ты не сможешь защитить себя».
Но разум не слушался. Тело жило своей жизнью — дрожало, задыхалось, проваливалось в животный ужас. Она сжалась в комок на холодном камне, обхватив колени руками, и зажмурилась так сильно, что под веками заплясали искры. Она не плакала — слёзы не шли. Только дрожь, которая сотрясала её изнутри, и сердце, которое колотилось о рёбра, как кулак о дверь.
— Дыши, — прошептала она собственному отражению, которого не видела. — Дыши по квадрату. Вдох — раз, два, три, четыре. Задержка — раз, два, три, четыре. Выдох — раз, два, три, четыре.
Техника, которой научила её Лера на третьем курсе, когда у Анны случилась паническая атака прямо в аудитории, посреди лекции по истории дизайна. Лера тогда вывела её в коридор, усадила на подоконник и сказала: «Слушай сюда. Ты не умираешь. Это просто твой мозг думает, что умирает, потому что где-то там, в древней коре, сработала сигнализация «тигр!». А никакого тигра нет. Тигр — это просто дедлайн, или мама, или что-то ещё. Дыши. Квадратом. Я с тобой».
Она дышала. Считала. Снова. И снова. И на десятом цикле дрожь начала утихать. Сердце замедлилось — не до нормы, но перестало биться о рёбра изнутри. Мысли перестали метаться в панике и начали собираться в связную цепочку.
«Я жива. Я в сознании. Я могу двигаться. Это уже неплохо».
Анна заставила себя сесть. Мышцы живота отозвались резкой болью, и она зашипела сквозь зубы, но продолжила. Упёрлась руками в холодный камень. Подтянула колени. Села.
Вдох. Выдох. Она жива.
«Что я помню?»
Туман. Гул. Фонари, гаснущие один за другим. Искажённые деревья. Земля, уходящая из-под ног. Падение — бесконечное, разрывающее на части. И боль — такая, какой она не знала никогда.
«Сколько я пробыла без сознания? Часы? Сутки? Недели?»
Внутренние часы, которые у каждого человека настроены на суточный ритм, молчали. Она не чувствовала, день сейчас или ночь, утро или вечер. Тело не давало подсказок — ни голода, ни жажды, только боль и холод, а боль и холод могут длиться вечность.
Анна медленно провела руками по себе. Пальцы ощутили мокрую куртку, под ней — свитер. Джинсы. Ботинки. Всё на месте. Она пошевелила пальцами ног, сжала и разжала кулаки. Левая рука отозвалась болью в запястье — сильно, но терпимо. Наверное, ушиб при падении. Или вывих.
«Меня похитили, — подумала она, и мысль эта была почти успокаивающей в своей обыденности. — Похитили. Да, так бывает. Накачали наркотиком, бросили в подвал. Требуют выкуп. Или продадут. Или…»
Нет. Детали не сходились.
Туман не был похож на рукотворный. Фонари гасли не так, как гаснут от перебоев с электричеством. Асфальт под ногами шёл рябью — это не галлюцинация. И телефон не просто разрядился — он погас, как будто кто-то выключил саму возможность его работы. И запах. Этот запах. Он не принадлежал Москве. Он вообще не принадлежал её миру.
Она снова заставила себя встать. Это было трудно — колени дрожали, мышцы отказывались подчиняться, — но она упёрлась в стену, нащупав её слева, и выпрямилась. Стена была грубой, с острыми выступами, и холод пробирал даже через куртку. Она провела по ней ладонью — камень, природный или вырубленный в скале. Местами покрыт чем-то склизким, похожим на мокрый мох.
Выставив руки перед собой, она сделала шаг вдоль стены. Ещё один. Третий.
Помещение было маленьким — метров пять, не больше. Шаг от двери до противоположной стены, два шага вдоль. Потолок низкий — она могла стоять только согнувшись. Пол — каменный, с уклоном к центру, где было небольшое углубление. Слив? Или просто выбоина? В углу — что-то мягкое, рассыпчатое, влажное. Солома. Гнилая солома, вперемешку с тряпьём. Запах от неё шёл особенно сильный.
Анна наткнулась на дверь на четвёртом шаге. Металл. Холодный, гладкий, с вертикальными полосами — рёбрами жёсткости или коваными накладками. Она провела по нему ладонями, пытаясь найти ручку, засов, замочную скважину — хоть что-то. Ничего. Только гладкая поверхность и стык с каменной стеной, настолько плотный, что туда не просунуть и ноготь.
Она толкнула дверь. Потом ударила плечом — раз, другой, третий, забыв про боль в рёбрах, которая от каждого удара становилась всё ярче. Дверь не шелохнулась. Даже не дрогнула. Она стояла как влитая — монолитная, непрошибаемая, равнодушная к усилиям человеческого тела.
— Эй! — голос сорвался на крик, но получился сиплым и жалким. — Кто-нибудь! Выпустите меня!
Тишина. Даже не тишина — отсутствие реакции. Звук её голоса увяз в камне и металле, как муха в паутине, и не вызвал никакого отклика.
— Пожалуйста… — прошептала она и сползла по двери на пол.
Здесь, у двери, камень был чуть теплее — или ей просто показалось. Она села, прижалась спиной к металлу, обхватила колени руками. Дыхание сбилось окончательно — рваное, частое, с всхлипами на выдохе. Слёзы подступили к глазам, но не потекли — словно заморозились где-то в носовых пазухах, оставив после себя только жжение и ощущение заложенности.
«Я никогда не вернусь домой».
Мысль возникла из ниоткуда и ударила как молния. Анна всхлипнула, прижимая ладонь к губам.
«Я больше не увижу маму. Не увижу Леру. Не увижу свою квартиру, свои вещи, свою работу. Я исчезну здесь. Меня будут искать и не найдут. Лера подаст заявление в полицию, мама подключит всех, кого знает, — и ничего. Потому что я не в Москве. Я даже не на Земле. Я в другом мире, в другом измерении, в другой реальности, и выхода нет».
«Ты никчёмная. Ты провалила всё. Ты даже иллюстрацию не могла закончить. Ты не выживешь здесь. Ты не боец, не героиня, не попаданка из книги. Ты просто слабая, испуганная девчонка, которая не может справиться даже с собственной головой».
Она вцепилась в собственные плечи, пытаясь остановить дрожь. Не получалось. Тело сотрясала крупная дрожь, от которой стучали зубы. Она сжалась в комок, уткнулась лицом в колени и просто ждала, когда это пройдёт.
Прошло. Не сразу — через минуту, через пять, через десять. Она не знала. Но постепенно дрожь утихла, дыхание выровнялось, и паника отступила, оставив после себя ледяную пустоту и тупую боль во всём теле.
«Если бы меня хотели убить, — подумала она, глядя в темноту, — убили бы сразу. Я была без сознания, беспомощна. Но меня не убили. Заперли в камере. Значит, я зачем-то нужна живой».
Это не очень утешало — мало ли зачем преступникам может понадобиться живая женщина, — но лучше, чем ничего. Пока она жива, у неё есть шанс. Пока она в сознании и может мыслить, у неё есть возможности.
Она снова ощупала карманы. Телефон — мёртвый кусок пластика. Ключи от квартиры — бесполезны. Смятой бумажный платок. Пачка жвачки. Всё.
Анна спрятала телефон обратно в карман. Она не могла заставить себя его выбросить — это было последнее, что связывало её с прежним миром. С Москвой. С Лерой. С матерью. С той жизнью, где она была художницей-фрилансером с сорванным дедлайном, а не пленницей в каменном мешке неизвестно где.
Она сидела в темноте и ждала. Прошло несколько часов — или показалось, что прошло. Она не знала. Но потом она услышала звук.
Шаги.
Тяжёлые, мерные, отдающиеся низкой вибрацией в камне. Но ритм был неправильным — не человеческим. Человек ступает: пятка, носок, пауза. А здесь было что-то другое — то ли четыре точки опоры, то ли суставы гнулись под другими углами. К шагам примешивался металлический отзвук — цок, цок, цок, — словно по камню стучали не ногти и не копыта, а что-то среднее. Когти, подбитые железом.
Анна вжалась в угол, затаив дыхание. Сердце снова ускорилось, но паника не вернулась. Только сосредоточенность — острая, как лезвие.
Шаги приближались. Теперь она слышала ещё один звук — низкое, утробное ворчание. Оно напоминало собачий рык, но в нём было что-то почти речевое, какие-то модуляции, перепады тона, которые не свойственны животным. Словно существо бормотало себе под нос на языке, состоящем из одних согласных.
Шаги остановились прямо за дверью.
Тишина продлилась несколько бесконечных секунд. Потом — скрежет. Громкий, рвущий перепонки, как ножом по стеклу. Дверь дрогнула и начала открываться — наружу, не внутрь, — и в камеру хлынул свет.
Тусклый. Красноватый. Мерцающий, как пламя факела, но неестественного оттенка — слишком багровый, с фиолетовыми отливами по краям. После абсолютной темноты он резанул по глазам так, что Анна зажмурилась, прикрывая лицо ладонью. По сетчатке словно полоснули бритвой, и на несколько мгновений она полностью ослепла — только багровые пятна плыли под веками, как разлитые чернила.
Существо в дверях издало звук — не то фырканье, не то смешок.
— Живая? — Голос был скрипучим, шипящим, словно воздух выходил не через голосовые связки, а через дыру в горле. Акцент — странный, незнакомый, искажающий слова так, будто их выговаривал кто-то, у кого рот устроен иначе, чем у человека. — Надо же. Обычно после Перехода — месиво. Кости в труху, мозги в кисель. А эта целая. Интересно.
Анна медленно, очень медленно опустила ладонь и заставила себя открыть глаза.
Фигура в дверном проёме была низкой — едва ли выше метра с небольшим — и непропорциональной. Слишком длинные руки, заканчивающиеся кистями, которые почти касались пола. Слишком широкая грудная клетка, бочкообразная, обтянутая чем-то, что могло быть как кожаным доспехом, так и собственной шкурой существа — бугристой, с костяными наростами вдоль позвоночника. Голова сидела на короткой, почти невидимой шее и напоминала помесь человеческого черепа с мордой рептилии: вытянутая вперёд челюсть, лишённая губ, обнажала частокол мелких, загнутых назад зубов. Глаза — два уголька, тлеющих жёлтым в глубоких глазницах, — смотрели на Анну с выражением, которое она не смогла бы описать даже под дулом пистолета. Любопытство? Голод? Профессиональный интерес коллекционера, наткнувшегося на редкий экземпляр?
Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но издала только невнятный сип.
— Не дёргайся, — существо шагнуло в камеру, и теперь Анна видела его ноги — или то, что их заменяло. Три сустава на каждой конечности, ступни с длинными, чёрными когтями, цокавшими по камню. — Дёрнешься — свяжу. Свяжу — потащу волоком. Будет больно. Не люблю делать больно. Порчу товар.
Товар.
Слово вонзилось в сознание ледяной иглой. Товар. Она — товар.
— Где я? — удалось выдавить ей. Голос дрожал, но она заставила его звучать твёрдо. — Что это за место? Кто вы?
Существо склонило голову набок — движение было быстрым, птичьим, неестественным для такой массивной головы.
— Вопросы. Хорошо. Живая и с мозгами. Дважды интересно. — Оно прищёлкнуло чем-то, что, вероятно, заменяло ему язык, и сделало ещё шаг вперёд. — Я — Сквик. Торговец. Информация. Артефакты. Редкости. Ты — редкость. Очень редкая. Человек. В Искажённом мире. Живой.
Искажённый мир.
Слова упали в сознание Анны как камни в воду — тяжело, необратимо, расходясь кругами смысла, который она отказывалась принимать. Искажённый мир. Не Москва. Не Россия. Не Земля.
Она сглотнула. Металлический привкус во рту стал отчётливее.
— Я не понимаю, — прошептала она.
Сквик улыбнулся — если можно назвать улыбкой оскал пасти, полной зубов-иголок.
— Поймёшь. Обязательно поймёшь. Когда приведём тебя к Архонту. Очень красивая. Очень живая. Архонту понравится. — Он хихикнул, и звук этот был похож на скрежет стекла по стеклу. — Может, даже не убьёт сразу. Может, поиграет.
Анна почувствовала, как последние остатки тепла покидают её тело. Холод, который всё это время был просто физическим ощущением, внезапно стал чем-то большим — он проник в кости, в костный мозг, в саму сердцевину её существа. Архонт. Убьёт. Поиграет.
Она не знала, что хуже — неизвестность или эта внезапная, уродливая ясность.
Сквик протянул к ней свою длинную, узловатую руку с когтями, которые в красноватом свете казались обсидиановыми.
— Вставай. Пора идти. Архонт ждать не любит.
Анна поднялась. Медленно, цепляясь за стену, заставляя непослушные мышцы работать. Она была жива. Она могла двигаться. Она могла думать. Пока этого достаточно.
Она шагнула в свет.
Сквик не торопился.
Он стоял в дверном проёме, загораживая свет, и разглядывал Анну с той сосредоточенной бесцеремонностью, с какой оценщик в ломбарде разглядывает подержанное золото — прикидывая вес, пробу и возможную прибыль. Его жёлтые глаза-угольки бегали по её лицу, плечам, рукам, задерживаясь на деталях: синяк на скуле, запёкшаяся кровь на губе, дрожащие пальцы. Анна чувствовала себя бабочкой, приколотой булавкой к картону, — беззащитной, препарированной, лишённой права на тайну.
— Вставай, — повторил Сквик, и его раздвоенный язык мелькнул между зубами, пробуя воздух. — Архонт ждать не любит. А я не люблю, когда Архонт злится. Плохо для бизнеса.
Анна заставила себя подняться. Ноги всё ещё дрожали, но адреналин, хлынувший в кровь при появлении демона, сделал своё дело — мышцы обрели подобие упругости. Она выпрямилась, насколько позволял низкий потолок камеры, и впервые смогла рассмотреть похитителя при свете.
Свет был странным. Он шёл не от факела — Анна не видела открытого пламени. Источник находился где-то за спиной Сквика, в коридоре, и был рассеянным, пульсирующим, с багровым оттенком, который заставлял тени дрожать и корчиться, словно живые. В этом свете кожа демона отливала оливково-серым с зеленоватым подтоном, а текстура её напоминала кору старого дуба — бугристую, с глубокими трещинами на сгибах локтей и коленей, с более гладкими участками на плоских поверхностях.
Роста в нём было чуть больше метра с четвертью — Анне пришлось смотреть вниз, чтобы встретиться с ним взглядом, и это было странное ощущение: существо, которое годилось ей разве что по пояс, излучало такую уверенность и силу, что разница в росте не имела значения. Телосложение его было щуплым, почти детским, но жилистым — под складчатой кожей перекатывались сухие мышцы, похожие на свёрнутые в жгуты корабельные канаты.





