
Полная версия
Солнце в зените
Она пересчитала точки. Семь. Семь мест, отмеченных этим значком, — и главный храм, судя по расположению относительно других ориентиров на схеме, судя по знакомым очертаниям площади, был лишь одной из семи.
«Мы не единственные», — подумала она, и эта мысль отозвалась в ней не потрясением, а чем-то более холодным, более полезным — узнаванием формы, которую она давно предчувствовала, не имея доказательств. Если храмов — или того, чем являлись эти семь точек, — было семь, и от каждой к куполу шла линия, значит, то, что происходило в её собственном подвале, происходило одновременно в шести других местах, о существовании которых она никогда прежде не задумывалась. Не один алтарь принимал кровь. Их было семь — семь вен, ведущих к одному сердцу.
Она провела пальцем по линии, соединявшей ближайшую к храму точку с куполом, — и вспомнила гул под алтарём, тот самый, что становился громче в дни больших служб, тот, что она слышала с детства и никогда не спрашивала, откуда он берётся. Теперь у гула появилось лицо. Не мистика. Устройство. Солнце не было бесплотным взглядом, взвешивающим сердца по невидимым весам, — оно было тем, к чему буквально, физически, через эти самые линии, стекалось то, что отдавали семь храмов одновременно.
«Значит, это правда, — подумала она. — Оно действительно принимает. Не в переносном смысле. Буквально».
Эта мысль должна была её испугать — и где-то, за той дверью, что она держала закрытой уже которую неделю, что-то похожее на испуг действительно шевельнулось. Но испуг был слабее того, что заняло его место почти мгновенно: подтверждение. Ответ она нашла сама, задолго до этого дня, — нашла его сама, вслепую, интуицией, — а теперь у неё в руках лежало доказательство, начерченное чужой рукой, человеком, который умер, так и не поняв, что нашёл не разоблачение, а карту храма её собственной, ещё не названной веры.
Она отложила схему в сторону — к той стопке, что решила пока не показывать никому, даже Шуламит, — и взяла следующий лист.
Этот оказался другим — не рисунком, а текстом, написанным другой рукой, менее аккуратной, чем у Нахаша, — будто автор писал второпях или в темноте, не заботясь о разборчивости. Гвира узнавала отдельные знаки, но не все — часть слов складывалась в понятное, часть оставалась провалом, чёрной дырой в середине фразы, которую она не могла заполнить. «…канал перегружен… давление растёт с… седьмого сектора… если не снизить…» — и дальше снова непонятное, слово, похожее на «поток», но не совсем то.
Она отложила и этот лист — не потому что не хотела его понять, а потому что знала: на разбор каждого уйдёт не один вечер, а десятки, и торопиться означало рисковать ошибиться там, где ошибка могла стоить слишком дорого. Часть из двадцати трёх листов оказалась совсем нечитаемой — то ли выцвели чернила, то ли писавший использовал знаки, которых не было даже в старых храмовых свитках, — и эти она сложила в третью стопку, самую тонкую, но и самую тревожную: то, чего она не понимала вовсе.
Один из таких листов привлёк её внимание формой, а не содержанием, — на нём был не рисунок трубы и не столбец текста, а нечто вроде маленькой карты внутри карты: контур, отдалённо похожий на пещеру или подземный ход, и рядом — крошечный, едва различимый значок, тот же символ солнца, но меньше, тусклее, будто художник нарочно изобразил его менее ярким, чем те семь точек на большой схеме. Она долго смотрела на этот значок, пытаясь понять, что он означает — восьмую точку, не отмеченную на общей карте? Или что-то совсем другое, для чего у неё пока не было ни слова, ни догадки.
Она отложила и этот лист — туда же, в стопку непонятого, — и подумала, что рано или поздно ей придётся найти кого-то, кто сумеет прочитать то, что не поддаётся ей самой. Пока такого человека не было. Пока приходилось справляться одной, по крупицам, тем более что торопиться не хотелось: то, что она уже поняла, само по себе меняло всё, что она думала о мире, в котором родилась.
☼
Дверь в карцер открылась резче, чем обычно, — не тем скрипом, с которым входила Тамар, стараясь не разбудить его раньше времени, а грубым, безразличным лязгом, каким открывают дверь, когда за ней больше нет причин быть осторожным.
— Выходи, — сказал стражник, не глядя ему в лицо.
Закар поднялся — медленно, суставы затекли за недели сидения на каменном полу, — и в этот момент понял, что не знает, что означает этот вызов: свободу или что-то худшее. Никто не сказал ему заранее.
Мать не шевельнулась в своём углу.
— Ты слышала? — спросил он тихо, хотя не был уверен, к кому обращается — к стражнику или к ней.
— Слышала, — сказала она. В её голосе не было ни тревоги, ни радости — только то же ровное, терпеливое спокойствие, с которым она сидела здесь все эти недели. — Тебя зовут.
— Ты не идёшь?
Она посмотрела на него — и впервые за долгое время в её изувеченном лице промелькнуло что-то похожее на печаль, настоящую, не декоративную.
— Я не могу идти, — сказала она. — Я не хожу. Я — то, что случается с тобой здесь, в темноте, когда тебе нечем занять голову, кроме себя самого. А там, — она мотнула тем, что осталось от подбородка, в сторону двери, — там света слишком много для меня. Свет всё стирает. Даже такую память, как я.
Стражник за дверью кашлянул, поторапливая.
— Значит, это конец? — спросил Закар, и сам удивился, услышав в собственном голосе что-то похожее на сожаление — нелепое, немыслимое сожаление о том, что чудовищная галлюцинация, терзавшая его столько недель, может исчезнуть.
Мать усмехнулась — сухим, шелестящим звуком, тем же, каким смеялась всегда.
— Не благодари, — сказала она. — Здесь темно, тихо, и мне некуда торопиться. А вот тебе стоит поторопиться — снаружи ты найдёшь способ снова меня позвать. Ты ведь всегда находишь. Жажда. Теснота. Страх, что некому помочь. Мир снаружи полон дверей, через которые я умею проходить, сынок. Я подожду за любой из них, если понадобится.
— Выходи! — рявкнул стражник уже раздражённо.
Закар в последний раз посмотрел в угол. Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, — терпеливая, как в первый день, как всегда, — и когда он переступил порог карцера, унося с собой шаткие, отвыкшие от ходьбы ноги и голову, слишком долго жившую в темноте, он не обернулся, чтобы проверить, исчезла ли она сразу или продолжала сидеть там, дожидаясь его следующего возвращения.
Дверь захлопнулась у него за спиной с тем же безразличным лязгом.
Коридор за карцером показался ему длиннее, чем он помнил, — камень под ногами был неровным, а ноги отвыкли от ходьбы настолько, что каждый шаг давался с усилием, будто он заново учился ставить одну ступню перед другой. Стражник впереди не оборачивался, не проверял, поспевает ли он, — шёл своим шагом, безразличным, как и всё в это утро.
Когда впереди показался проём, ведущий наружу, — узкая полоса света, слишком яркая даже на расстоянии, — Закар остановился невольно, зажмурившись заранее. Стражник обернулся, увидел его нерешительность и хмыкнул, не то с презрением, не то просто устало.
— Все так делают в первый раз, — сказал он. — Пройдёт.
Закар заставил себя сделать шаг вперёд. Свет ударил по глазам — не солнечный свет самого купола, а просто дневной, отражённый от белых стен внутреннего двора, — и на несколько мгновений он видел перед собой только слепящее марево, сквозь которое едва угадывались очертания людей, зданий, самого храма. Он моргал, тёр глаза кулаком, чувствуя, как из них текут непрошеные слёзы — не от горя, просто от того, что тело давно отвыкло от такой яркости.
Когда зрение начало возвращаться, он увидел то, чего не видел уже много недель, — обычную жизнь храмового двора: служек, спешащих куда-то с вёдрами, пару жриц, идущих к омовельне, старуху, подметающую ступени. Никто не смотрел в его сторону — для них он был просто ещё одним человеком, которого куда-то ведут, обыденной частью пейзажа, а не тем, кто последние недели провёл в темноте, разговаривая с призраком собственной матери.
Эта обыденность резанула сильнее, чем сам свет. Он ожидал — сам не зная чего, — может, взглядов, может, шёпота за спиной. Получил только безразличие, то самое, с каким его встретили у ворот города много недель назад. Мир не заметил его отсутствия. Мир просто продолжал идти своим чередом, пока он лежал в темноте, споря с мертвецами.
Стражник довёл его до низкой двери в боковом крыле храма — туда, где, судя по звукам изнутри, уже собирались голоса, — и втолкнул его внутрь, не церемонясь.
☼
Тамар вызвали первой.
Зал, где заседали жрецы, был меньше главного храма — тесный, каменный, с единственным узким окном под потолком, откуда падал столб раскалённого света, разрезая пыльный воздух пополам. Тамар стояла перед этим светом, чувствуя, как он греет затылок, пока трое жрецов — и Авигдор, сидящий чуть в стороне, будто наблюдающий, а не участвующий, — смотрели на неё в ожидании.
— Ты навещала узника, — сказал старший жрец. Это не было вопросом.
— Навещала, — подтвердила Тамар. — Носила ему еду. Воду.
— По чьему указанию?
— По своему собственному.
По залу прошёл лёгкий шум — не удивления, скорее неодобрения, того рода, что не требует слов, чтобы быть услышанным.
— Зачем? — спросил жрец. — Он тебе не родственник. Не муж. Ты рисковала своим положением ради человека, обвинённого в неповиновении.
Тамар выпрямилась.
— Потому что даже узника нельзя оставлять умирать от жажды, — сказала она. — Я не помогала ему бежать. Не приносила оружия. Только воду и хлеб. Разве храм учит нас, что это преступление?
Жрецы переглянулись. Авигдор, до этого молчавший, подался вперёд — медленно, с той стариковской неторопливостью, что заставляла всех в зале ждать, пока он соберётся с мыслью.
— Как он вел себя, когда ты приходила? — спросил Авигдор мягко, почти по-отечески. — Опиши.
— Он был слабым, — сказала Тамар. — Испуганным. Он… — она замялась, подбирая слова, которые не прозвучали бы предательством того, что она видела, — он много говорил сам с собой. Особенно в первые визиты. Я думаю, темнота и жажда сводят с ума быстрее, чем можно представить, если не видеть этого своими глазами.
— Сам с собой, — медленно повторил Авигдор, будто пробуя слова на вкус. — Ты уверена, что сам с собой? А не с кем-то, кого ты не видела?
Тамар нахмурилась, не понимая, к чему он клонит.
— Там больше никого не было, — сказала она. — Только он. И я, когда приходила.
— Именно, — сказал Авигдор тихо, и в этом единственном слове было что-то, отчего у Тамар похолодело внутри, хотя она ещё не понимала почему. — Именно это меня и интересует.
— Он не сумасшедший, — сказала Тамар быстрее, чем успела подумать, испугавшись направления, которое принимал разговор. — Он измучен. Это разные вещи.
— Разумеется, разные, — согласился Авигдор с той же мягкостью, что не оставляла сомнений: он не разубеждён, а просто не хочет спорить сейчас. — Скажи мне ещё одно. Когда он говорил сам с собой — он называл кого-то по имени?
Тамар замялась. Она помнила ту первую ночь — свет лампы, упавший неровно, и то, как он на секунду принял её за кого-то другого, — помнила слово, которое он произнёс тогда, прежде чем узнать её.
— Не думаю, что это важно, — сказала она осторожно.
— Позволь мне самому решить, что важно, — сказал Авигдор, и впервые за разговор в его голосе прорезалась сталь под бархатом. — Ты защищаешь его, я понимаю. Но твоя защита не поможет ему, если ты будешь скрывать то, что видела. Так — называл он кого-то?
Тамар опустила глаза.
— Однажды, — сказала она тихо, — он назвал меня матерью. Один раз. В темноте легко спутать лица, ваше преосвященство. Это ничего не значит.
— Возможно, — сказал Авигдор, кивая, будто соглашаясь, хотя по тому, как он повернулся к другим жрецам, Тамар поняла, что он не забудет этой детали, что бы она ни говорила дальше в её оправдание.
Он больше ничего не спросил у неё в тот день — отпустил коротким кивком, — и Тамар вышла из зала с чувством, что сказала что-то важное, сама не осознавая, что именно, и что это важное теперь принадлежит не ей, а тому, кто умеет обращать чужие слова в то, что ему нужно.
☼
Иона вызван был следующим.
— Ты тоже навещал узника, — начал тот же жрец. — С какой целью?
— Он мой друг, — ответил Иона просто. — Я хотел знать, что с ним происходит.
— И что происходило?
Иона задумался — дольше, чем следовало для простого вопроса, — взвешивая, сколько правды можно позволить себе сказать в этом зале, а сколько нужно оставить между собой и Закаром.
— Он рассказал мне о своём детстве, — сказал наконец Иона. — О том, как выжил в пустоши ребёнком. Это тяжёлая история. Но она объясняет, кто он такой, — не оправдывает того, что он нарушил приказ, но объясняет.
— Расскажи подробнее, — велел жрец.
Иона колебался — и в этом колебании была вся тяжесть решения, которое он принимал прямо сейчас, у всех на глазах: рассказать историю про убежище значило дать жрецам ещё один повод счесть Закара сломленным, непредсказуемым человеком; промолчать — значило скрыть от суда то, что могло бы, при других обстоятельствах, вызвать сочувствие, а не подозрение.
— Он выжил там, где выжить было почти невозможно, — сказал Иона наконец, выбирая осторожные, общие слова. — Ценой того, что не пожелаешь и врагу. Он не безумен. Он — человек, переживший то, что сломало бы любого. Это не делает его опасным. Это делает его… — он поискал слово, — выжившим.
— Выжившим? — повторил Авигдор со своего места, и в его голосе снова прозвучала та же интонация, с которой он повторил слова Тамар, — будто он собирал что-то по кусочкам, деталь за деталью, и каждое чужое слово ложилось в общую картину, о которой ещё никто, кроме него самого, не догадывался.
— Он опасен для себя самого? — спросил Авигдор напрямую. — Ты видел признаки того, что разум его… не вполне устойчив?
Иона замер. Он вспомнил ночь, когда Закар смотрел в пустой угол и не мог ответить на прямой вопрос, — вспомнил его лицо, застывшее, обращённое к тому, чего не было. Соврать в храме, перед жрецами, было немыслимо для него — слишком глубоко вросла в него привычка к честности перед солнцем, даже сейчас, когда на кону стояла жизнь его друга уже.
— Ему тяжело, — сказал он тихо. — Карцер — тяжёлое место для любого. Но я не думаю, что он опасен. Я думаю, что он единственный, кто говорит правду из всех, кого я знаю в последнее время.
Это было ближе к признанию, чем он хотел бы, — но сказанного было не вернуть.
— Последний вопрос, — сказал Авигдор, прежде чем отпустить его. — Ты веришь, что вода в городе — это дар солнца?
Иона замер. Вопрос был задан небрежно, почти мимоходом, но за ним стояла ловушка — он это чувствовал, — ловушка, у которой не было безопасного ответа. Сказать «да» значило солгать перед солнцем, в которое он всё ещё пытался верить. Сказать «нет» значило признать, что он верит словам Закара больше, чем словам храма, — а это, произнесённое вслух перед жрецами, могло стоить ему собственного места, собственной жизни, устроенной так, как он её знал.
— Я не жрец, — сказал он наконец, выбрав ответ, который был правдой и уклонением одновременно. — Я верю в то, что говорят жрицы про воду. Я знаю только, что мой друг рисковал жизнью, чтобы принести сюда то, что, как он верил, могло спасти город. Даже если он ошибся — само это не делает его лжецом.
Авигдор долго смотрел на него — дольше, чем смотрел на Тамар, — будто взвешивал, стоит ли давить дальше, и решил, что не стоит: ответ был достаточно уклончив, чтобы не дать ему прямого повода для новых вопросов, и достаточно честен, чтобы Иона мог уйти из зала, не чувствуя себя предателем.
— Иди, — сказал наконец Авигдор, и отпустил его коротким жестом руки.
☼
Закара ввели последним.
Он щурился — даже тусклый свет из-под потолка казался ему нестерпимо ярким после недель темноты, — и шёл медленнее, чем шёл бы прежний Закар, тот, что пять дней добирался до города через пустошь пять дней без остановки. Тело помнило карцер лучше, чем помнил он сам.
— Садись, — сказал Авигдор, указывая на низкий табурет напротив себя. Остальные жрецы отступили в тень — будто это был не общий суд, а разговор двух людей, случайно оказавшихся в одном зале.
Закар сел. Свет резал глаза, и он невольно прищурился, отчего лицо его на мгновение исказилось — гримаса, которую легко было принять за что угодно, кроме простой реакции на яркость.
— Ты принёс с собой находки из пустоши, — начал Авигдор мягко, почти сочувственно. — Расскажи мне, что там было.
— Письмена, рисунки, что-то еще... — сказал Закар. — Записи Нахаша. Доказательство того, что вода в городе — не вода.
— Сколько листов ты взял?
Закар открыл рот — и понял, что не может ответить сразу. Он помнил, как собирал их в мешок, помнил тяжесть за спиной по дороге через пустошь, — но точное число ускользало, растворялось где-то между переходом и той ночью, когда он рухнул на лежанку, не успев толком поговорить с Ионой.
— Не помню точно, — сказал он. — Десять. Может, больше.
— Двадцать три, — сказал Авигдор ровно. — Мы нашли двадцать три листа. У тебя. Спящего. Ты не помнишь, как их у тебя забрали?
— Нет, — сказал Закар, и услышал в собственном голосе то, чего не хотел слышать, — неуверенность, тонкую трещину сомнения в себе самом. — Я отдал один лист Ионе. Остальное… я думал, они осталось при мне.
— Они осталось при тебе, — подтвердил Авигдор. — Просто не там, где ты думал. Интересно, не находишь? Человек, несущий важнейшее доказательство через пустошь пять дней, рискующий жизнью ради того, чтобы донести его до города, — и не помнящий, что случилось с этим доказательством в последнюю ночь перед тем, как оно оказалось не в его руках.
— Я был измотан, — сказал Закар. — Пять дней без воды. Я едва держался на ногах.
— Расскажи мне про само место, где ты нашел эти записи, — сказал Авигдор, меняя направление так плавно, что Закар не сразу заметил смену темы. — Что ты видел там, кроме листов?
— Железные… — Закар пытался подобрать слова, чтобы описать то, что видел, но как было назвать что-то железное, округлое, по которому течёт кровь? — Железные вены, — наконец сформулировал он. — Свет… — Он не был уверен, как объяснить освещение. — Факелы, которые ещё горели, без жара, хотя всё остальное было мертво. И кровь — она текла из щелей вместо воды.
— Ты пил её? — спросил Авигдор, и в вопросе прозвучало не отвращение, а нечто похожее на любопытство.
— Сначала это была вода, — сказал Закар. — Чистая. А потом — нет.
— Значит, — сказал Авигдор медленно, — ты сам не уверен, что видел — воду, которая стала кровью, или кровь, которая тебе привиделась водой, потому что ты слишком хотел пить. Огонь, который светит, но не греет. Железные вены… — Он покачал головой. — Мальчик, это больше похоже на бред, чем на реальные вещи, — сказал Авигдор мягко, с сочувствием, почти по-отцовски.
— Я знаю, что я видел, — сказал Закар, чувствуя, как в груди поднимается что-то похожее на панику — не за себя, за то, что его слова, единственное доказательство, которое у него оставалось помимо утраченных листов, рассыпаются под напором чужих, спокойно заданных вопросов.
— Разумеется, — сказал Авигдор, кивая с преувеличенным пониманием. — Никто и не обвиняет тебя в том, что ты солгал о находке. Я лишь замечаю, что твоя память в ту ночь была… ненадёжна. — Он сделал паузу, разглядывая Закара с той же неторопливостью, с какой разглядывал свитки в своих покоях. — А в карцере? Твоя память была надёжнее?
— Не понимаю, о чём вы.
— Мне говорили, — сказал Авигдор, — что ты разговаривал. В темноте подолгу. — Он наклонился чуть ближе, голос его понизился, стал почти доверительным. — Мне говорили также, что однажды ты назвал одну из своих гостий матерью. Спутал в темноте, как сказала она сама, — пытаясь тебя защитить, надо признать, весьма старательно. Но там, в карцере, кроме тебя, никого не было. Ни разу. Ни одной живой души за все эти недели, кроме тех, кто приносил тебе воду. С кем же ты говорил всё остальное время, Закар? Когда рядом не было ни Тамар, ни Ионы?
И в это мгновение — прежде чем Закар успел сформулировать ответ, прежде чем успел решить, лгать или нет, — перед его глазами вспыхнуло лицо. Не мягкое, не терпеливое, каким он видел его последние недели, а искажённое, страшное, то самое, обглоданное, каким оно стало в последнюю ночь его настоящей, невыдуманной жизни в убежище, — вспышка длиной в одно моргание, но этого хватило.
Он вздрогнул. Лицо его исказилось — не гримасой от света на этот раз, а неподдельным, животным ужасом, — и он не успел его скрыть, не успел даже осознать, что не скрыл, прежде чем оно исчезло, прежде чем на месте видения снова оказался обычный, тускло освещённый зал и внимательные, ждущие глаза Авигдора.
Авигдор заметил.
Он не сказал ничего сразу — просто смотрел, и в этом молчании было куда больше, чем в любом обвинении, которое он мог бы произнести вслух. Он бил вслепую, наугад, повторяя то, что уловил из осторожных, недосказанных слов Тамар и Ионы, — и попал так точно, что сам, кажется, на мгновение удивился собственной меткости, прежде чем скрыть удивление за той же профессиональной, отработанной невозмутимостью, с которой вёл весь допрос.
— Я вижу, — сказал он тихо, — что вопрос задел тебя больше, чем ты хотел бы показать.
— Это было давно, — сказал Закар, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя сердце колотилось так, что, казалось, его можно было услышать в тишине зала. — Просто вспомнил кое-что. Не имеет отношения к делу.
— Не имеет отношения, — повторил Авигдор, и в его голосе прозвучала откровенная, почти дружелюбная ирония. — Человек, потерявший счёт важнейшим документам, — говорит мне, что это не имеет отношения к делу. — Он повернулся к остальным жрецам, сидевшим в тени. — Я думаю, мы услышали достаточно, чтобы понять, в каком состоянии этот человек вернулся из своего похода. Возможно, там действительно было что-то важное. А возможно, человек, чей разум так легко подводит его — то забывая двадцать три листа, то видя то, чего нет в пустой комнате, — не самый надёжный свидетель того, что он там видел вообще.
— Вода в городе — кровь, — сказал Закар, повышая голос, чувствуя, как ускользает последний шанс быть услышанным. — Я видел это своими глазами. Я пил её. Я…
— Мы услышали тебя, — оборвал его Авигдор, не повышая голоса, — что было страшнее любого крика. — Твои слова будут рассмотрены наравне с записями, которые ты принёс. Но сейчас вопрос не в том, что течёт по трубам. Вопрос в том, можно ли доверять человеку, который сам не уверен, что реально, а что — нет.
Закар открыл рот, чтобы возразить, — и не нашёл слов. Ужас, который он не смог скрыть минуту назад, стал единственным доказательством, которое имело значение в этом зале, — и это доказательство говорило против него громче любых схем и записей.
☼
Приговор не заставил себя ждать — жрецы совещались недолго, и Авигдор, вынося решение, снова говорил тем же мягким, почти отеческим тоном, с каким вёл весь допрос.
— Мы не станем более держать тебя под замком, — сказал он. — Но и вернуть тебя к прежней службе в городе мы не можем — не после того, что мы услышали сегодня. — Он выдержал паузу, будто взвешивая последнее слово перед тем, как произнести его. — Ты отправишься патрулировать дальние окраины. Вместе с Аароном — он опытен, он присмотрит за тобой. Там, вдали от города, твоё состояние никому не навредит, а если найдётся ещё что-то важное для города — ты сможешь это принести. Уже без… заминок памяти.
В последних словах была насмешка — тонкая, почти незаметная, но Закар её услышал.
— Это ссылка, — сказал он тихо.
— Это милосердие, — поправил Авигдор с улыбкой, не тронувшей глаз. — Немногие после нарушения приказа получают шанс вообще выйти на свет.
Аарона привели в зал сразу после оглашения приговора — он стоял у входа, скрестив руки, с тем же спокойным, отработанным годами лицом, с каким Закар помнил его всю жизнь, — лицом человека, для которого приказы существовали, чтобы их выполнять, а не обсуждать.
— Ты будешь его сопровождать, — сказал Авигдор, обращаясь к Аарону так буднично, будто речь шла о смене караула, а не о том, чтобы поселить рядом двух людей, один из которых знал, — что сделал другой много лет назад в темноте тоннеля.
— Как прикажете, — ответил Аарон, и в его голосе не было ни удивления, ни колебания.
Закар посмотрел на него — на человека, которого знал столько же, сколько своего названого отца, — и попытался найти в его лице хоть тень того, что видел в галлюцинации несколько недель назад: холодность мясника, о которой говорил его собственный голос из тумана памяти. Не нашёл ничего, кроме привычного, ничего не выражающего спокойствия — и это пугало сильнее, чем если бы он нашёл что-то откровенно зловещее. Человек, способный на то, что сделал Аарон, — если это вообще была правда, — не обязан был выглядеть чудовищем. Он мог выглядеть именно так: надёжно, буднично, готовым выполнить любой приказ без вопросов.



