Do Rovuma ao Maputo. Записки военного переводчика в Мозамбике
Do Rovuma ao Maputo. Записки военного переводчика в Мозамбике

Полная версия

Do Rovuma ao Maputo. Записки военного переводчика в Мозамбике

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

По талонам Аэрофлота в аэропорту нам дали по железной банке горького апельсинового сока – наверно давили со шкурками. Потом нас снова посадили в самолёт. Там была влажность. Влажность была как в бане. Из системы охлаждения самолёта пошёл и стелился пар. Настоящий белый пар. Он стелился по салону, как театральный туман перед выходом главного призрака. Кто-то нервно пошутил, что мы горим. Кто-то сказал, что если горим, то не надо открывать иллюминатор.

Самолёт взлетел. Дальше был сон. Я проснулся уже над Мозамбиком. И вот тут всё учебное, политическое, газетное, телевизионное, лекционное вдруг провалилось вниз, а вместо него появилась земля.

Настоящая. Внизу лежала саванна из школьных учебников по географии, где рядом обычно были сугубо теоретические слова наподобие - «баобаб», «антилопа» и «экваториальный климат». Нет. Там была настоящая саванна — местами рыжая, зелёные оазисы, с пятнами кустарника, с редкими деревьями, с тонкими тропинками, которые неизвестно куда вели и неизвестно откуда возвращались. Поднимались дымы костров. Тонкие серые столбы дыма поднимались из земли так спокойно, будто война, бедность, история и политика были где-то далеко, а человек всё равно утром разжёг огонь, потому что без огня нельзя сварить еду.

И я увидел стадо жирафов. Сначала я решил, что это ошибка зрения. Потом понял, что ошибки зрения не ходят стадами. Они двигались внизу, медленно и нелепо, как существа, придуманные ребёнком, который ещё не знает, что животные должны быть устроены правдоподобно. Длинные шеи, тонкие ноги, пятна. Всё как в телевизоре. Только телевизор почему-то оказался под самолётом. Вот тогда меня и пробрало полным, физическим пониманием, что я больше не в рассказе о мире. Я внутри мира. Африка перестала быть страницей в книге. Она стала твердой землёй под крылом. Это был первый настоящий шок. Не последний, конечно. Но первый всегда работает лучше всех. У него ещё нет конкурентов.

Аэропорт Мапуту встретил нас пустотой. Пустота была большая, бедная и красноватая от пыли. На патио стоял один самолёт. Наш. Это производило странное впечатление. В Москве самолёты были как автобусы, только с крыльями. Здесь наш самолёт выглядел как событие государственного значения.

Мапуту встретил не жарой и это было хорошо. В Мозамбике была зима. Сухой период. После Адена воздух казался почти прохладным и опять пах по-другому. Не та Африка, которую показывали в советских передачах, где всё непременно плавится, дрожит и потные негритянки обмахивается пальмовым листом. Здесь было сухо. Свет был более резкий чем в родных краях, потому что солнце висело более высоко. Тени были более короткие и все виделось в красных тонах – везде был налет красной пыли от необычной глазу краснокирпичной земли.

Багаж разгружали на наших глазах. Это успокаивало. Советский человек любил видеть свой багаж. Пока он видел свой багаж, он был спокое. Чемоданы выгрузили, выгрузили на тележки, повезли в аэропорт. Потом тележки с багажом на несколько минут исчезла за какой-то пристройкой.

Всего на несколько минут. В мирное время несколько минут — это пустяк. В Африке гражданской войны несколько минут — это уже элемент биографии.

Когда багаж появился снова и выгруженные чемоданы вынесли в холл аэропорта, один из наших офицеров получил свой чемодан. Чемодан был на месте. Замки были на месте. Вид был почти приличный. Внутри лежал один носок. Один. Даже не пара. Это были сильные первые впечатления о стране.

У другого переводчика исчезли часы. Новые часы. Купленные перед отъездом как инвестиция в ценные активы. Они лежали сверху в чемодане.

Это была моя первая практическая встреча с местной реальностью. До этого у нас был учебник португальского языка, где люди спрашивали дорогу, ходили в ресторан, благодарили товарища и сообщали, что сегодня хорошая погода.

В учебнике никто не писал:

— Уважаемый товарищ, из моего чемодана исчезли часы.

Или:

— Простите, пожалуйста, почему в чемодане остался только один носок?

А зря. Такие фразы нужны в жизни гораздо чаще, чем кажется составителям учебников.

Потом мы заполняли иммиграционные карточки. Это была первая встреча с португальским языком. На бумажке были не только слова, но и неизвестные реалии. Выяснилось, что мы не военные переводчики. Мы - cooperantes. Кооперанты. Слово было странное, вызывало в памяти кооператив и пахло дружбой народов. В нём не было ничего о войне. Cooperante — это человек, который сотрудничает. Очень мирная профессия. Мы сотрудничали с действительностью. Действительность была не против подбросить нам реалий к осмыслению. Она просто сразу начала брать своё в новом, дивном мире.

В холле аэропорта болтался маленький грязный ребёнок лет семи. Именно болтался. Не стоял, не сидел, не ждал родителей. Он был как часть аэропорта: пыль, стекло, сухой воздух, запах керосина и он. Маленький, худой, оборванный, с глазами, которые уже видели больше, чем положено человеку в семь лет.

Для меня это было столкновением с реальностью. Это была не газетная бедность, не статистика, не рассказ о трудностях развивающихся стран. А вот он. Рядом. Настоящий. Маленький. Грязный. Нищий. Он подошёл и что-то сказал. Мы не поняли.

Он повторил:

— Chupa-chups.

Слово прозвучало как пароль. Chupa-chups? Похоже на что-то абсолютно неприличное. Мы были готовы к словам camarada, revolução, passaporte, fronteira, obrigado. В крайнем случае — к слову imperialismo. Но к chupa-chups мы готовы не были.

Ребёнок просил леденец, о котором в СССР не имели понятия. Он знал это слово -а мы нет. Вот это было особенно обидно для военного переводчика. Ты летишь через полмира, чтобы переводить на португальский и с португальского, а первый местный ребёнок в аэропорту знает реалии лучше тебя.

Появился полицейский. Он не стал объяснять ребёнку международную обстановку. Он просто прогнал его. Движением руки. Ребёнок исчез так же естественно, как растворяется туман при восходе солнца.

Нас посадили в блестящие и комфортабельные автобусы открытый кузов грузовика.

Это была не машина, а сразу честное объяснение нашего положения в мире. Если легковой автомобиль ещё даёт человеку иллюзию частной жизни, то открытый кузов грузовика говорит прямо: ты груз, товарищ, но груз ценный, потому что в костюме. Мы сели на лавки или на что там пришлось сесть, придерживая чемоданы и остатки достоинства. Грузовик тронулся. И сразу началось познание теории практикой, что движение здесь левостороннее. Тут надо объяснить одну вещь.

Человек может знать, что в стране левостороннее движение. Он может прочитать об этом заранее. Он может даже умно сказать:

— Да, конечно, историческое влияние британского региона, соседние страны, транспортная логика.

Но когда грузовик, в открытом кузове которого ты сидишь, выезжает туда, где, по мнению твоей нервной системы, должны ехать встречные грузовики, вся транспортная логика немедленно превращается в молитву.

Водитель ехал нервно, движение было хаотичным, пересечение перекрестков - приключением. Для него всё было правильно. Для меня же каждый поворот был попыткой самоубийства, выполненной с африканской неторопливостью. Навстречу попадались машины, грузовики, автобусы, люди, мотоциклы. Все они тоже знали основное правило, что нужно ехать слева, хотя в остальном были сомнения. Один я был дикарём, воспитанным правосторонним движением. Правила движения за десятки лет становятся рефлексом, от которого сразу не избавишься. Это означало, что, подходя к дороге, человек отворачивается от движения, тщательно пялится в другую строну и шагает прямо под колеса входящему движению. В Мозамбике позднее минимум пару раз пришлось в последнюю секунду отталкиваться руками от проезжающего транспорта.

Вокруг мелькали вывески и надписи. Португальские слова внезапно сошли со страниц и поселились на стенах. Революционные надписи. И ещё одно слово почему-то особенно запомнилось:

«Confecção». Ателье по пошиву одежды. В стране, где военная форма была вместо Пьера Кардена, Ив Сен-Лорана и костюмов швейного объединения «Москвичка». Слово было мирное. Даже домашнее. В нём были иголки, ткань, женщины за машинками, школьная форма, рубашки, штаны. А вокруг была страна, где людям часто было не до рубашек, потому что надо было сначала дожить до вечера.

Так португальский язык начал становиться настоящим. Не тем, где «Мария идёт на рынок» и «Жуан читает газету». А тем, где ребёнок просит chupa-chups. Где в графе профессия ты пишешь cooperante. Где вывеска «Сonfecção» выглядит осколком прошлой жизни. Где чемодан может приехать пустым. Где один носок становится свидетелем эпохи строительства социализма. Мы ехали в костюмах по Мапуту в открытом кузове грузовика, как делегация случайно уцелевших манекенов из советского магазина «Берёзка» в финских костюмах и рубашках.

Город был сухой, усталый, местами даже красивый, но чаще обшарпанный. Он стоял у океана, но океан не делал его туристическим. На стенах жили лозунги. Улицы хранили португальскую колониальную геометрию, но жизнь уже давно шла не по линейке.

Поселили нас в месте, похожем на хлев. «Сорок девятка» - пересыльная база. Обшарпанный, грязный трёхэтажный домик, куда засунули в большой зал сразу десятки коек. Питания не было, нужно было в кредит за валюту взять продукты в кооперативе и трескать тушенку на коленке или делать макароны на собственной плитке, если она была. Иногда можно было попросить замороженный хлеб у местной части советских связистов. Солдат, в отличие от нас, даже кормили. Ну мы понимали, война, так война, кругом тяготы и лишения воинской службы, все в равных условиях. По крайней мере до тех пор, пока не стало ясно, что руководящие и не очень лица в Мапуту более равны чем другие и живут на виллах с видом на океан, в отелях или в весьма приличных квартирах. После этого появилось смутное ощущение, что обещанные тебе тяготы и лишения не были обусловлены на самом деле обстановкой, а отношением к тебе сверху. Ну да бог с ними, это же не в первый раз и не в последний.


А что, Лишингу ещё не взяли?

«Власть прежде всего должна опираться на разум».


Антуан де Сент-Экзюпери, «Маленький принц»

При распределении нашей партии по точкам в Мозамбике произошла замечательная сцена. В советской жизни такие сцены потом становились внутренними мемами, хотя слова «мем» тогда не было.

Нас собрали в представительстве, и главный военный советник по стране начал распределять прибывших. Перед ним лежали списки. Он называл точки, рассказывал, кто куда поедет, что находится в том или ином гарнизоне, какая там обстановка, какие части, кто из советников, что с бытом, что со снабжением. Всё выглядело нормально, по-деловому. Мозамбик на бумаге вообще выглядел гораздо организованнее, чем в жизни. На бумаге у него были города, дороги, гарнизоны, должности, авиация, связь, линии снабжения. На бумаге страна держалась лучше, чем в реальности.

Он шёл по списку. Там-то у нас то-то. Здесь такая группа. В этом месте сложнее со снабжением. Здесь порт. Здесь провинциальный центр. Здесь надо усилить. Здесь уже есть товарищи. Здесь осторожнее с дорогами. Потом дошёл до моей позиции. Пальцем поводил по бумаге, замешкался, будто увидел ошибку в документе.

— Лишинга, — сказал он задумчиво.

Так, как будто сам впервые услышал это название. Потом наклонился к помощнику и спросил вполголоса:

— А что, Лишингу ещё не взяли?

Пауза. Помощник быстро нашелся.

— Да вроде нет, — сказал он.

Главный советник принял информацию к сведению.

— А, ну тогда езжайте.

И сразу перешёл дальше:

— Следующий пункт у нас Бейра. В Бейре у нас...

Вот, собственно, и вся кадровая философия момента. Город, в который тебя отправляют, существует где-то между двумя неопределенными квантовыми состояниями: его, может быть, уже взяли, а может быть, ещё нет. Это надо уточнить у помощника. Если ещё не взяли — значит, годен к направлению специалиста. Если взяли — наверное, надо было бы подумать. Но, к счастью, вроде нет. Слово «вроде» в этой фразе было особенно прекрасно.

В нормальной мирной жизни «вроде» годится для погоды, автобуса, расписания магазина или состояния знакомого после вчерашнего выпитого. Вроде дождя не будет. Но когда речь идёт о городе, куда тебя отправляют работать, и вопрос звучит «его ещё не взяли?», слово «вроде» приобретает почти стратегический вес. Вот так я впервые получил представление о Лишинге на уровне знаний высшего руководства.

Иногда человеку достаточно одной фразы, чтобы понять устройство будущего. Всё последующее уже только расшифровывает её. В Лишинге потом действительно многое было именно таким: вроде держимся, вроде самолёт прилетит, вроде дорога ещё наша, вроде продуктов хватит, вроде малярия отпустила. Советская система любила категорические формулировки, но жила на «вроде». Вроде всё под контролем. Вроде товарищи помогут. Вроде португальский почти как испанский. Вроде гарнизон ещё не взяли. Вроде переводчик справится. И ведь справлялись. Иначе нельзя было. «Они русские и это много объясняет» (с).

В тот момент я, конечно, ещё не понимал, что эта короткая сцена станет одним из ключей ко всей дальнейшей истории. Тогда она показалась почти смешной. Ну спросил человек, ну уточнил, ну поехали дальше. Но потом, когда в Лишинге самолёт с провизией не прилетал месяца два, когда магазины вокруг продавали только туалетную бумагу и мотки джутовой верёвки, когда ночью всегда кто-то стрелял в темноте, когда донесения из дальних рот приходили как письма из другой эпохи, когда город жил между «ещё держимся» и «неизвестно что завтра», фраза возвращалась уже совсем иначе.

— А что, Лишингу ещё не взяли?

Для аппарата это была строка. Для меня — место, где я должен был жить. Для кого-то — дом. А для главного советника в тот момент — пункт в списке, по которому надо было быстро пройти, ибо неудобно и план собрания есть, потому что впереди ещё Бейра, Нампула, Тете, Пемба, другие фамилии, другие специалисты, другие «вроде». Наверное, так всегда и выглядит история сверху: палец на бумаге, короткий вопрос, ответ помощника, движение дальше.

А снизу эта же история выглядит иначе: дорога, самолёт, жара, коза на полосе, пустая квартира, пистолет под подушкой, люди, которые ждут, что ты уже умеешь переводить всё, потому что тебя прислали. И где-то между этими двумя уровнями человек впервые понимает, что его судьба может начаться с чужой фразы, сказанной почти между делом:

— А, ну тогда езжайте.

Зеленая, зеленая трава. Для козы на аэродроме

«Если что-то может пойти не так, оно пойдёт не так».


Закон Мёрфи

В Лишингу мы вылетали рано утром на Ан-12. В Мозамбике тогда летали наши Ан-12, и Ан-26. Машины были советские, родные по силуэту, давали ощущение территории родной страны.

Для фона ситуации: в предыдущем году в Пембе разбился Ан-26. Это была не абстрактная справка, а близкая реальность. Самолёт пытался вернуться после неисправности, на посадке ударился о полосу, завалился и загорелся. Погибли десятки людей, среди них, и советские члены экипажа. Поэтому в подсознании, каждый транспортник, садившийся в Лишинге, воспринимался чушь больше, чем просто рейсом. Он был ниткой, на которой держалась связь с большим миром. А нитки, как известно, рвутся.

Сначала меня разместили в грузовом отсеке. Там было даже удобно: я сел на груз из ящиков, затянутых строповочной сеткой. За сетку можно было держаться при необходимости, а необходимость в военно-транспортном самолёте — понятие не теоретическое. Грузовой отсек гудел, пах металлом, пылью, керосином и чем-то таким, что бывает только в самолётах, которые перевозят не пассажиров, а всё подряд: от провизии до оружия и раненых.

Перед взлётом экипаж посовещался и, видимо, решил, что из-за меня одного лететь низко не стоит – не меня, а керосина жалко. Меня забрали в кабину пилотов. Это был почти первый класс, только без кресла с откидной спинкой и без меню с икрой. Зато кто-то из экипажа, то ли борттехник, то ли стюард-грузчик, напоил меня чаем. В условиях нашей жизни это было не хуже шампанского. Я сидел в кабине Ан-12, пил чай и чувствовал себя человеком, которого временно повысили до третьего пилота.

Перед уходом на маршрут сделали круг над городом и помахали крыльями. Такой был сигнал: кому надо — езжайте в аэропорт. В Лишинге связь иногда выглядела именно так. Не телефон, не диспетчер, не расписание, а самолёт над городом, который машет крыльями, как огромная железная птица с секретным шифром.

На посадке в Лишинге пилоты вдруг начали ругаться матом. Причина оказалась простая: коза на взлётной полосе. В авиационных наставлениях, наверное, есть много разделов: заход на посадку, уход на второй круг, отказ двигателя, боковой ветер, действия экипажа в особых случаях. Не знаю, был ли там отдельный пункт «коза на полосе в провинции Ньяса». Но жизнь быстро внесла поправку. Мы ушли на второй круг.

Сверху было видно, как какой-то оборванец прибежал за козой. За ним подоспели полицейские и стали охаживать его дубинками. Козу, насколько я помню, не били. Коза была животное, действовавшее в пределах своих интересов. Трава у полосы действительно была хорошая — сочная, зелёная. Нечего сказать, козе наверняка понравилось. Человек же, по местной логике, отвечал за то, что коза недостаточно уважала авиацию.

Сели со второго захода. На выгрузку приехали советники. Всё было деловито и без лишней романтики. Сразу подставили бочку под крыло и слили оттуда немного керосина. Солдатики забросили бочку в УАЗик. В стране, где горючее было почти валютой, самолёт привозил не только груз, но и возможность завести машину и заправить примус. Генератора по причине нежелания командования поддерживать слишком красивую жизнь советников не полагалось. Генераторы были лишь у каких-то изнеженных сотрудников ООН, противных англичан и прочих шведов.

Поехали домой – в новом понимании этого слова.

Квартира после конюшни «сорок девятки» выглядела дворцом: метров сто двадцать, высокие комнаты, пространство, эхо, десяток встроеных шкафов, заваленных мусором из старой жизни. Но пустая. Совсем пустая. Хоть шаром покати. В такой квартире не живут сразу — её сначала надо населить вещами, кухонными запахами, голосами жильцов. Пока там жили только эхо от шагов и привидения. В огромном зале был стол из тропической древесины и 4 стула. Еще какой-то захудалый диван у дальней стенки. В остальном простанстве можно было гонять мяч или играть в гольф. Только отсутствие меча и клюшек, а также разложенный в центре зала на газетках пулемет РП-46 останавливали от реализации этих буржуазных намерений.

Праздничный обед был достойный момента: борщ из павшей по праздничному поводу курицы и папайи на десерт. Папайю я пробовал впервые в жизни. Ожидал чего-то привычного, почти дынного, а получил вкус, к которому организм оказался не готов. Чуть не подавился. Папайя показалась мне немного тошнотворной. Потом я к ней привык, но первая встреча была неудачной. Так часто бывает с тропиками: сначала они не совпадают с твоим воображением, потом постепенно начинают воспитывать вкус.

После обеда старший советник начал задавать меня тестировать. Не торжественно, без объявления экзамена. Просто как бы между делом. Что это? А это? А вот это знаешь? Вопросы были не про португальский язык. Не про политическую обстановку. Не про историю ФРЕЛИМО. Он проверял более важную, с его точки зрения, часть моей пригодности к местной жизни.

На столе лежал пистолет.

— Что за пистолет?

— ПМ.

— Калибр?

— Девять миллиметров.

— Разберёшь?

— Разберу.

Разобрал, собрал.

— Ну на, бери!

Без всяких подписей, журналов учета и других бесполезных документов. Бери – не хочу. По пулемету вопросов не было, ну стоит и стоит.

Так Лишинга приняла меня в свою нормальность. Утром ты летишь в кабине Ан-12, пьёшь чай, самолёт уходит на второй круг из-за козы на полосе, потом тебе дают борщ из курицы, папайю, большую пустую квартиру и пистолет Макарова. А в центре зала пулемет ручной, 46 года выпуска. А дальше живи. Переводи. И привыкай. А что еще надо для полной жизни?

Червоточина длинной в жизнь

«Сердце человека обдумывает свой путь,


но Господь управляет шествием его».


Притчи 16:9

Моё попадание в Ньясу вообще заслуживает отдельного упоминания. Не как служебный факт, а как чистый финт той матрицы, в которой мы, возможно, живём и которую иногда сами неосторожно программируем сильной эмоцией.

Я учился в захудалой школе в рабочем посёлке. Такие места не любят красивых биографий. Там если не вырвешься — а вырывались единицы, почти статистическая погрешность, — путь был один: на заводы, на жуткие производства, которые не столько давали профессию, сколько медленно забирали здоровье. Абразивный. Метизный. Другие цеха с пылью, шумом, кислотой, железом, сменами, проходными и лицами людей, которые уже давно поняли, что жизнь не обязана быть шире заводской стены. Даже мясокомбинат считался почти элитным местом работы. Там, по крайней мере, была еда рядом с производством, что в советской табели о рангах значило очень много. Это не означало, что там не было по-человечески хороших учителей. Перед двумя учительницами просто снимаю шляпу. Подвижницы, несмотря ни на что пытались сделать все, что можно и нельзя. Годами ездили на работу через весь город на двух видах транспорта и еще и шли потом пешком, чтобы что-то изменить в этом мире. Господи, одна даже пыталась учить этих детей французскому языку! Я рисовал с ней плакаты для занятий - L'arc de triomphe de la Place de L'etoile. Какая-то извращенная издевка перед детьми этой школы и их будущим. В моем представлении Мать Тереза бледнела перед ними.

И вот в этой школе, в этом посёлке, на уроке географии в шестом классе случился эпизод, который почему-то прожегся в памяти до мельчайших деталей. Такую память обычно называют эйдетической — от греческого слова, связанного с образом. В быту говорят проще: фотографическая память. Хотя, строго говоря, настоящая «фотографическая память» — вещь спорная и редкая, а у большинства людей бывают скорее отдельные вспышки эйдетического воспоминания: не вся жизнь как плёнка, а один кадр, который почему-то сохранился с невозможной резкостью. У меня случилось именно это.

Я помню в мельчайших подробностях все... Кто сидел рядом. Что было за окном. Как падал свет. Каким голосом говорила учительница. Даже ощущение стола под руками. Урок был об Африке. О реках, озёрах, саваннах, пустынях, больших пространствах, которые в нашем рабочем посёлке звучали как названия созвездий. Стандартный советский учебник 6 класса. Затем пошел рассказ об озере Ньяса. Учительница без изысков пересказывала учебник: узкое, вытянутое, глубокое озеро в Восточной Африке. Карта. Показывала на синий длинный след воды на карте. Знание, которое для шестиклассников из рабочего пригорода не имеет никакого практического смысла.

И вот тут меня накрыло. Трудно теперь точно назвать это чувство. То ли злость. То ли отчаяние. То ли резкое ощущение бессмысленности происходящего. Может быть, это было откровением. Зачем людям в рабочем посёлке это озеро? Зачем нам Ньяса? Что вы городите? Что несёте? Им бы отсюда выбраться, не попасть на абразивный, не угробить лёгкие, не стать частью этой серой производственной судьбы. А нам рассказывают про далёкое озеро в Африке, которое никто из нас никогда не увидит, не потрогает, не поймёт и не вспомнит.



Я, конечно, ошибался. Именно его я и увидел в красках и цвете. Видимо, эмоция была настолько сильной, что в материи вселенной что-то сдвинулось. Прожгло червоточину. Или, если говорить языком школьной географии и фантастики одновременно, где-то между рабочим посёлком и Восточной Африкой протянулась красная линия судьбы. Невидимый маршрут, который сначала выглядел как глупая строчка в учебнике, а потом через годы вывел меня почти к тем самым берегам. Человек думает, что он проходит мимо слов. Но иногда слова метят реальность и программируют будущее. Ньяса тогда была для меня просто странным звуком. Географической нелепостью. Синим пятном на карте, не имеющим отношения к жизни. А потом это слово стало провинцией, дорогой, бригадой, границей с Танзанией, разговорами о браконьерах, сводками, крокодилами, самолётами, голодом, керосином, португальским языком, черными лицами и моей собственной биографией.

За спиной - Ньяса

И вот что немного страшно: учительница, была права дала то, что необходимо. Она рассказывала не о бесполезном озере. Она называла координату будущего. В жизни я еще пытался увиливать от предначертанного, но зря. Червоточина пробила все и всех, взяла за шкирку и забросил в эту далекую часть тела мира.

На страницу:
2 из 4