МЫ ПИРАТЫ
МЫ ПИРАТЫ

Полная версия

МЫ ПИРАТЫ

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Валерий Стрижов

МЫ ПИРАТЫ


МЫ ПИРАТЫ


Глава первая, в которой старый волк рассказывает о цене удачи

В тот год пассаты дули так, словно сам дьявол раздувал мехи своих кузниц прямо в преисподней. Карибское море напоминало не ласковую колыбель, а взбесившуюся шлюху — пенилось, плевалось солёной слюной и норовило вышвырнуть любой корабль, не посвящённый в её капризные тайны. Мы, пираты острова Удача, привыкли ко всему. Смерть была такой же обыденной вещью, как утренняя чарка рома, только менее приятной. И если чарка сулила забвение, то смерть сулила лишь сожаление о том, что мало успел награбить.

Зовут меня Эстебан Кортес дель Мар, хотя это имя давно уже ничего не значит ни для кого, кроме меня самого. Для испанцев я — «Пёс с Багам», для голландцев — «Кровавый Кортес», а для членов собственной команды — попросту «Старый», ибо молодость ушла вместе с последним зубом, а совесть — ещё раньше. Лицо моё изборождено шрамами, которые в темноте можно принять за карту неведомых земель, левая рука не сгибается в локте после встречи с испанским абордажным топором, и каждый вечер, ровно в шесть склянок, у меня начинают болеть кости — наверное, к дождю, но, быть может, и к смерти. Бароны и гранды, сидящие в своих золочёных креслах за тридевять земель, называют нас пиратами, каперами, джентльменами удачи. Называйте как хотите. Слово не заряжает пушку и не режет глотку.

Мы — те, кого породили стагнирующие империи, те, кого выплюнула Европа, задыхающаяся в собственном величии. Испания, некогда владычица морей, теперь напоминает дряхлого паука, который слишком долго сидел в своей роскошной паутине и разучился ткать её заново. Золото Америки не сделало её сильнее — оно сделало её жирной и неповоротливой. Галионы, гружёные этим проклятым металлом, плывут как сонные киты, и каждый мальчишка с паршивой шхуной знает их маршруты лучше собственной матери.

Так было и в тот раз.

Мы лежали в дрейфе у юго-восточной оконечности Кубы, там, где тёплые воды Гольфстрима встречаются с холодным дыханием Атлантики. Место называлось — не помню уже точно, да и какая разница? На картах, которые рисуют в Мадриде, этого места нет вовсе, а на наших, пиратских, оно отмечено черепом с перекрещенными саблями. Капитан Себастьян Рейес — человек, чьё имя заставляло монахинь креститься, а губернаторов — непроизвольно хвататься за кошельки — приказал убрать паруса и ждать.

— Чует моя задница, что сегодня будет пожива, — изрёк он, оглаживая свои роскошные усы, которые носил, вопреки моде, загнутыми не вверх, а вниз, словно две засохшие пиявки. — Где-то здесь должен пройти «Сантьяго-инфанте», гружёный серебром из Потоси.

— Ваша задница, капитан, давно уже не подчиняется здравому смыслу, — буркнул я, поправляя повязку на культе — нора от картечины ныла к перемене погоды. — В прошлый раз она чуяла французский ког, а пришёл португальский работорговец, от которого мы сами еле унесли ноги.

Рейес усмехнулся, обнажив жёлтые, как старая слоновая кость, зубы:

— Зато, старый ты ворчун, у нас теперь двадцать новых гребцов для галер. Господь, как известно, не любит тех, кто не рискует.

— Господь, как известно, давно уже утонул, когда Ной строил свой ковчег, — ответил я, сплюнув за борт. — А теперь им командует шайка мошенников в рясах, которые продают индульгенции на все случаи жизни, включая будущие грехи.

В этот момент с марса донесся свист — двойной, резкий, означавший «паруса с наветренной стороны». Мы все, как по команде, прильнули к подзорным трубам — у кого они были, разумеется. У меня была отличная, подзорная труба, снятая мной лично с мёртвого адмирала дон Луиса де ла Вега, которую я выиграл в кости у его вдовы (сама вдова, к слову, тоже досталась мне по большому счёту, но это уже совсем другая история).

На горизонте, разрезая бирюзовую гладь, шёл галеон. Большой. Красивый. Наглый. Настоящий испанский гранд среди деревянных корыт. Его паруса, цвета слоновой кости, раздувались от пассата так, словно сам ветер был его верным псом.

— «Сантьяго», — прошептал штурман, худой еврей с жёлтыми пальцами, которого мы за глаза звали «Смерть на костылях». — Это точно он. Я узнаю его оснастку.

— А что ты не сказал нам об этом раньше, Исайя? — прорычал боцман, здоровенный негр по прозвищу Майба — единственный человек на корабле, кто, по слухам, мог перекусить гвоздь пополам и не поморщиться.

— А что бы изменилось? — пожал плечами штурман. — Вы всё равно идёте грабить, даже если я скажу, что на том галеоне сам чёрт сидит в капитанской каюте и играет на гребёнке.

— Чёрта мы возьмём на абордаж, а гребёнку продадим в Нассау голландцам, — резюмировал Рейес. — Приготовиться к спуску парусов. Исайя, курс!

Мы пошли на сближение. Я всегда любил этот момент — когда хищник ещё только подкрадывается к жертве, когда жертва ещё не знает, что она уже мертва. В такие мгновения время замедляется, словно мёд в холодную погоду, и каждый такелажный блок, каждая доска палубы начинают жить своей, особенной жизнью. Матросы шепчут молитвы разным богам — кто Иисусу, кто Мамоне, кто просто матом. Пушки выкачены, фитили тлеют в специальных ведрах с мокрым песком, и вся эта адская машина грабежа приходит в движение с той плавной неизбежностью, с которой падает камень, если его бросить вниз.

Первый выстрел сделали испанцы. И это была их ошибка.

Ядра прошли выше — боцман на корме (тоже, видимо, ветеран, знавший толк в артиллерии) крикнул с усмешкой:

— По ногам, мулы! По ногам, а не по головам! Господь, видать, и впрямь на нашей стороне.

Я стоял у фальшборта, сжимая в руке абордажную саблю — старую, видавшую виды, с выщербленным лезвием, но надёжную, как молитва грешника. Рядом, зажав в зубах кинжал, замер мальчишка, которого мы звали Полуночником — он никогда не спал во время ночных вахт, и его огромные, чёрные, как дёготь, глаза, казалось, видели то, что скрыто от обычных людей. Он был из тех несчастных, что родились прямо в трюме невольничьего корабля, и единственное, что знал о матери, — это то, что её звали Консоласьон, что по-испански значит «утешение». Не думаю, что она много утешалась в своей короткой жизни.

— Готов, малой? — спросил я, перекрикивая грохот — испанцы дали второй залп, и на сей раз удачнее: одну из наших пушек разворотило в щепки, а двое матросов рухнули на палубу, зажимая руками животы, из которых почему-то полезли синие кишки.

— Готов, дон Эстебан, — ответил он голосом, который не дрогнул. И это было страшно. В шестнадцать лет голос не должен быть таким спокойным. Слишком рано мы приучаем детей к тому, что жизнь — это товар, а смерть — просто неудачная сделка.

Мы сошлись борт о борт. Лязг абордажных кошек, треск ломающихся рей, крики «Сантьяго!» с испанской стороны и наш ответный, нестройный, но оттого не менее дикий: «Удача! Удача! Удача!»

Прыжок на вражескую палубу — это всегда шаг в пропасть. Ты никогда не знаешь, на что ступаешь. Убьют тебя через секунду или ты отправишь на тот свет полдюжины врагов, а потом будешь пить их ром и думать, что всё это было не зря. В тот раз мне повезло. Я приземлился прямо за спиной у испанского офицера, который, не успев обернуться, получил удар прикладом по затылку (стрелять в него — пуля дороже, да и шум лишний). Он упал, как куль с мукой, и я, не тратя времени, шагнул дальше.

Бой — это не танец, как любят говорить поэты и прочие бездельники, никогда не державшие в руках ничего тяжелее пера. Бой — это мясорубка, где главное — успеть срубить голову соседу, пока кто-то не срубил голову тебе. Абордажная сабля ходит ходуном, лезвие покрывается чужой кровью, которая смешивается с собственной, когда тебя всё-таки задевают — не смертельно, но больно. В ушах стоит звон, но не от удара, а от непрерывного, животного рёва, который рвётся из глоток сотен людей, вдруг осознавших, что они — всего лишь мясо.

Полуночник, тот работал как бес — буквально. Я видел, как он, уйдя от удара пики, нырнул под ноги двум солдатам и вспорол им подколенные сухожилия. Они рухнули с воем, а он, крутанувшись на месте, достал третьего — прямым ударом в пах. Грязно, не благородно, но эффективно. В бою нет благородства, есть только твоя жизнь и враг, который хочет её отнять.

Вскоре испанцы побежали. Они не бились насмерть — у них, в отличие от нас, был дом, была семья, было что терять, кроме этого проклятого серебра. Мы загнали их на бак, и там, у бушприта, когда стало ясно, что спасения нет, они побросали оружие.

И тогда Рейес приказал их пересчитать.

— Сорок семь человек, — доложил боцман. — Ещё двенадцать в лазарете, кто-то прыгнул за борт.

— Сколько весит сорок семь человек? — спросил капитан, глядя на своих офицеров.

— В среднем — по шестьдесят килограммов, — ответил я, чуя недоброе. — Итого — почти три тонны.

— А сколько трюмного пространства освободится, если я прикажу сбросить этих свиней за борт?

Наступила тишина. Такая густая, что можно было ножом резать.

— Капитан, они сдались, — сказал штурман. — Есть кодекс…

— Кодекс, Исайя, — это бумажка, которую написали те, кто никогда не был в такой жопе, как мы, — усмехнулся Рейес, и в глазах его зажёгся тот самый огонь, который делал его по-настоящему страшным. — У нас груз серебра почти на двести тысяч песо. Каждый лишний килограмм на борту — это риск. Каждый лишний рот — это вода и провизия. У нас своих ртов хватает. Выбросьте их.

Он сказал это так же спокойно, как я мог бы сказать «подайте мне чарку рома». И матросы — мои матросы, мои товарищи по пьянкам и битвам — стали привязывать пленникам на ноги ядра. Сорок семь человек. Сорок семь мужчин, у которых были матери, жёны, дети, надежды, страхи, имена.

Один из них, молодой, с лицом, ещё не тронутым оспой, посмотрел на меня и сказал:

— Вы же христиане.

— Мы — пираты, — ответил я. И в тот момент я не знал, что это слово станет для меня приговором, который я буду носить в себе до самой смерти.

Полуночник стоял рядом, его глаза блестели. Он смотрел, как испанцев одного за другим сталкивают за борт. Он смотрел, как они бьются в воде, поднимая фонтаны брызг, а потом, когда ядро тащило их вниз, наступала тишина.

— Зачем, дон Эстебан? — спросил он, когда последний круг на воде растаял.

— Затем, что так дешевле, — ответил я, хотя чувствовал, что где-то в глубине души, там, где я похоронил все свои иллюзии ещё в детстве, шевельнулось что-то, напоминающее совесть. Я тут же наступил на это что-то сапогом, потому что совесть в нашем деле — непозволительная роскошь.

— Нет, — покачал он головой, и его взгляд стал вдруг взрослым, почти старческим. — Я о другом. Зачем мы всё это делаем, если потом всё равно умрём? И наши тела сгниют в земле, и даже имени нашего никто не вспомнит. Зачем?

Это был тот самый вопрос, который я задавал себе каждую ночь, когда не мог уснуть. И ответа на него я не знал до сих пор.

— Потому что жить хочется, малой, — сказал я, хотя это была не правда. — Жить и жрать. А большего никто не придумал.

Мы взяли с галеона серебро, оружие, карты и несколько сундуков с индиго. Капитанскую каюту я обчистил лично — нашёл там шкатулку с жемчугом, любовные письма, подписанные «Твоя навеки, Изабелла», и дневник. Дневник тот я забрал себе. Не знаю зачем. Может, чтобы убедиться, что эти люди, которых мы только что утопили, как котят, были не просто цифрами в графе «трофеи», а кем-то ещё.

Его вёл тот самый молодой лейтенант, которого я видел в последнюю минуту.

«Сегодня отец писал из Кадиса, — гласила последняя запись. — Мать слегла. Врач говорит, что от тоски. Я скоро вернусь, мама, и куплю тебе дом у моря, как ты всегда мечтала. Ещё немного, всего одно плавание».

Я закрыл дневник и бросил его в море. Зачем мне чужая боль? У меня и своей хватает.

Мы направились к Острову Удачи — так назывался Нассау на нашем, пиратском жаргоне. Там, среди болот и сосновых лесов, расположилось наше гнездо — грязное, вонючее, кишащее ворами, убийцами и беглыми каторжниками, но оно было нашим. Там мы могли продать добычу, пропиться в дым, поубивать друг друга за карточным столом и снова, наутро, отправиться в море, чтобы начать всё сначала.

Но в то утро, когда мы подходили к Нассау, небо на западе неожиданно потемнело. Солнце, только что сиявшее вовсю, словно выключили — будто кто-то гигантской ладонью заслонил его от грешной земли.

— Что за чертовщина? — выругался рулевой, вглядываясь в горизонт. — Шторма вроде не было.

Я поднял голову и увидел это. Сначала я принял это за клубы дыма — может, какой-то корабль горел? Но дым не поднимался вверх, он… двигался горизонтально. И он был слишком правильной формы — круг, огромный, пульсирующий круг, внутри которого клубилась тьма, но не та тьма, к которой мы привыкли ночами, а какая-то иная, живая.

— Исайя, что это? — спросил я штурмана.

Он стоял бледный, как полотно, и его руки, обычно такие уверенные, дрожали.

— Старик, — сказал он, и я впервые услышал в его голосе страх, настоящий, животный страх, от которого кровь стынет в жилах. — Я читал об этом в одной книге… в Кадисе, в библиотеке иезуитов… Они называли это «Вратами». Говорят, в Бермудском треугольнике такие иногда открываются. Те, кто туда заходил, никогда не возвращались. А если и возвращались, то… не совсем людьми.

— В каком смысле — «не совсем людьми»?

— В том, что они видели такое, после чего человек уже не может оставаться человеком. Он либо сходит с ума, либо… — Исайя запнулся. — Либо перестаёт быть собой. Становится чем-то другим.

Круг тем временем разросся — теперь он занимал почти полнеба, и я почувствовал странное, ни с чем не сравнимое ощущение. Будто что-то тянет меня туда, в эту воронку, в эту бездну. Ощущение было не физическим — это была тоска. Тоска по чему-то, чего я никогда не знал и не имел. По дому, которого у меня не было. По любви, которую я не мог купить ни за какие пиастры.

— Поворачивай, — хрипло приказал Рейес, и впервые его голос дрогнул. — Греби на веслах, но убирайся от этого места прочь.

Мы гребли до изнеможения. Минут через двадцать круг начал уменьшаться, а потом, с тихим, едва слышным хлопком, исчез. Небо снова стало голубым, солнце — золотым, и только запах, странный, приторный запах гнилых цветов и жжёного металла, остался в воздухе.

— Что это было, дон Эстебан? — спросил Полуночник. Он сидел на корточках и смотрел на горизонт немигающим взглядом.

Я хотел сказать что-нибудь ободряющее, что-нибудь вроде «атмосферное явление» или «игра света», но вовремя прикусил язык. Не для того этот мальчик прошёл через такое дерьмо, чтобы его теперь кормили дешёвыми баснями.

— Это было предупреждение, малой, — сказал я. — О том, что существуют силы, которым наплевать на твои серебряные песо, на твои войны, на твои империи. Они играют в свои игры, а мы — всего лишь пешки. И однажды, когда они решат смести нас с доски, никакой галеон, никакая сабля, никакой порох не помогут.

Я думал, что это был самый страшный день в моей жизни. Я ошибался.

Глава вторая, в которой мы разграбляем Тринидад и понимаем, что зло внутри нас

— Следующая цель — Тринидад, — объявил Рейес, развернув потрёпанную карту на столе в таверне «Синий краб». — Город богатый, гарнизон — сотня солдат, не больше. Береговые батареи — шесть пушек. Если зайти со стороны бухты с первыми лучами, можно успеть до того, как они проснутся.

Таверна гудела. Пираты — а их собралось здесь человек двести — жадно ловили каждое слово. Кто-то уже представлял, как будет тратить свою долю: на вино, на женщин, на новое оружие. Кто-то просто надеялся выжить. Я слушал и думал: о чём мы вообще? Неужели грабёж — это всё, на что мы способны? Неужели за эти годы никто из нас не мог стать кем-то другим — фермером, кузнецом, даже палачом, ибо палач — это честная работа, у него есть график и выходные?

Но нет. Мы все были здесь, в этой вонючей таверне, на этом клочке суши, затерянном в океане, потому что другого места для нас не было. Европа отвергла нас — потому что мы были слишком бедны, или слишком дики, или просто не вписывались в её расчётливые, подлые игры. Америка — колониальная, католическая, правильная — тоже не ждала нас с распростёртыми объятиями. Мы были отбросами, и мы создали свой мир из отбросов.

В этой комнате собрались люди, которых объединяла не дружба — дружба умирает, когда делишь добычу. Не вера — вера умирает, когда видишь, как тонет младенец, а Господь не спешит ему на помощь. Нас объединяла только смерть. Смерть тех, кого мы грабили, и смерть наша собственная, которая маячила на горизонте, как тот проклятый чёрный круг.

— Старый, ты пойдёшь с первой волной, — сказал мне Рейес. — Возьмёшь десять человек и захватишь южную батарею. Остальные ждут твоего сигнала — три красные ракеты. Как только услышим — врываемся в гавань.

— Почему я? — спросил я, хотя знал ответ. Потому что я был самым старым и, следовательно, самым не нужным. Запасной патрон, который не жалко потратить.

— Потому что ты умеешь ходить тихо, как привидение, — усмехнулся капитан. — И потому, что тебе, в отличие от некоторых, всё равно, где сдохнуть — в бою или в постели с девкой.

Он был прав. Мне действительно было всё равно. За двадцать лет на этом промысле я перестал бояться смерти. Я перестал бояться боли. Я перестал бояться ада — потому что понял, что ад — это не там, это здесь, на грешной земле, где люди могут смотреть в глаза друг другу и лгать без всякого стыда, продавать своих детей за табак и топить целые корабли ради страховки.

Тринидад мы взяли на рассвете. Моя группа высадилась на берег в полумиле от батареи — в мангровых зарослях, где вода пахла тухлыми яйцами, а комары, казалось, были размером с воробьёв и пили кровь так же жадно, как мы пили ром. Мы прошли через лес, как тени. Я сам, Полуночник, Майба и ещё семеро отчаянных головорезов, у каждого из которых на счету было не меньше дюжины жизней.

Часового на батарее я снял сам. Он стоял, прислонившись к лафету, и клевал носом — видно, всю ночь пил ром с местными красотками. Я подошёл сзади, зажал ему рот ладонью и полоснул ножом по горлу. Он забился, захрипел, и я с удивлением поймал себя на мысли, что мне его не жалко. Вообще. Я мог бы убить его, зарезать, задушить, раздавить, как муху, и на моём лице не дрогнул бы ни один мускул.

— Готово, — прошептал я, когда тело перестало биться. — Ставьте ракеты.

Три красные огненные стрелы взвились в предрассветное небо, и через несколько минут из-за мыса показался наш флот — два десятка кораблей под чёрными флагами, несущие смерть и грабёж.

То, что случилось потом, было резнёй. Мы ворвались в город, когда жители ещё спали. Солдаты выскакивали из казарм в одних подштанниках, их настигали пули и сабли, не давая даже шанса выхватить оружие. Занятие города заняло не больше часа. Потери были минимальны — человек десять убитых, двадцать раненых. Потери среди защитников и мирных жителей… мы не считали. Кому в раю нужны цифры, если сам рай отменяется из-за недостатка финансирования?

Я вошёл в город, когда там уже вовсю шёл грабёж. Матросы тащили из домов всё, что могло пригодиться — или просто понравиться. Мебель, картины, посуду, одежду. Женщин, конечно, тоже. Я видел, как двое — братья, кажется, их звали Хосе и Антонио — тащили за волосы молодую испанку, которая отбивалась так яростно, что её ногти оставляли кровавые полосы на их руках. Я мог бы вмешаться. Я должен был бы вмешаться. Ведь я же, чёрт возьми, когда-то был человеком. Но я прошёл мимо.

«Это война, — сказал я себе, хотя это была не война, это было убийство. — Это их доля добычи, как я могу её отнимать?»

Самое страшное в пиратстве — это не гибель кораблей и не морские чудовища. Самое страшное — это когда ты перестаёшь видеть в других людях людей. Когда они становятся просто «добычей», «грузом», «препятствием». Империи, которые мы грабили, были точно такими же. Они тоже не видели в нас людей. Для них мы были «эпидемией», «чумой», «головной болью», которую нужно выжечь калёным железом.

Так замыкался круг.

Я нашёл казначейство. Оно было открыто — кто-то из наших уже успел выломать дверь. Но денег там почти не осталось — видимо, чиновники предусмотрительно вывезли их накануне. Вместо этого в подвале я нашёл клетки. Большие, железные клетки, в которых сидели люди. Негры. Около сотни. Они смотрели на меня из темноты блестящими глазами, как звери. Молча. Безнадёжно.

— Рабы, — сказал за моей спиной Полуночник. — Их держали здесь до отправки на плантации.

— Знаю, — ответил я, хотя ничего не знал. Я даже не подозревал, что в этом городе есть невольничий рынок.

— Что будем с ними делать?

Я посмотрел на клетки. На лица. На эти живые глаза, в которых уже не было ни надежды, ни злобы, одна только тупая покорность судьбе.

— Отпусти, — сказал я.

— Что?

— Отпусти их, малой. Прямо сейчас. Отопри клетки и скажи, чтобы бежали в лес. Через пару часов мы уйдём, и, если они успеют скрыться, может, их не поймают снова.

Полуночник уставился на меня так, будто я предложил ему перерезать глотку самому себе.

— Дон Эстебан, вы в своём уме? Это же деньги! Наследующем рынке в Нассау за каждого такого дают по десять песо. А тут целое состояние!

— Я сказал — отпусти! — рявкнул я так, что он отшатнулся.

Ключи нашлись на стене. Я сам отомкнул первый замок. Дверца клетки со скрипом отворилась, и рабы, сначала не веря, потом смущённо, потом толкаясь и падая, начали выбираться на свободу. Они бежали на свет, на улицу, в неизвестность, и никто из них не сказал мне спасибо. Может, потому что на их языке не было такого слова.

— Вы пожалеете, дон Эстебан, — прошептал Полуночник. — Капитан узнает — вас повесят.

— Пусть, — сказал я. И вдруг почувствовал, что впервые за много лет моя душа, если она у меня ещё была, наполнилась чем-то тёплым и чистым. Это длилось недолго — секунду, не больше. Но это случилось.

Когда я вышел из казначейства, город был уже объят пожаром. Наши подожгли несколько кварталов — то ли случайно, то ли чтобы скрыть следы грабежа. В небо поднимался чёрный дым, смешанный с искрами, и казалось, что сам ад разверзся на земле. Люди метались между горящих домов, матери искали детей, священник в белой рясе (отчего-то белой, хотя все прочие носили чёрные) стоял на коленях на паперти и молился, но его голос тонул в треске пламени и воплях.

В тот день я убил ещё трёх человек — сопротивлялись, когда я заходил в дома за добычей. Я перестал их считать. Вообще перестал думать о том, что делаю. Я просто делал — как ремесленник, который день за днём выполняет одну и ту же работу: взять, отнять, продать, пропить, забыть.

К вечеру мы были готовы к отплытию. Корабли стояли гружёные под завязку — сахар, табак, индиго, немного золота, немного серебра, много проклятий, которые нам желали вслед израненные, ограбленные, осиротевшие люди.

— Хорошая работа, старик, — похлопал меня по плечу Рейес. — Батарею взяли чисто. Почти без шума.

— Угу, — ответил я. — Без шума.

Я смотрел на город. Он догорал. Там, где ещё утром стояли красивые дома с черепичными крышами и цветущими патио, теперь зияли чёрные провалы. Там, где ещё утром дети гоняли по площади мяч, теперь лежали трупы.

И я думал: а как же мы сами? Когда-нибудь придут такие же, как мы — молодые, злые, голодные. Они разграбят Нассау, сожгут наши жалкие лачуги, перебьют нас, старых волков, и пойдут дальше. И это будет правильно. Потому что мир устроен так: одни грабят, другие отбирают награбленное, а третьи пережидают в сторонке, чтобы потом ограбить и тех, и других.

Мы вышли в море, когда солнце село, и небо окрасилось в цвет запёкшейся крови. Я стоял на корме и смотрел на удаляющиеся огни — там горел уже не только Тринидад, там горела моя совесть, которую я сегодня случайно воскресил, только для того, чтобы задушить её снова.

Полуночник подошёл ко мне, держа в руках две чарки рома.

— За что пьём, дон Эстебан? — спросил он.

— За то, чтобы никогда не попадать в такие передряги, из которых мы сами не сможем выбраться, — ответил я. — За то, чтобы империи гнили, а мы процветали. И за то, чтобы наши матери никогда не узнали, кем стали их сыновья.

Мы выпили. Ром был крепкий, обжигающий. Он на время заглушил голоса в моей голове. Но не выжег их.

В ту ночь я спал плохо. Мне снился тот самый чёрный круг. Только теперь он был не в небе, а в море. Мы шли прямо на него, и никто не мог повернуть руль. А из круга тянулись чьи-то руки — длинные, бледные, с обломанными ногтями. Они хватали нас за ноги, за руки, за горло, и тащили в бездну, где не было ни дна, ни неба, ни времени.

Я проснулся в холодном поту. Был ещё час до рассвета. Вокруг храпели матросы, пахло потом, ромом и кровью, которая въелась в палубу так глубоко, что никакой шторм не мог её отмыть.

На страницу:
1 из 3