Последняя партия
Последняя партия

Полная версия

Последняя партия

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Аплодисменты были беззвучными.

Но я их приняла.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Санкт-Петербург, 1886 год

Следующий день начался с той же странной, новой лёгкости в теле — лёгкости, что уже начинала казаться подозрительной, как слишком яркий блеск на только что отполированном клинке. Я стояла в огромном, залитом утренним светом репетиционном зале Мариинки. Высокие окна лили на паркет потоки солнца, в которых кружила позолоченная пыль. Воздух пах старым деревом, мелом и потом — родным, знакомым запахом дома, в который я боялась не вернуться.

Я сделала плие. Мышцы ответили мгновенно, послушно, без привычного предостерегающего нытья в суставах. Паркет, казалось, сам пружинил под моими стопами, а воздух был упруг и податлив. Это было неестественно. Божественно и одновременно ужасно.

Но лёгкость тела разбивалась о стену взглядов.

Девочки из кордебалета, с которыми я ещё вчера была на равных, или даже ниже, будучи калекой, — теперь смотрели на меня иначе. Я ловила их взгляды, скользившие по мне, когда я проходила к станку. В одних глазах читался искренний, почти суеверный восторг: «Феникс! Чудо! Она встала!». Они видели не Соню Петровскую, их бывшую подругу по несчастью, а явление. Небывалое исцеление, личный визит Петипа, слухи о внезапном покровительстве. Я была отделена от них невидимой, но прочной стеной — стеной моего «чуда» и его негласной, пугающей цены.

Они шептались, сбившись в стайки у громадных печей, и замолкали, когда я приближалась. Их тихие голоса казалось направленны точно в мою спину, в то место между лопаток, где с детства жил страх быть осмеянной. Я старалась держать спину прямо, подбородок высоко, как учили. Но внутри всё сжималось в холодный, твёрдый ком.

В середине дня, когда мы расходились на перерыв, ко мне подошла суфлёрша, пожилая Анна Фёдоровна, женщина с лицом, испещрённым морщинами доброты и усталости. Она сунула в мою ладонь что-то тяжёлое и холодное, обёрнутое в листок бумаги.

— Держи, голубка, — прошептала она, оглядываясь. — От Мариуса Ивановича. Говорит, осматривайся, обживайся.

Она быстро отошла, растворившись в полумраке кулис. Я развернула бумагу. Внутри лежал ключ — не простой, а массивный, железный, с затейливой головкой в виде лиры. На обороте листка изящным, твёрдым почерком был выведен адрес: набережная реки Фонтанки.

Квартира оказалась не просто хорошей. Она была непозволительной. Я замерла на пороге, ключ, зажатый в потной ладони, словно жёг кожу. Дверь отворилась бесшумно, впустив меня в другое измерение.

Тишина. Гулкая, бархатная, непривычная после вечного скрипа половиц в отцовском доме. Высокие, в три окна, потолки, украшенные лепными розетками и гирляндами. Паркет, набранный «ёлочкой» из тёмного, почти чёрного дуба, сиял, отражая рябь света с Фонтанки. Стены были оклеены дорогими обоями с шелковистым отливом — не яркими, а глухого, благородного оттенка старого вина.

И главное — просторная, почти пустая комната справа. Большое зеркало во всю стену. Деревянный станок, крепко вбитый в пол у самого окна. Свет падал идеально. Здесь пахло свежей краской, воском для паркета и… ничем. Ни плесенью, ни бедностью, ни прошлым. Пахло свободой. Свободой, купленной дороже всех денег мира.

Я медленно прошлась по комнатам, босиком. Паркет был прохладным и идеально гладким. Касалась пальцами резных хрустальных ручек на дверях, прохладного гладкого мрамора каминной доски. Было чувство заслуженного. Так и должно быть. Это был первый взнос по чудовищному, роскошному векселю.

Внезапно меня охватила дикая, ребяческая мысль — захлопнуть всё двери, пробежаться по этому сияющему паркету, сделать Grand jeté от камина к окну, чтобы проверить, не мираж ли это. Но тело оставалось неподвижным. Душа, придавленная грузом этой роскоши, не могла прыгнуть. Я была как нищая, приведённая во дворец и боящаяся испачкать золотой рукомойник.

Вечером, преодолевая странную тяжесть, я вернулась в театр на сводную репетицию. И именно там, под сводами родного зала, на меня обрушилось настоящее.

Тихий шёпот, бывший до этого лишь фоном, стал громче, острее, приобрел форму и содержание. Девицы, разминавшиеся у станка, уже не просто косились — они откровенно пялились, а потом, поймав мой взгляд, отводили глаза с преувеличенной, оскорбительной невинностью. В воздухе висело не просто любопытство. Висел скандал. Он был густым, липким, как дым от горелого масла в лампе.

Я уловила обрывки фраз, долетавшие до меня:

«…у Воронцовых вчера весь вечер только об этом и говорили…»

«…сам Алексей Павлович капитану Семёнову признавался, дескать, не мог больше терпеть, совесть замучила…»

«…неверная, оказывается… опорочена… да ещё как…»

«…жаль, конечно, Петровскую, но где дым, там, знаешь, и огонь… Должно же было что-то быть, если такой человек, как Воронцов…»

Слова впивались в кожу, как мелкие, отравленные иголки. Лёд пробежал по спине, сменившись приливом жгучего, беспомощного жара к лицу. Он ударил первым. Публично, по-гусарски лихо, спасая свою репутацию. Классический ход: «Разорвал помолвку, узнав о неверности и порочности невесты». Алексей выставлял меня не жертвой, а шлюхой, которую благородный мужчина с отвращением отверг. И самое чудовищное — этой грязной истории верили. Ей хотели верить. В одно мгновение моё «чудо» окрасилось грязным, пикантным оттенком скандала. Зависть в глазах кордебалета сменилась сладострастным любопытством. Я была уже не фениксом, возродившимся из пепла, а падшей звездой, и это низкое падение нравилось им, этим маленьким, злым девицам, куда больше любого высокого взлёта.

Репетиция прошла в гробовой, напряжённой тишине, прерываемой лишь сухими, отрывистыми командами балетмейстера. Я танцевала на автомате. Тело, это идеальное, послушное орудие, выполняло команды безупречно: пируэты были чёткими, прыжки — высокими, позы — выверенными до миллиметра. Но внутри всё было пусто и застыло. Только пальцы, сжимавшие дерево станка в перерыве, выдавали бешеный, яростный ритм сердца, стучавшего где-то в висках, словно молот.

После репетиции я поехала на Фонтанку, в свою новую, роскошную клетку. Мысли путались, сливаясь в один сплошной, оглушительный гул унижения.

Летний вечер висел над Петербургом душной, бархатной тяжестью. Небо на западе, за шпилем Петропавловки, тлело малиновым и сизым золотом, словно огромная, угасающая рана. Я вышла на кованый балкон, оперлась о прохладный, узорчатый чугун и смотрела на тёмную, воду канала, на проплывающие, как призраки, баржи с тусклыми огнями. Снизу доносились крики извозчиков, смех, обрывки музыки из ресторана — вся жизнь большого города, которому не было дела до моей маленькой, растоптанной чести.

Внутри кипела не злость. Кипела беспомощная ярость. Я представляла самодовольное, наглое, лицо Алексея. Он где-то сейчас пирует с друзьями, пьёт шампанское и рассказывает похабную, весёлую историю о том, как «разоблачил» неверную невесту. И ему верят. Ему хлопают по плечу. Всегда верят таким, как он. Более того ему верят, потому что он мужчина. У меня была сила встать на пуанты, сила, купленная у тени, но я была абсолютно бессильна против одной сплетни, брошенной в благодатную почву светского любопытства.

И тогда, в горьком, удушающем вихре этих мыслей, стена, которую я так старательно выстраивала в душе, дала трещину. Ночь. Запах перегара и пота. Грубые, сильные руки, рвущие тонкую ткань не с страстью, а с презрительной торопливостью. Всепоглощающая боль, в которой физическое насилие сплелось с абсолютным, окончательным крушением всего мира. Его шёпот, полный отвращения и похоти, шипящий прямо в ухо: «Тебе место… в публичном доме… среди таких же уродцев…»

Тошнота, острая и реальная, подкатила к самому горлу. Мир на миг поплыл. Я вцепилась в холодные прутья решётки так, что металл врезался в ладони, оставляя на коже красные, болезненные борозды. Дышать стало нечем. Я зажмурилась, но под веками тут же вспыхнули картины: искажённое яростью его лицо, пятна света на потолке, собственная немота, своё тело, изогнутое в немой, унизительной гримасе боли…

Я упивалась жалостью к себе, этой горькой, отравляющей сладостью, и в этом упоении почти не заметила, как исчезли звуки города.

Исчезли не постепенно. Они стихли, будто кто-то выключил гигантскую машину. Наступила абсолютная, восковая тишина.

И в этой тишине за моей спиной раздался голос. Спокойный, бархатный, с лёгкой, почти музыкальной интонацией.

— Вид, конечно, захватывающий. Хотя, должен признаться, немного... декадентский.

Я резко обернулась, сердце колотилось где-то в горле.

Он стоял посреди моей новой гостиной, спиной к камину, и неторопливо осматривался. Его тёмный костюм был безупречен, но казался скорее отсутствием света, чем тканью. Он так естественно смотрелся в гостиной, как будто стоял там с самого начала, а я только сейчас его заметила.

— Роскошь тебе удивительно к лицу, София, — продолжил мужчина, его взгляд скользнул по золочёным лепным розеткам на потолке.

Я не двинулась с места, прижавшись спиной к холодной решётке балкона.

— Прости, что прервал твоё увлекательное самоуничтожение, — Он изящно склонил голову, и в этом жесте была ирония, но не насмешка. — Я ошибочно полагал, неделя — достаточный срок, чтобы освоиться. Думал, застану тебя в зените нового счастья. Но вместо этого... — Он сделал лёгкий, почти неощутимый вдох. — Я почувствовал такую густую горечь, что не смог пройти мимо.

Почувствовал? Слово повисло в воздухе.

— Почувствовали? — выдавила я.

— Ну, конечно, — улыбнулся. Это была идеальная, обезоруживающая улыбка, в которой не было ни капли тепла. — Мы же связаны нашей сделкой. Самая тесная из связей.

Наконец, превозмогая дрожь в коленях, я сделала шаг внутрь, с балкона в гостиную. Он улыбался, замечая, как я впиваюсь взглядом в каждую деталь его облика — в безупречную линию бровей, в слишком правильные черты, в глаза, в которых плавали отсветы, но не от огней города.

Он прошёл к дивану, с шёлковой обивкой цвета спелой сливы, и опустился на него с грацией большого хищника, для которого даже покой полон скрытой энергии.

— Ещё раз прошу прощенье за вторжение без приглашения, — произнес он, откинувшись на спинку. — Но наш договор — это и есть моё приглашение.

Я стояла посреди комнаты, чувствуя себя непрошеным гостем в собственном доме. Диван был всего один и садиться рядом с ним я не осмеливалась. Он внимательно всматривался в мои глаза, кивнул своим мыслям и напротив дивана появилось кресло.

Я отшатнулась, чем вызвала у него улыбку, но набравшись смелости села.

— Ты просила, чтобы любовь «затмила» память о той ночи, — голос стал тише, интимнее, будто он делился секретом. — Но, увы, любовь — не моя специализация и дать ее так просто как что-то из материального сложнее, — мой таинственный гость обвел рукой пространство вокруг нас. — Но я мог бы внести дополнительный пункт в наше соглашение. Забрать эту рану в памяти. Оставить лишь... лёгкость. Чистый лист. Всё, что связано с ним, с той комнатой, с болью — просто исчезнет, как неприятный сон после пробуждения.

Он сделал паузу, давая мне ощутить вкус этого предложения. Забыть. Не чувствовать больше этого жжения стыда под рёбрами.

— О, цене мы договоримся, — Он отмахнулся, будто речь шла о чаевых. — Что-нибудь незначительное. Может быть…

Я зажмурилась. Представить себя без этой боли... нет. Она принадлежала мне. Единственное, что связывало меня с той Соней, которая лежала на полу и продала свою душу. Если я отдам это, кто я тогда?

— Нет, — выдохнула я, открывая глаза и перебивая. — Эта память... этот ужас... это часть меня. Какими ужасными бы не были воспоминания той ночи — я должна помнить их.

В его глазах вспыхнуло нечто похожее на интерес, как будто он не привык слышать «Нет.» и это не просто удивило, а поразило.

— Прекрасно, — прошептал он, и в голосе впервые прозвучала неподдельная, леденящая искренность. — Выбирать боль, чтобы остаться собой. Это...гораздо интереснее. Нетипично для человека.

Мой вопрос, который жёг меня с той ночи, вырвался не успев я прикусить язык:

— Кто вы?

Он рассмеялся. Звук был красивым, как звон хрусталя, но абсолютно безрадостным.

— У меня много имён в вашем мире. И все они либо слишком громкие, либо слишком мелкие. Ты и так прекрасно понимаешь мою сущность. Я — тот, кто берёт. И тот, кто даёт. По определённой... формуле.

В этот момент у меня от голода и напряжения свело живот. Тихий, предательский звук урчания прозвучал в гробовой тишине.

Его взгляд мгновенно сместился вниз, к моему животу, и брови изящно поползли вверх.

— За нашими душеспасительными беседами я совсем забыл, что я ещё и джентльмен. — Он с театральным ужасом, хлопнул себя по колену. — Нельзя же держать даму на пустой желудок, особенно после такого дня.

Мужчина щёлкнул пальцами и на изящном столике перед диваном появился ужин. Не просто ужин, а настоящий пир. Маленькие пирожные с малиной, мерцающие, как рубины. Шоколадный торт с завитками крема. Ваза с экзотическими фруктами.

Я смотрела на эту красоту с животным ужасом. «Нельзя», — застучало в голове.

Он следил за моим лицом, читая каждую мысль как открытую книгу.

— О, перестань, — произнес он мягко, почти ласково. — Позволь себе слабость хотя бы сегодня. Ведь мы отмечаем первую неделю нашего знакомства!

А затем отломил кусочек пирожного, поднял его, малина наверху блестела, как капля крови и протянул вилку ко мне.

Я смотрела на этот кусочек, на спокойное, ожидающее лицо. Но не могла дать себе такую слабину, даже под его искушением. Поэтому я медленно и осторожно протянула руку, взяла другую вилку, и наколола на нее кусочек арбуза из фруктовой вазы.

Подняв назад взгляд, я увидела, как он усмехнулся, покачал головой и отправил кусочек пирожного себе в рот.

Вкус арбуза, взрывной, сладкий, почти болезненный, заполнил рот. Я закрыла глаза от наслаждения. Для меня это и был самый вкусный десерт.

Когда я открыла глаза, он наблюдал за мной с тем же заинтересованным выражением.

С кошачьей грацией, подхватил со столика бутылку вина и налил в два хрустальных бокала тёмную и густую жидкость.

— Итак, София, — протянул мне один бокал. — Ты выбрала помнить, так давай выпьем за это смелое решение.

И поднял бокал, глядя на меня через тёмное вино, в котором отражалось пламя свечей, зажжённых ничьей рукой.

Я сделала один осторожный, маленький глоток и терпкость вина растеклась во мне теплом и горечью одновременно. От аромата напитка нахлынули отвратительные воспоминания, горло сжалось, и я поспешила сделать ещё один глоток. Чтобы отогнать тошнотворные воспоминание, я попыталась завести беседу:

— Вы не представились ни в первую встречу, ни сейчас. Как я могу обращаться к вам?

— Ты хочешь знать и обращаться ко мне по имени?

— Да.

— Раскрытие истинного имени делает меня уязвимым, дает потенциальную власть моему противнику. Поэтому я не имею привычки называться им.

— Разве мы противники?

Он улыбнулся и протянул мне руку через пространство, отделявшее нас:

— Каиэль.

Я медленно, будто преодолевая невидимое сопротивление, протянула свою. Его пальцы сомкнулись вокруг моих. Прикосновение было ровно таким, каким я его помнила: прохладным.

— Каиэль, — повторила я, пробуя это имя на языке. Оно было не похожим ни на славянские, ни на западные имена. Оно звучало как отзвук в пустом зале. — И почему ваше имя дает власть противнику?

— Не знание имени человека страшит, — Он отпустил мою руку и откинулся на диване, его пальцы стали медленно водить по краю хрустального бокала, рождая тонкий, почти неслышный звон. — И дает власть вопрошающему призвать меня в любой момент.

Он отпил вина, наблюдая за мной через край бокала.

— Я могу просто позвать? По имени?

— Можешь, — кивнул с ленивой снисходительностью. — Но я не гарантирую, что явлюсь мгновенно, в блеске и с фанфарами. И уж точно не стану решать твои бытовые проблемы.

Я кивнула, пытаясь представить ситуацию, когда мне понадобилось бы позвать его, но решила, что постараюсь никогда не пользоваться этой привилегией.

— А теперь скажи мне, что же такого случилось сегодня?

Я опустила взгляд в тёмное вино. В его глубинах дрожали отражения свечей.

— Он… мой бывший жених… начал рассказывать всем свою версию. Что я была неверна и что он отверг меня, узнав о моей порочности. — Слова выходили с трудом, каждое — острый осколок, царапающий горло. — Теперь они всё смотрят на меня как на падшую. Им это нравится больше.

Каиэль слушал, не меняя выражения лица. Только его глаза, эти серебряные колодцы, казалось, поглощали не свет, а сам смысл моих слов.

— Я бессильна, — прошептала я. — И сломана.

Тишина.

Каиэль встал. Не торопясь, с той плавной неизбежностью, с которой делал всё. Подошёл к окну, постоял, глядя на огни Фонтанки. Потом обернулся.

— Сломлена, — подтвердил он. — Но не сломана.

Я смотрела на него. Ждала, что он скажет ещё что-нибудь, но продолжения не было.

Он взял свой бокал со стола, допил вино до дна, поставил обратно. Движения были такими окончательными, что я поняла раньше, чем он произнёс:

— Мне пора.

Каиэль дошёл до середины комнаты и остановился. Посмотрел на меня ещё раз — долго, внимательно, как смотрят на что-то, что хотят запомнить.

— Каиэль, — произнесла я его имя впервые так — без вопроса в конце, просто так.

Он чуть наклонил голову.

— Спокойной ночи, София.

И растворился в тени у книжного шкафа так же бесшумно, как появился.

Я сидела с бокалом в руке и смотрела на то место, где он только что был.

Сломлена. Но не сломана.

Не знала, правда ли это. Но почему-то именно сейчас хотела в это верить.

Потушив свечи одну за другой, я отправилась в спальню.

В тишине, прежде чем лечь в огромную, пустую кровать, я прошептала в темноту:

— Спасибо.

Ответом была лишь тишина. Но теперь в этой тишине я слышала не одиночество, а тихий, мощный гул собственного сердца, бьющегося в такт новой, страшной и неотвратимой судьбе.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Санкт-Петербург, 1886 год

Неделя. Этого хватило, чтобы сплетня, пущенная Алексеем, въелась в позолоченную кожу Петербурга, как трупный яд. Чтобы отгородиться от этого шепота, я погрузилась в работу, превратив свою квартиру в репетиционный зал. Теперь здесь царил не только мой одинокий дух, но и тихое присутствие прислуги — на которую мне хватало моего нового жалования.

Две женщины — немолодая, степенная Анна и юная, ловкая Лиза — появились как бы сами собой, словно антураж к роскошным обоям и паркету «ёлочкой». Их почтительность была профессиональной и абсолютной, эта отстранённость мне подходила. Я не хотела иметь ни дружбы, ни привязанностей.

Вечером, в день званого ужина у княгини Волконской, моя опочивальня превратилась в мастерскую. Лиза, с руками, быстрыми и лёгкими как крылья мотылька, помогала мне облачиться в платье — новое, сшитое на заказ в ателье на Невском. Оно было цвета ночи перед рассветом — глубокого, бархатисто-серого с сиреневым подтоном, который на свету переливался, как голубиное крыло. Покрой — строгий, почти аскетичный, с узким лифом, подчёркивающим гибкость талии, и мягко ниспадающей юбкой. Спина — открыта ровно настолько, чтобы дразнить взгляд, но не вызывать откровенного осуждения. Ткань, тяжёлый шёлк-сатин, при каждом движении шелестела тихим, властным шёпотом.

Затем Анна принялась за волосы. Она заплела часть волос у висков, а основную массу собрала в низкий, изящный узел на затылке, выпустив несколько намеренно небрежных завитков, обрамлявших лицо. Причёска говорила не о желании понравиться, а о сдержанной уверенности в себе. Лицо оставалось почти без косметики — лишь тушь, чтобы подчеркнуть огромные глаза цвета грозового неба с тёмным ободком. Моим оружием была не яркая краска, а бледность, резкость черт и этот новый, непроницаемый взгляд.

Я встала перед высоким трюмо. В отражении смотрела на меня не та измождённая девушка. Смотрела холодная, отстранённая незнакомка. Силуэт был безупречен, но в нём не было и тени легкомысленной радости.

— Карету подали, барышня, — доложила Анна.

Огни особняка Волконских на Дворцовой набережной лились на мокрый от дождя асфальт. Внутри был тот особый, густой гул петербургского раута: смесь французской речи, звона хрусталя, шёпота шёлка и запахов жареной дичи, трюфелей и воска от бесчисленных свечей в богемских люстрах. Дамы в платьях с турнюрами, осыпанные бриллиантами, кавалеры во фраках и мундирах с орденами, всё кружилось в медленном, изысканном хороводе.

Меня встретили как диковинный экспонат. Взгляды скользили по мне: любопытные, оценивающие. Я уловила обрывки: «…та самая Петровская…», «…после травмы…», «…Воронцов-то ловко вышел…», «…бедный ее папенька…».

Примерно через пол часа с момента моего приезда, я увидела его. Алексей стоял в кругу гусар, блистая своим неизменным самодовольством и бахвальством. Рядом с ним, почти повиснув на его руке, была Мария Степанова в вызывающем алом платье. Она ловила каждый его взгляд и неестественно громко хихикала,а её собственный взгляд на меня был полон торжествующего презрения. Пазл в моей голове щёлкнул. Её усердие в сплетнях и личная злоба. Я не только была ее главной конкуренткой на сцене, но и главной соперницей за сердце этого гадкого человека. Теперь она с воодушевлением боролась за место рядом с ним, с жадностью ухватившись за возможность.

Алексей заметил меня. Его улыбка не дрогнула, и он демонстративно поднял бокал шампанского в мою сторону и сделал глоток. Жест был кричаще оскорбительным. Довольная Мария захихикала, а вот мужчины, стоявшие рядом с ними, смотрели на меня без всякой доли брезгливости, они наслаждались тем, что видели.

Желудок сжался в ледяной узел, но на лице у меня не дрогнул ни один мускул. Я просто вопросительно выгнула одну бровь и повернулась к нему спиной. Полное, абсолютное игнорирование. В свете, где каждый взгляд имеет значение, это было острее пощёчины. Краем глаза я увидела, как его улыбка на миг сползла.

— Соня! Боже, как я рада тебя здесь видеть!

Из толпы, пахнущей пачулями и нервозностью, выпорхнула Лида. Она выглядела чуть уставшей, но её глаза искрились радостью. В её взгляде не было той липкой жалости или любопытства, что витало вокруг.

— Ты просто сияешь! — прошептала она, обнимая меня. — И это платье… Господи, всё только о тебе и говорят.

— Добрым словом? — спросила я с лёгкой, холодной усмешкой.

— Ох, Сонь… — Лида потупилась. — Ты же знаешь, какие они. Но я-то вижу — ты держишься. И как держишься надо сказать!

Она увлекла меня в сторону, к столу с закусками, уставленному семгой, икрой в серебряных вальтеровских судках и пирамидами из экзотических фруктов.

— Мария совсем с ума сошла после своей травмы, — наклонилась она к моему уху. — Она сегодня в ударе. И, кажется, всерьёз положила глаз на твоего бывшего жениха. Это придаёт ей… особого рвения.

— Я заметила, — сухо ответила я.

Наше уединение прервал пожилой господин с орденом на груди — известный критик и меценат Владимир Яковлев.

— Мадемуазель Петровская! Позвольте выразить восхищение. Ваше возвращение — лучшее, что случалось с балетом за этот сезон. Говорят, вы уже выбрали партию для дебюта?

Его тон был безупречно вежливым, но глаза выспрашивали: «Кем вы станете — жертвой или соблазнительницей? В соответствии со сплетнями».

Я встретила его взгляд спокойно.

— Благодарю вас, Владимир Сергеевич. Я ещё размышляю между хрупкостью и силой. Между тем, что отнимают, и тем, что отдают добровольно. Думаю, ответ станет ясен на днях.

Мой уклончивый, но полный намёков ответ, кажется, удовлетворил его. Он кивнул, пообещал непременно быть на премьере и отбыл в сторону более шумной компании.

Вечер тёк дальше. Были лёгкие беседы с композитором, сетовавшим на тесноту форм, с женой какого-то сановника, обсуждавшей последние парижские моды, с Петипа, который мельком кивнул мне с одобрением — он ценил, что я не прячусь, а вышла в свет, несмотря на шум вокруг моей персоны. Каждый диалог был фехтовальным поединком, где моим клинком была холодная вежливость, а щитом — абсолютная уверенность, купленная в ту ночь по самому дорогому счёту.

На страницу:
4 из 5