Последняя партия
Последняя партия

Полная версия

Последняя партия

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Я зажмурилась, собрала все силы, всё остатки отчаяния в один кулак, в одну точку на запястье, готовясь провести этим осколком по своей жизни раз и навсегда. Рука моя дрогнула, и острый край отодвинулся от кожи. Уронив голову на колени, я зарыдала. Неистовая, немыслимая злость накрыла меня. Злость на весь мир, который позволил этому случиться, на собственное тело, которое предало меня, на эту безысходность.

Я подняла лицо к потолку:

— Боже, — прошептала я в темноту, и слово это было сухим, как шелест пепла. — Где же Ты был? Где Ты был, когда я молилась в репетиционном зале? Где Ты был, когда он… — голос сорвался.

Тогда я опустила взгляд в бездонную черноту под скрипучими половицами.

— Значит, Ты молчишь. Значит, в Твоих небесах нет для меня ни капли милости. Тогда… — я сжала осколок так, что он впился в ладонь и на пол закапала моя кровь. — Тогда я обращаюсь к тому, кто слушает. К той силе, что не гнушается разбитых, опозоренных, выброшенных на свалку. Слышишь ли хоть ты меня? Я бы всё отдала!

Неужели всё это было зря?!

И в ответ на этот не крик, а низкий, хриплый рёв, полный ненависти и безумной надежды, — мир содрогнулся и тут же замер.

Тишина. Пропал скрип половиц, стих завывающий в трубе ветер. Мой собственный стук в висках затих. Комната погрузилась в абсолютную, восковую немоту, будто её вынули из потока времени.

И в этой идеальной тишине, в самом углу, где сходились самые густые тени, ступила в лунный свет фигура.

Он был высок. Одет в чёрное, но не в простое чёрное — это был цвет, поглощавший свет, цвет абсолютной пустоты. Лунный луч, падавший на него, не отражался, а словно проваливался внутрь, тухнул.

Красота мужчины была нечеловеческой, неземной, отталкивающей в своём совершенстве. Чёрные, как смоль, волосы, идеальные, резкие черты, губы, изогнутые в полуулыбке, которая казалась высеченной раз и навсегда. И глаза. Глаза цвета старого, потускневшего серебра, в которых плавали отражения далёких, мёртвых звёзд, словно светились изнутри.

Я несколько раз моргнула, пытаясь развеять пелену слёз и убедиться, что всё, что я вижу, — не игра света или плод моего больного рассудка. Мужчина дышал, ведь я видела лёгкое движение ткани на его груди, но ритм этого дыхания не совпадал ни с биением моего сердца, ни с тиканьем часов на столе. Оно было автономным, чужим, как тихая работа далёкого механизма.

Посмотрела на своё тело. На грязь, на синяки, на кровавый осколок и израненную ладонь. А потом в его глаза. В эти бездонные, холодные колодцы.

— Я умерла? — прошептала я, и в моём вопросе прозвучал не страх, а жажда подтверждения конца.

Существо в образе мужчины наклонило голову набок, внимательно изучая меня. Потом медленным, плавным движением сняло с себя сюртук, присело рядом со мной и накрыло меня им. Я даже не замечала, как меня била сильная дрожь от холода, пока тёплая, странно невесомая ткань не укутала мои плечи.

— Вы… смерть?

— Неважно, кто я, София, — голос был ровным, без тембра, как если бы слова возникали прямо в воздухе, минуя голосовые связки. — Ты позвала меня. Намеренно или нет — значения не имеет. Тончайшая нить была брошена в бездну. Я просто… подобрал другой конец.

Он поднялся и отошёл к окну, вглядываясь в ночь, которую его присутствие делало ещё чернее.

— «Я бы отдала всё.» — это очень растяжимое понятие, София. Давай уточним. Что именно ты хочешь и что готова отдать взамен?

Я не отводила взгляда. Стыд, боль, слабость, всё это сгорело в том белом пламени злости, что выжгло во мне последние следы прежней, сломленной девушки.

Он знал моё имя, но произносил его как-то странно, мягко. София, а не Софья. И не задумываясь, я выпалила:

— Я хочу снова танцевать. Хочу исполнить партию «Жизель» лучше всех в мире, чтобы никто — ни до, ни после — не смог превзойти меня. Хочу признания и славы, хочу быть лучшей… — тут голос, наконец, дрогнул, выдав ту девчонку с разбитым сердцем, что всё ещё цеплялась где-то в глубине, — …я хочу, чтобы меня полюбили. Чтобы эта любовь была щитом, чтобы она сожгла память об этой ночи и была совершенной. Неуязвимой.

Он слегка склонил голову, и в его серебряных глазах пробежали отсветы, словно кто-то внутри перебирал бесконечные картотеки возможных исходов.

— Слава и любовь. — Он произносил слова, будто пробуя их на вкус, оценивая их хрупкость и вес. — Классика. Взамен я попрошу кое-что одно, но неделимое.— Повисла короткая пауза и он оценивающе взглянул на меня. — Твою душу. Она перейдёт в мою безраздельную собственность. Но не сразу, а в момент исполнения самого сокровенного из твоих желаний. В тот момент, когда ты исполнишь партию «Жизель» на сцене, достигнув в этом танце своего абсолютного идеала. В секунду твоего наивысшего триумфа… Ты станешь моей, окончательно и бесповоротно.

Он снова подошёл ко мне и протянул руку. Рука повисла в воздухе, не требуя, а предлагая. Ждущая.

— Согласна?

И я подняла свою руку в ответ — грязную, дрожащую, с окровавленным запястьем и ладонью, и вложила её в его холодную ладонь.

Прикосновение было как удар молнии — ледяным снаружи и обжигающим внутри. По жилам пробежал ток чужой, могучей, древней силы, выжигая остатки слабости, страха, человеческой немощи. Я выпрямила спину.

— Согласна.

Его пальцы мягко, но неотвратимо сомкнулись вокруг моих. И в тот же миг всё изменилось.

Боль исчезла. Не притупилась, а исчезла полностью. Исчезло ноющее пламя в колене, исчезла ломота в рёбрах, исчезла пульсация в разбитой губе и во всём теле. Оно наполнилось странной, вибрирующей силой, лёгкостью, которой не было даже до травмы. Я сделала глубокий вдох, и воздух показался мне кристально чистым, почти сладким.

Он отпустил мою руку и остался стоять в двух шагах. В его неподвижности было больше власти, чем в любом движении. Лунный свет, обтекал его, не смея даже коснуться.

— Завтра, — произнёс мужчина, и это слово легло в тишину комнаты, как печать на воске, — твоё тело полностью исцелится. Боль останется только в памяти.

Он взглянул на свой сюртук, наброшенный на мои плечи, который я сжимала до побелевших костяшек пальцев. Его взгляд смягчился на долю мгновения, но это было не человеческое смягчение. Скорее, удовлетворение мастера.

— Оставь себе.

Потом он отступил в тень, и его фигура начала терять чёткость, сливаясь с темнотой. Сначала исчезли контуры, словно их стёрли из сумерек. Потом потухло само пятно черноты, впустив обратно лунный свет.

Он растворился. Не с хлопком или вспышкой, а просто перестал быть. Остался лишь лёгкий, неуловимый шлейф полыни.

Я тут же, без усилия, встала на ноги. Затем согнула колено, которое час назад было эпицентром ада. Движение было абсолютно свободным, бесшумным, наполненным пружинистой, звериной силой. Я была уверена: прямо сейчас могла бы не просто сделать арабеск, а могла бы взлететь.

Дойдя до кровати, легла, подтянула края чёрного сюртука, укрываясь в его странном, неземном тепле, которое грело не тело, а что-то глубже, под самой кожей. Не заснула сразу. Лежала и смотрела в окно, где луна медленно клонилась к горизонту. Внутри не было ни радости, ни облегчения. Была титаническая, холодная пустота.

Одно я знала точно: сегодня ночью я продала свою истерзанную душу. И, возможно, мне удалось выторговать за неё гораздо больше, чем она когда-либо стоила.





ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Санкт-Петербург, 1886 год

Я проснулась от странной тишины. Не от криков на улице или скрипа полозьев, а от её отсутствия. В комнате стоял густой, золотистый свет, пахнущий не зимней сыростью, а пылью и… горячим хлебом. Я лежала, укрытая тяжёлым, пышным одеялом, и несколько минут просто смотрела в потолок.

«Сон», — пронеслось в голове с тупым, огромным облегчением.

Кошмар. Бред моей горячки. Сейчас я шевельну ногой и всё вернётся на место: боль, шина, горечь. Я медленно, с затаённым дыханием, согнула правое колено под одеялом. Ни тени сопротивления и ни намёка на ту хватку агонии, что сжимала колено последние недели. Только лёгкость, гибкость, совершенная, неестественная податливость.

Сердце забилось, от ледяного предчувствия, и я резко села. Солнечный луч ударил в глаза. За окном было лето: ясное, петербургское, с пыльной зеленью. На подоконнике стояла стеклянная банка с полевыми цветами — васильками и ромашками, мои любимые.

Я подняла руки, чтобы протереть лицо, и застыла. На внутренней стороне левого запястья, там, где я прижимала осколок, лежала тонкая, серебристая точка, размером с булавочную головку.

Не сон.

Я встала, ноги приняли вес тела без малейшей дрожи, подошла к маленькому круглому зеркалу на комоде. В нём отразилось моё лицо. То самое, но… иное. Бледность ушла, сменившись ровным, лёгким румянцем. Глаза сияли, синяки под ними исчезли.

На стуле лежало аккуратно сложенное платье с кружевным воротником. Рядом стояли новые, мягкие туфли. Всё пахло свежестью и лавандой. Я машинально надела платье, оно сидело безупречно, и вышла из комнаты.

Наш старый дом был неузнаваем. Лестница скрипела по-прежнему, но её ступени были чисто вымыты. Внизу, из столовой, доносился гул голосов, звон посуды и… смех? Отец смеялся. Звук был настолько чуждым, что я замерла на последней ступеньке.

Дверь в столовую была распахнута. Стол ломился от еды: окорок, пироги, икра в серебряной чаше, клубника со сливками. Запах был ошеломляющим, плотным, праздничным.

За столом сидел отец — Пётр Андреевич Петровский, но не тот, вечно недовольный и проигравшийся человек. Он сидел прямо, в чистой рубашке, лицо гладкое и довольное. Перед ним, почтительно внимая, стояли три женщины в белых фартуках. У нас не было прислуги со времён моего детства.

Отец заметил меня. Его лицо озарилось такой искренней, незнакомой радостью, что у меня перехватило дыхание.

— Сонюшка! Проснулась! — Он встал, широко раскрыв объятия. — Ну и выспалась же ты! К обеду! Но ничего, доктор разрешил, сон — лучшее лекарство! Подходи, завтракай! Тебе силы нужны, сегодня важный день!

Я подошла, чувствуя себя призраком. Он обнял меня, пахнул дорогим табаком и одеколоном.

— Садись же, — повторил Петр Андреевич. — Чай стынет.

Села и женщина в фартуке тут же налила мне чаю из сияющего самовара.

— Чудо какое, Сонечка! — Отец потянулся за свежим номером «Петербургской газеты». — Чудо! Про тебя пишут!

В разделе светской хроники была заметка: «Восходящая звезда Императорского балета, воспитанница С. Петровская, получившая тяжёлую травму в прошлом сезоне, демонстрирует чудесное исцеление. Доктора в недоумении, в театре — ликование».

Отец смотрел на газету не как на новость, а как на банкноту крупного номинала. Его пальцы бережно поглаживали шершавую бумагу.

— Сам Гальперин, понимаешь, светило, руки разводит! — Он вдруг встрепенулся. — Точно! Чуть не забыл! Сегодня к нам пожалует Мариус Иванович Петипа. Через час будет.

Он говорил о визите мэтра так, будто ждал царя. И для него, пожалуй, это и был царь — царь того мира, в двери которого я, его дочь, неожиданно вернулась.

Ровно в два, без пяти минут, у нашего дома остановилась карета. Из неё, словно выпущенная пружина, выскочил Мариус Иванович. Сняв цилиндр, он окинул прихожую быстрым, оценивающим взглядом, кивнул засуетившемуся отцу и тут же нашёл меня.

— Ma chère! Дорогая моя девочка! — Он схватил мои руки, не давая сделать реверанс, и сжал их с силой, удивительной для его возраста. Его пальцы, холодные и цепкие, ощупали косточки, будто проверяя качество товара. — Вы — чудо! Ходячее, танцующее чудо! Доктор Гальперин у меня в кабинете руки разводил — «необъяснимо, Мариус Иваныч, с научной точки зрения необъяснимо!»

Он увлёк меня в гостиную, усадил на стул, а сам остался стоять, расхаживая короткими шажками.

— Понимаете, в чём дело, — заговорил мэтр, не сводя пронзительных глаз. — Сезон у нас расписан. После вашего… несчастья, главные партии на этот год были распределены. Одетту и Никию взяла на себя Мария Степанова. Твёрдая техника, безупречная школа, но… — Он сделал выразительную паузу. — Души, мадемуазель Петровская! Где душа? Публика хочет трагедии! А вы… вы теперь сама ходячая трагедия, обёрнутая в надежду!

Он присел на край стола.

— И вот судьба вносит коррективы. Степанова —вы не поверите — вчера на репетиции па-де-де подвернула лодыжку. А сезон открывается через месяц! И кому, как не вам, нашей воскресшей из пепла, доверить одну из этих партий? Одетта с её хрупкой поэзией или Никия с её пламенной гибелью. Я хочу, чтобы это были вы!

Он выпалил это, и в комнате повисла тишина. Отец замер у двери. Я чувствовала, как каждое слово Петипа ложится в продуманный рисунок. «Судьба вносит коррективы». По спине пробежал холодок от осознания того, каким образом сейчас все обернулось в мою сторону.

— Мариус Иванович, — мой голос прозвучал тихо, но чётко, — я бесконечно тронута вашим доверием. После всего… я и сама не знала, смогу ли снова выйти на сцену. — Я сделала паузу, глядя ему прямо в глаза. — Но если выберу — отдамся роли полностью. И мне потребуются условия.

Петипа прищурился. В его взгляде промелькнул интерес. Охотник почуял в добыче родственную хищную ноту.

— Условия? Говорите же.

— Во-первых, отдельная квартира. В центре, близко к театру. Каждая минута должна идти на подготовку. — Отец закашлялся, но я не обернулась.

Я произнесла это ровно, но вне поля зрения мэтра, мои пальцы мёртвой хваткой вцепились в край стула. Холодное дерево врезалось в ладонь — единственная ниточка, связывающая меня с реальностью, пока я торговалась о своей цене с лучшим балетмейстером Империи.

— Во-вторых, освобождение от кордебалетной нагрузки на весь период подготовки. Только главная партия. В-третьих, личный контракт с фиксированным жалованьем и процент от сборов.

Я произнесла это ровно. Петипа медленно выпрямился. Он смотрел на меня так, будто видел впервые.

— Вы… изменились, мадемуазель Петровская. Стали твёрже. Это хорошо, ваша травма закалила вас! — Он потер подбородок. — Квартиру… постараюсь найти. С кордебалетом — договоримся. Контракт… с дирекцией будет битва. Всеволжский скуп. Но за такое чудо… я буду биться. Даю слово.

— И ещё, — добавила я, прежде чем Петипа смог продолжить. — Я сама выберу, какую партию танцевать. После того, что случилось, мне нужно время, чтобы понять, какая история сейчас живёт во мне. Одетта или Никия. Дадите мне неделю?

Петипа замер, потом неожиданно рассмеялся — сухим, одобрительным смешком.

— Браво! Художник должен чувствовать материал изнутри! Неделю? Хорошо. Вы дадите мне знать. — Он поднялся, взял цилиндр. — Завтра в одиннадцать — первая общая репетиция. Будем ждать вас, а сейчас мне пора!

Когда он уехал, отец долго смотрел на закрытую дверь, потом на меня. В его глазах бушевала буря: восторг перед открывающимися возможностями и глухой, патриархальный укор. Дочь торговалась с мэтром, как купец на ярмарке. Это было неприлично.

Я не сказала больше ни слова, поднялась в свою комнату, закрыла дверь и открыла шкаф. На вешалке висел знакомый чёрный сюртук. Ткань, поглощавшая свет. Я коснулась её рукой. Она была холодной, но в глубине её, казалось, пульсировала память о том ледяном пожаре, что пробежал по моим жилам. Вспомнился Его голос — ровный, спокойный: «В миг твоего абсолютного триумфа… ты станешь моей».

По коже пробежали мурашки, это не был страх, ведь всё самое ужасное, как будто бы уже осталось в прошлом, оставив о себе только память. Но сейчас пришло осознание, что я заключила договор с самой Тьмой, которая отозвалась на мои мольбы. Страшило ли меня это? Нет. И именно отсутствие страха пугало меня больше всего.

Спустя три дня после визита Петипа, когда я уже привыкла к новой, странной лёгкости в теле, отец нервно расхаживал по гостиной.

— Соня, — сказал он, — сегодня вечером… к нам будут гости. Воронцовы.

Кровь отхлынула от лица, оставив ощущение ледяной маски.

— Я не выйду к ужину, — сказала я ровно.

— Соня, послушай… — его лицо было испуганным и умоляющим. — Они приходят с миром! С извинениями! Павел Сергеевич написал — они были в шоке от решения Алексея разорвать помолвку. Он одумался! Они хотят всё исправить! Для тебя же лучше! С приданым теперь… с будущей карьерой!

Он не понимал, да и мог понять, ведь не знал, что сотворил Алексей с моим телом и душой. Как он осквернил меня, забрав у меня последний свет. В его мире поведение Алексея можно было списать на «молодость, горячность», а моё «благо» измерялось титулом и положением. Подумаешь, разорвал помолвку, когда узнал о травме любимой, но как только она в прямом смысле встала на ноги — благородно вернулся.

— Я выйду, — голос мой был твёрд, как сталь. — Но только для того, чтобы положить этому конец. Раз и навсегда.

Он хотел возразить, но увидел что-то в моих глазах и замолчал. Уступил. Впервые в жизни, но сомневаюсь, что поверил.

Они пришли в седьмом часу, всей семьёй, как на смотрины. Павел Сергеевич — важный, седой, с орденом. Его жена, Анна Петровна — худая, с глазами, вымерявшими нашу обстановку и находящими её недостойной. И он.

Алексей.

Вошёл с букетом роз. Лицо его было тщательно выбрито, мундир сиял. Он улыбался — той самой открытой, бесстыжей улыбкой, что когда-то казалась очаровательной. Увидев меня, сделал шаг вперёд. В его взгляде не было ни раскаяния, ни страха. Была привычная, почти скучающая уверенность человека, вернувшегося к своей законной собственности, которая ненадолго вышла из повиновения. Сломанная игрушка починилась, и Алексей пришёл забрать её с полки.

— Софья Петровна! — воскликнул он с теплотой, от которой зашевелились волосы на затылке. — Вы сияете! Здоровье, слава Богу, вернулось! Я счастлив!

Протянутые мне цветы, не глядя, передала горничной.

— Благодарю вас, Алексей Павлович.

Ужин был пыткой. Павел Сергеевич говорил о чести, о недоразумениях, о горячей молодой крови. Анна Петровна кивала. Отец поддакивал. Алексей сидел напротив. Он ловил мой взгляд и улыбался — улыбкой человека, делящего со мной какую-то интимную, дурную шутку. Он наливал мне вина. Его нога под столом нашла мою и наступила на неё, не для ласки, а для напоминания о праве собственности. И он был абсолютно и пугающе спокоен. Для него та ночь была не преступлением, это была досадная вспышка гнева с собственной вещью, о которой теперь можно было забыть, как забывают о разбитой, но склеенной вазе.

— …и, конечно, теперь, когда невеста наша не только здорова, но и на пороге триумфа… самое время вернуться к прежним планам, — вёл речь Павел Сергеевич. — Думаю, что бал в честь обручения нужно организовать в ноябре, после вашего дебюта.

Я молчала, отрезая кусок мяса, который не могла проглотить. Вдруг Алексей отодвинул стул.

— Папаша, мамаша, Пётр Андреевич… вы уж извините. Нам нужно пару слов наедине с моей невестой.

Отец встревожился, но Павел Сергеевич благодушно махнул рукой. Алексей подошёл ко мне, взял под локоть с той же властной небрежностью.

— Софья? Пойдём, подышим.

Я встала и вышла с ним на маленький балкон. Летний вечер был тёплым, дверь за спиной захлопнулась.

Как только мы оказались в относительной тишине, его рука не отпустила локоть, а сжала сильнее. Всё галантное обличие слетело, как шелуха.

— Ну что, моя птичка, оперилась? — его шёпот был густым и довольным. — Да, погорячился тогда, дурак… но теперь всё на своих местах.

Я попыталась вырвать руку. Бесполезно.

— Отстань, Алексей. Никакой свадьбы не будет. Ты глупец если думаешь, что я прощу тебя за то, что ты сделал!

Он тихо рассмеялся. Злобно, по-хозяйски.

— Ой, да что ты! Обиделась? — Он наклонился ближе, его дыхание обдало меня перегаром и самодовольством. — А на что обижаться, Сонечка? Ты — моя, я взял то, что по праву принадлежало мне! Да, не совсем как в твоих мечтах, но я был пьян и очень зол на тебя!

Кажется, я перестала дышать. Он был зол на меня!

— И знаешь что? Кому ты нужна опороченная? После этого ни один приличный мужчина на тебе не женится. Так что не дури. Будешь умницей — всё забудем. Не будешь… найду способ напомнить.

В этот раз страх не парализовал меня. Он кристаллизовался во что-то иное. В ледяную, безжалостную ясность. Я медленно повернула голову и посмотрела ему прямо в глаза. И улыбнулась. Той самой светской, холодной улыбкой, которой он сам только что щеголял.

— Алексей Павлович, — сказала я тихо и чётко, — вы ошибаетесь, когда говорите, что никто на мне никогда не женится. Ведь я восходящая звезда, — я позволила взгляду скользнуть по его мундиру с презрением, — а вот вы — корнет, который изнасиловал свою болеющую невесту, а теперь пришёл вымогать её и упрашивать принять предложение назад, прикрываясь родительскими юбками. Как вы думаете, кто из нас находится в унизительном положении сейчас?

Его лицо исказилось. Не страхом — оскорблённым неверием. Как смеет вещь так говорить с хозяином? Я не повышала голоса. Но каждое слово било точно в цель — не сердце, которого не было, а в статус, в фасад благопристойности. Его пальцы разжались сами собой, будто обожглись о холодный металл моей уверенности. Он отпрянул, в глазах бушевала ярость, смешанная с полным, глухим непониманием. Алексей не мог осмыслить эту перемену. Для него это было противоестественно, как если бы стул вдруг отказался его держать.

— Ты с ума сошла, — прошипел он, уже не скрывая злобы. — Совсем рехнулась.

— Возможно, — я повернулась к двери. — А теперь прощайте, Алексей Павлович. И не приходите больше. Не напоминайте о себе. Для меня вы — больше не существуете.

— Мы не закончили! — Он взревел, и тут же понизив голос, продолжил: — Если ты сейчас выйдешь и опозоришь меня и мою семью своим отказом, я расскажу всем, какая ты, как сама умоляла меня взять тебя до свадьбы, чтобы связать мне руки и заставить жениться на калеке!

— Нет, мы закончили.

Я открыла двери балкона и вошла в гостиную поправляя юбку. Трое взрослых за столом обернулись.

— Алексей Павлович прощается. У него срочные дела в полку. — Произнесла я с учтивой светской улыбкой на лице.

Я села на своё место и взяла бокал с водой. Рука была твёрдой, как скала. За дверью балкона несколько секунд царила тишина, потом раздались тяжёлые, грубые шаги. Алексей, багровый, не глядя ни на кого, промчался через гостиную, хлопнул входной дверью и исчез.

— Алексей огорчен моим отказом, но думаю, что эта обида очень быстро затухнет в его сердце.

В наступившей тишине слышалось только тяжёлое дыхание отца и тихий звон хрусталя в дрожащих пальцах Анны Петровны. Павел Сергеевич смотрел на меня, и в его взгляде было не столько злость, сколько леденящее отвращение к хаму, осмелившемуся нарушить порядок вещей.

Я допила воду до дна.

Внутри не было ликования. Была глубокая, звенящая пустота, как в театре после того, как смолкли последние аплодисменты и ушли зрители. Но я не играла роль, а установила новый закон. И закон этот был прост: я больше не вещь. Я — сила. Холодная, одинокая, купленная ценой своей бессмертной души, но всё же сила. И если у меня появился второй шанс на эту жизнь, я проживу ее так, как вздумается мне, а не правилам приличия и гнилому обществу.

Отец Алексея прокашлялся:

— Софья Петровна, я понимаю, что в вас говорит женская обида, а это страшное дело, — Он попытался пошутить, но никто за столом даже не улыбнулся. — Поэтому не принимайте таких поспешных решений, вы с Алексеем молоды, горячи…

Я перестала слушать его бестолковые речи и подняв глаза, встретила взгляд отца. В нём не было гордости. Была растерянность, осуждение и робкий, неприкрытый страх. Он смотрел на существо, заменившее его дочь. На силу, которую не мог понять и которой не мог больше управлять. Как бы ему не хотелось заставить меня — он не мог. Ведь именно он без меня станет никем.

Я улыбнулась ему и от моей улыбки он отшатнулся. Как если бы ему улыбнулся покойник.

Зато в углу комнаты, в самой густой тени от высокого буфета, воздух дрогнул. Лишь на миг мне одной заметный. Ни звука, ни запаха полыни не было, только молчаливое, одобрительное присутствие.

На страницу:
3 из 5