
Полная версия
— Не всегда. Только когда люди слишком стараются казаться зрителями.
Ответ был тихим, но в нём прозвучала сталь. Герман не обиделся, однако улыбка его стала тоньше. Таисия наблюдала за ними почти отстранённо, как наблюдают за взрослыми, которые спорят о правилах игры, не замечая, что игра началась не ими.
Через несколько минут они вышли из дома: Евгения, Платон, Таисия, Нина Степановна, Мирослава, Герман и, чуть позже, Арсений Павлович, который сначала будто не собирался идти, но потом всё же надел пальто и присоединился к ним у крыльца. Ирина Ростиславовна с братом остались в гостиной, выразив общее мнение, что здравомыслящие люди не ездят за полторы тысячи километров, чтобы затем бродить по снегу перед ужином. Дарья Фоминична проводила вышедших взглядом, но ничего не сказала. Только когда Таисия проходила мимо неё, старая женщина едва слышно произнесла:
— Не подходи к самому краю.
Девочка посмотрела на неё.
— Почему?
Дарья Фоминична сжала губы.
— Потому что вода здесь смотрит снизу.
Нина Степановна всплеснула руками.
— Ну спасибо, успокоили ребёнка.
— Я не ребёнок, — сказала Таисия уже привычно, но без прежней усталости, словно в этом доме её возраст действительно стал не биологическим фактом, а предметом спора между живыми и мёртвыми.
Снаружи холод успел стать плотнее. День не столько темнел, сколько густел, собираясь в углах сада, под ветвями, у подножия каменных ваз, в провалах между сугробами. Снег почти перестал идти, но воздух был наполнен мелкой ледяной пылью, которая садилась на ресницы, на воротники, на волосы и делала лица всех вышедших чуть чужими, припорошенными, словно дом уже начал подготавливать их к своим портретам. От усадьбы к протоке вела узкая дорожка, расчищенная недавно, но не до земли; под ногами хрустел наст, местами проваливался, и Нина Степановна несколько раз хватала Таисию за локоть, хотя та шла ровно и не торопясь.
Сад оказался больше, чем казался из окон. Липовая аллея спускалась к воде плавно, но чем дальше они отходили от дома, тем сильнее менялась тишина. У крыльца ещё были слышны приглушённые звуки усадьбы: закрывающаяся дверь, далёкий голос, стук ведра где-то во дворе. В саду эти звуки быстро исчезли, уступив место другому безмолвию, не пустому, а насыщенному, будто снег, деревья и воздух слушали не людей, а то, что происходило под землёй и под водой. Мирослава шла медленно, оглядываясь на фасад, и Евгения заметила, как её взгляд возвращается к верхним окнам, особенно к тому, за которым находилась детская. Герман всё-таки достал телефон, но не снимал открыто, а держал его в руке, словно готов был в любой момент превратить впечатление в доказательство. Платон шёл чуть впереди, проверяя дорогу, и эта его привычка, возможно, была единственным, что придавало прогулке вид обычной безопасности.
— Вы правда думаете, что следы могли быть подстроены? — спросила Евгения у него, когда они немного отстали от остальных.
— Всё может быть подстроено, пока не доказано обратное.
— Удобная позиция.
— Рабочая.
— Но не всегда человеческая.
Платон посмотрел на неё не обиженно, а внимательно.
— А ваша позиция?
— Я стараюсь не спешить с объяснениями, когда речь идёт о психике. Слишком раннее объяснение иногда закрывает человеку рот.
— Вы говорите о Таисии?
— И о ней тоже.
— А ещё?
Евгения не ответила сразу. Она не собиралась рассказывать Платону о Марине Стекловой, по крайней мере сейчас, на снегу, по дороге к воде, среди людей, каждый из которых мог оказаться либо свидетелем, либо лжецом, либо тем и другим одновременно. Но вопрос задел точнее, чем она ожидала. Платон умел слушать паузы, и это было неприятно, потому что она привыкла быть той, кто слушает.
— О некоторых ошибках, — сказала она наконец.
— Профессиональных?
— Человеческих. Профессиональные просто легче назвать.
Платон кивнул, не требуя продолжения, и этим неожиданно расположил её больше, чем если бы выразил сочувствие. Сочувствие часто вторгается туда, куда ещё не приглашали; молчание иногда бывает деликатнее.
Протока открылась перед ними внезапно, хотя они знали, что идут именно к ней. Деревья расступились, и между двумя заснеженными берегами легла чёрная вода, узкая, вытянутая, недвижная в своей тёмной открытости. Она не была широкой, не была бурной, не была красивой в том романтическом смысле, в каком красивы северные реки на фотографиях, но в ней было нечто, заставляющее сразу говорить тише. По краям лежал снег, над водой висел лёгкий пар, почти незаметный, как дыхание спящего, и от этого казалось, что протока жива не движением, а глубиной. Сад, дом, люди, небо — всё могло отражаться в ней, но отражение не складывалось. Вода брала очертания и не возвращала их полностью.
Таисия остановилась за несколько шагов до берега. Нина Степановна тут же встала рядом, но не стала тянуть её назад, возможно, потому что сама не могла отвести взгляда от воды. Герман подошёл чуть левее, поднял телефон, сделал один снимок и, посмотрев на экран, нахмурился.
— Забавно, — сказал он.
— Что? — спросила Мирослава.
— Экран темнеет. Будто экспозиция слетает.
— Или вы снимаете чёрную воду в сумерках.
— Благодарю за рациональность. Она здесь особенно декоративна.
Мирослава не ответила. Она смотрела на противоположный берег, где кусты ольхи стояли густо, почти чёрно, и в их переплетении было что-то похожее на спрятанную решётку. Арсений Павлович остановился дальше всех, у начала дорожки, и Евгения заметила, что он не приближается к воде. Не потому, что холодно или неудобно. Он не хотел. Человек может всю жизнь говорить о родовых преступлениях с ироничным блеском, но тело всё равно помнит места, где когда-то испугалось сильнее слов.
— Почему она не замерзает? — спросила Нина Степановна, и вопрос её прозвучал почти сердито, будто вода нарушала не природный порядок, а её личное право на понятный мир.
— Родники, течение, болотные ключи, — сказал Платон.
— Вы сами в это верите?
— Я верю, что у явления может быть физическая причина, даже если она никого не утешает.
— А местные что говорят? — спросил Герман.
Арсений Павлович ответил за всех:
— Местные обычно говорят меньше, чем знают. Это единственная разумная стратегия рядом с такими домами.
Таисия вдруг сделала шаг ближе к воде. Нина Степановна схватила её за рукав.
— Куда?
— Я не к краю.
— Сказали же не подходить.
— Я слышу.
— Что слышишь?
Таисия медленно повернула голову к ней, и в её лице было столько усталой сосредоточенности, что Нина Степановна сама отпустила рукав, будто испугалась не девочки, а того, что через неё сейчас может прозвучать.
— Не голос, — сказала Таисия. — Так бывает, когда в соседней комнате разговаривают тихо, и ты не разбираешь слов, но понимаешь, что речь о тебе.
Евгения подошла ближе, но не слишком близко, оставляя ей воздух.
— Это чувство появилось сейчас?
— Нет.
— Когда?
— Когда мы переехали мост. А раньше… — Таисия нахмурилась, подбирая слова. — Раньше оно было во сне. Только там я знала, что нужно молчать.
— Почему?
Девочка посмотрела на воду. На мгновение её лицо стало почти чужим, не старше, а как будто глубже, словно через него проступила тень другого выражения.
— Потому что если назвать ребёнка, его найдут.
Нина Степановна резко охнула, но закрыла рот ладонью. Герман опустил телефон. Платон не двинулся, но Евгения увидела, как изменился его взгляд: он услышал не красивую фразу, а возможное свидетельство. Мирослава медленно повернулась к дому, будто в эту секунду между водой, детской комнатой и портретом над лестницей протянулась невидимая линия.
— Какого ребёнка? — спросил Платон.
Таисия моргнула, словно только сейчас поняла, что сказала это вслух.
— Не знаю.
— Это из сна?
— Наверное.
— Ты помнишь сам сон?
Евгения вмешалась тихо, но твёрдо:
— Платон Сергеевич, не сейчас.
Он посмотрел на неё, и на этот раз в их взглядах возник не спор, а столкновение двух необходимых осторожностей. Он хотел удержать свежую фразу, пока она не ушла в защиту и забывание. Она хотела не превращать девочку в источник показаний на морозе у воды, которая и без того явно действовала на неё слишком сильно. Оба были правы, и именно поэтому секунду им понадобилось просто стоять рядом, признавая границу друг друга.
— Хорошо, — сказал Платон. — Не сейчас.
Таисия тихо выдохнула, и Евгения поняла, что девочка услышала в этом «не сейчас» не отказ, а отсрочку, возможно, первую честную отсрочку .
С противоположного берега внезапно донёсся звук. Не голос и не треск ветки, а мягкий всплеск, словно что-то небольшое вошло в воду или поднялось из неё. Все повернулись почти одновременно. На тёмной поверхности расходились круги, медленные, широкие, слишком правильные для случайно упавшего снега. Герман первым поднял телефон, но экран, по его словам, снова потемнел. Платон сделал несколько шагов вдоль берега, внимательно осматривая кусты напротив. Ничего не было видно. Только вода, снег, чёрные ветви и тусклый вечерний воздух.
— Рыба, наверное, — сказала Нина Степановна, но сама себе не поверила.
— Зимой? — спросил Герман.
— А что, зимой рыбы отменяются?
— В такой сцене желательно, чтобы отменялись.
Мирослава вдруг присела у самой кромки снега, но не возле воды, а чуть выше, там, где из-под белого слоя выступал старый камень, почти полностью покрытый мхом и льдом.
— Здесь что-то вырезано, — сказала она.
Платон подошёл к ней. Камень оказался частью низкого бордюра или старой пристани, давно разрушенной и ушедшей под снег. Мирослава провела пальцем по поверхности, стряхивая иней, и показались несколько букв, стёртых, неровных, едва различимых. Платон наклонился, Герман подсветил телефоном, хотя экран капризничал. Видна была только часть надписи: «…не была…»
— Что там? — спросила Нина Степановна.
— Непонятно, — сказал Платон.
Мирослава не согласилась сразу. Она смотрела на буквы как человек, для которого повреждённая поверхность не молчит, а говорит медленно, через следы инструмента, глубину реза, направление руки.
— Это не декоративная надпись. Скорее, кто-то вырезал позже. Не мастер. В спешке или тайно.
— Что там написано? — спросила Таисия.
Мирослава подняла на неё глаза, и Евгения заметила, что реставратор не хочет отвечать. Но Таисия уже смотрела на камень так, будто недостающие буквы были для неё не стёрты, а закрыты.
— «Она не была…» — сказал Герман, опережая всех. — Дальше не видно. Похоронена? Прощена? Счастлива? Пространство для интерпретаций чудесное.
— Замолчите, — сказала Таисия.
Она сказала это негромко, но без детской робости, и Герман, к удивлению Евгении, действительно замолчал. Не из уважения, скорее от неожиданности: в голосе девочки прозвучало не раздражение, а запрет, пришедший как будто не от неё одной.
Ветер усилился. Он прошёл вдоль протоки, поднял с поверхности воды почти невидимую рябь, шевельнул сухие ветви ольхи на другом берегу, и на несколько секунд всем показалось, что среди этих ветвей есть светлое вертикальное пятно. Возможно, ствол берёзы. Возможно, снег на кусте. Возможно, игра сумерек, которые всегда любят человеческое воображение и потому легко подсовывают ему фигуры там, где есть только линии.
Но Арсений Павлович резко отвернулся.
Евгения заметила это. Платон тоже. Сам Арсений, похоже, понял, что выдал себя, потому что тут же достал портсигар, хотя не закурил, только открыл и закрыл его, будто металлический щелчок мог вернуть ему прежнюю ироническую невозмутимость.
— Нам пора в дом, — сказал он. — Здесь холодно.
— Вам холодно или страшно? — спросил Герман, не удержавшись.
Арсений посмотрел на него спокойно, но в этой спокойности не было насмешки.
— Умный человек, Герман Алексеевич, иногда не видит разницы и потому дольше живёт.
Нина Степановна решительно взяла Таисию за руку.
— Всё, хватит. Посмотрели воду. Отличная вода. Чёрная, мокрая, не замёрзла. Теперь назад, пока у кого-нибудь воспаление лёгких не началось.
Таисия не сопротивлялась. Но прежде чем уйти, она ещё раз посмотрела на камень с обрывком надписи, потом на воду, потом на противоположный берег, где светлое пятно уже исчезло или стало частью снега. Евгения шла рядом с ней и чувствовала, что разговор у протоки не закончился, а только вошёл в молчание, где будет дозревать до ночи.
Когда они возвращались к дому, окна первого этажа уже горели тёплым жёлтым светом. Издалека усадьба могла бы показаться почти гостеприимной: огонь за стеклом, снег на крыше, дым из трубы, люди, идущие по садовой дорожке к ужину. Но чем ближе они подходили, тем сильнее становилось ощущение, что этот свет не столько приглашает, сколько удерживает внутри себя что-то, чему нельзя дать выйти наружу. На верхнем этаже, в окне детской, на мгновение мелькнуло движение. Таисия подняла голову так резко, что Евгения тоже посмотрела туда.
В окне никого не было.
Только стекло, тёмное от вечернего неба, и слабый отблеск снега.
— Что ты увидела? — спросила Евгения тихо.
Таисия не сразу ответила.
— Не знаю.
— Человека?
— Нет.
— Тогда что?
Девочка шла несколько шагов молча, потом сказала:
— Как будто кто-то отошёл от окна, когда понял, что я смотрю.
Евгения не стала разубеждать. Не стала уточнять. Не стала предлагать разумное объяснение отражением, веткой, движением света. Она только кивнула, и это кивок Таисия заметила с такой внутренней благодарностью, что ей стало почти больно. Возможно, именно так начинается доверие: не с того, что тебе верят во всём, а с того, что не торопятся отнимать у тебя твою реальность.
В холле их встретило тепло, запах супа, воска и старого дерева. Дарья Фоминична стояла у лестницы, будто ждала именно момента их возвращения. Увидев Таисию, она быстро посмотрела на её обувь, на подол куртки, на руки, словно проверяла, не принесла ли девочка с протоки что-то, чего нельзя было приносить в дом.
— Ужин через полчаса, — сказала она. — Нотариус задерживается. Дорогу у посёлка перемело, но к ночи должен быть.
— К ночи? — недовольно переспросила Ирина Ростиславовна, вышедшая из гостиной. — То есть завещание сегодня могут не огласить?
— Варвара Илларионовна распорядилась ждать нотариуса, — ответила Дарья Фоминична.
— Варвара Илларионовна распорядилась многим, как я вижу, — сказала Ирина Ростиславовна. — Очень удобно распоряжаться после смерти, когда никто уже не может уточнить подробности.
Дарья Фоминична подняла на неё глаза.
— Она как раз всё уточнила.
В этой фразе было нечто такое, что Ирина Ростиславовна, уже готовая продолжить, передумала. Олег Ростиславович кашлянул и спросил, работает ли в доме интернет. Герман тихо сказал, что это самый современный вопрос среди древних проклятий, и получил от Мирославы взгляд, после которого снова благоразумно замолчал.
Таисия поднялась к себе раньше ужина, сославшись на усталость, и Нина Степановна пошла с ней, бормоча, что всем им надо было остаться в Москве или хотя бы в гостинице при станции, где, может, и тараканы, зато без портретов. Евгения хотела предложить проводить их, но остановилась: чрезмерная забота иногда выглядит как контроль. Вместо этого она осталась в холле, наблюдая, как девочка поднимается по лестнице. На середине лестничного пролёта Таисия вдруг задержалась у большого портрета, закрытого тенью, и подняла голову.
— Здесь кто-то другой, — сказала она.
Мирослава, стоявшая внизу, сразу повернулась.
— Что ты имеешь в виду?
Таисия смотрела на портрет.
— Сверху одно лицо. Под ним другое.
В холле стало тихо.
Мирослава медленно подошла к первой ступени.
— Ты видишь это?
— Нет. Знаю.
Нина Степановна потянула её за руку.
— Пошли уже, художники потом разберутся.
Таисия послушно пошла дальше, но Мирослава ещё долго стояла у лестницы, глядя на портрет. Затем попросила Дарью Фоминичну принести лампу или хотя бы разрешить включить верхний свет. Старая женщина колебалась.
— Варвара Илларионовна не велела трогать портрет до оглашения завещания.
— Я не собираюсь трогать. Я хочу посмотреть.
— Смотреть можно, — сказала Дарья Фоминична после паузы. — Но не сегодня ночью.
— Почему?
Дарья Фоминична не ответила. Она только посмотрела в сторону верхнего этажа, где уже исчезли Таисия и Нина Степановна, и тихо произнесла:
— Потому что сегодня дом и так слишком много показывает первым.
Евгения услышала в этой фразе прямой отзвук письма Варвары Илларионовны и почувствовала, как холод от протоки, казалось бы оставшийся снаружи, снова коснулся её изнутри. Не доверяйте тому, что дом покажет первым. Но что именно дом уже показал им за эти несколько часов: следы у моста, открытую дверь, детскую комнату, слово на стекле, надпись у воды, невидимое движение в окне, портрет с другим лицом под поздним слоем? Или всё это было только первым кругом, внешней коркой, под которой пряталась настоящая память, ещё более тёмная и плотная?
Ужин прошёл в большой столовой, где длинный стол был накрыт для всех, а место во главе, очевидно принадлежавшее Варваре Илларионовне, осталось пустым. Никто не предложил убрать лишний прибор. Никто даже не спросил, зачем он стоит. И эта молчаливая договорённость оказалась выразительнее любых траурных речей. Пустое место хозяйки управляло разговором сильнее живых: Ирина Ростиславовна говорила тише, Олег Ростиславович слишком часто поглядывал на часы, Герман почти не шутил, Мирослава ела мало и думала о портрете, Платон — о следах и фразе Таисии, Евгения — о Марине Стекловой и о том, что девочка наверху, возможно, сейчас лежит в комнате, где кто-то когда-то пытался не написать имя ребёнка.
Арсений Павлович, сидевший напротив Евгении, вдруг сказал:
— Интересно, что Варвара Илларионовна оставила своё место накрытым.
— Возможно, это сделала Дарья Фоминична, — ответила Евгения.
— Возможно. Но в этом доме даже чужие руки часто выполняют чужую волю.
— Вы говорите так, будто хорошо знаете дом.
Он усмехнулся.
— Я знаю семьи. Дома честнее. Они хотя бы не притворяются, что забыли, где у них трещины.
— А вы? — спросила Евгения.
— Что я?
— Притворяетесь, что забыли?
Арсений Павлович посмотрел на неё с новым интересом. В этот момент она заметила на его правой руке кольцо, почти скрытое манжетой: тяжёлое, старое, с потемневшим гербом. Два зверя держали щит, на котором тонкая неровная линия могла быть рекой, трещиной или протокой. То же изображение было на печати письма.
Он поймал её взгляд и не убрал руку.
— Иногда, Евгения Аркадьевна, забывание — единственная форма приличия, которую оставляет нам происхождение.
— А если приличие построено на преступлении?
— Тогда рано или поздно приезжает следователь, врач, реставратор, журналист и девочка, которая всё портит одним своим существованием.
Он сказал это тихо, почти любезно, но Евгения почувствовала в его словах не шутку, а знание. Она не успела ответить: в коридоре послышались шаги, и в столовую вошёл Ферапонт Егорович. Лицо его было мрачным.
— Нотариус не приедет сегодня, — сказал он. — Мост у посёлка занесло лесовозом, дорогу чистить будут утром.
— То есть мы заперты здесь до утра? — спросил Герман.
— Не заперты. Просто дороги нет.
— Удивительно тонкое различие.
Платон поднял голову.
— Связь?
— Плавает. У окна в западном коридоре ловит, если повезёт.
Ирина Ростиславовна резко отодвинула тарелку.
— Я считаю это совершенно недопустимым. Нас вызвали сюда, разместили в доме с сомнительной безопасностью, нотариуса нет, связь отсутствует, дороги нет, а теперь выясняется, что завещание, ради которого мы все приехали, неизвестно когда будет оглашено.
— Утром, — сказал Ферапонт Егорович. — Если Бог даст.
— А если не даст? — спросил Герман.
Старик посмотрел на него без выражения.
— Тогда позже.
Эта простая северная логика, в которой человеческие планы уступали снегу, дороге, мосту и воле покойной хозяйки, окончательно вывела Ирину Ростиславовну из равновесия, но спорить было не с кем. Дом не оправдывался. Дорога не объяснялась. Варвара Илларионовна, даже умерев, продолжала распоряжаться расписанием живых.
После ужина все разошлись не сразу. Кто-то пытался поймать связь, кто-то искал курительную комнату, кто-то уточнял, где туалет и горячая вода, Герман всё же сделал несколько снимков столовой, пока Дарья Фоминична не посмотрела на него так, что он убрал телефон без комментариев. Евгения поднялась наверх проверить, как Таисия, но у двери детской остановилась: изнутри доносился голос Нины Степановны, ворчливый, успокаивающий, почти домашний, и тихий ответ девочки. Это было хорошо. Живой голос рядом с ребёнком в старом доме — иногда лучший способ защиты, чем любые рациональные объяснения.
Она уже собиралась уйти, когда услышала другой звук.
Не из детской. Из коридора дальше, за поворотом, там, где тянулось закрытое крыло. Сначала ей показалось, что это скрип досок от перепада температуры. Потом звук повторился: медленный, влажный, очень тихий шаг. Затем ещё один. Евгения замерла, чувствуя, как все профессиональные объяснения выстраиваются внутри неё слишком быстро, почти поспешно: старые трубы, капающая вода, дерево, мыши, слуховая иллюзия на фоне усталости. Она даже успела сделать вдох, чтобы вернуть телу обычную опору.
Но в этот момент дверь детской открылась.
На пороге стояла Таисия, бледная, в свитере, с распущенными волосами. За её спиной Нина Степановна что-то перекладывала в чемодане и не видела коридора.
Девочка посмотрела на Евгению, потом туда, откуда донёсся звук.
— Она идёт не к нам, — сказала Таисия тихо.
Евгения почувствовала, как холод медленно поднимается от пола, хотя в коридоре было натоплено.
— Кто?
Таисия ответила не сразу. Она слушала.
— Та, которая ищет ребёнка.
И где-то в глубине закрытого крыла, за поворотом, в темноте старого дома, снова послышался влажный шаг.
Глава 6
Оглашение, которого ждали мёртвые
Евгения Аркадьевна потом не раз вспоминала ту минуту в коридоре второго этажа, когда дом, казалось, перестал быть домом в привычном человеческом смысле и стал чем-то вроде огромного, тёмного слуха, обращённого внутрь себя. Она стояла у двери детской, рядом с Таисией, и слышала влажные шаги за поворотом, в том крыле, которое Дарья Фоминична называла закрытым так, словно слово «закрытое» могло что-то объяснить, хотя на самом деле только подчёркивало беспомощность всякого замка перед тем, что годами живёт в самой планировке, в стенах, в привычке обходить определённые двери и не спрашивать, почему в доме, рассчитанном на большую семью, столько комнат, куда никто не входит.
Свет в коридоре был приглушённый, желтоватый, исходивший от старых бра в виде свечей, и от этого все предметы казались не освещёнными, а слегка проявленными из темноты: длинная ковровая дорожка с потёртым узором, чёрные линии дверных проёмов, холодный блеск ручек, стекло окна в конце коридора, за которым лежала ночь и чуть белел снег на ветвях. Евгения несколько секунд не двигалась, потому что разум требовал проверить источник звука, а тело, более древнее и честное, настойчиво предлагало не делать шага туда, где дом сам не пригласил. Она уже почти сказала Таисии вернуться в комнату, но девочка опередила её, тихо прикрыв за собой дверь, чтобы Нина Степановна, всё ещё возившаяся с вещами, не услышала и не вышла в коридор со своим громким, спасительным, но сейчас совершенно неуместным здравым смыслом.
— Не надо за ней идти, — сказала Таисия.
Евгения посмотрела на неё. Девочка стояла босиком, в шерстяных носках, слишком тонкая для этого коридора, для этих портретов и теней, но в её лице не было паники. Было напряжение, почти болезненная собранность, словно она не боялась происходящего, а пыталась выдержать его, не дать ему пройти через себя слишком глубоко.
— Ты слышишь шаги? — спросила Евгения так же тихо, стараясь не вкладывать в вопрос ни подтверждения, ни сомнения.
— Да.
— Ты видела кого-нибудь?
Таисия покачала головой.
— Она не хочет, чтобы её видели. Пока.
Это «пока» прозвучало так естественно, что у Евгении стало холодно между лопатками. Врачебная часть сознания всё ещё держалась за возможные объяснения: внушение, усталость, акустика старого дома, скрип половиц, вода в трубах, совпадение услышанного с ожидаемым, подростковая восприимчивость, усиленная дорогой, смертью хозяйки и давлением взрослых. Но ни одно из этих объяснений не отменяло того, что звук повторился ещё раз, дальше, глубже, за поворотом, и на этот раз к нему примешался едва различимый шорох ткани, мокрой или тяжёлой, задевающей пол.






