
Полная версия
Евгения стояла чуть в стороне рядом с Таисией. Нина Степановна ушла в магазин купить чай и что-то «нормальное пожевать», как она выразилась, потому что продукты в усадьбе, по её мнению, могли оказаться «барские, но несъедобные». Таисия, оставшись без её плотной опеки, казалась ещё тоньше и младше, но взгляд её, наоборот, стал более сосредоточенным. Она смотрела не на магазин, не на людей, а на церковь на пригорке.
Платон подошёл ближе не сразу. Он не любил давить на свидетелей, особенно на детей, даже если формально они ещё не были свидетелями ничему, кроме собственного странного знания дороги. Он остановился рядом с Евгенией, оставляя девочке пространство для молчания.
— Вы знаете эту церковь? — спросила Евгения.
Таисия покачала головой.
— Нет.
— Но она вас заинтересовала.
— Там холодно.
Евгения чуть повернула голову к Платону. Он понял этот взгляд: она тоже услышала в ответе не описание, а ощущение.
— В церкви? — мягко уточнила она.
— Под ней, — сказала Таисия. — Или рядом. Я не знаю.
— Тая! — Нина Степановна вышла из магазина с пакетом и сразу ускорила шаг, заметив, что девочка снова говорит с чужими взрослыми. — Ты чего опять выдумываешь?
— Она не выдумывает, — произнёс кто-то за их спиной.
Голос принадлежал старой женщине, стоявшей у крыльца магазина с авоськой в руке. На ней был тёмный платок, завязанный так низко, что почти не было видно волос, а лицо, изборождённое глубокими морщинами, казалось вылепленным из той же серой, промёрзшей земли, что и посёлок. Она смотрела на Таисию пристально, но не с любопытством, а с каким-то тяжёлым, почти сердитым сожалением.
— Что вы сказали? — спросил Платон.
Старуха перевела взгляд на него, и в этом взгляде он увидел мгновенную оценку: чужой, городской, при власти или рядом с властью, не из тех, кому здесь говорят лишнее.
— Ничего.
— Вы сказали, что она не выдумывает.
— Мало ли что старый человек скажет.
Герман тут же оказался рядом, словно возник из воздуха.
— Простите, а вы знали Варвару Илларионовну?
Старуха посмотрела на него с таким выражением, будто он предложил ей продать покойника по частям.
— Все её знали. Она нас не знала.
— А девочку?
Теперь старуха снова посмотрела на Таисию. Лицо её изменилось. Стало не мягче, нет, но как будто в нём проступила трещина, через которую на секунду показалась давняя боль.
— Эту — нет.
— А какую? — спросил Платон.
Нина Степановна крепко взяла Таисию за плечо.
— Нам ехать надо. Хватит тут.
Старуха словно не услышала её.
— В доме всё повторяется, только люди думают, что если у новых лиц другие паспорта, то и грех новый. А он старый. Очень старый.
— Вы можете объяснить? — спросила Евгения.
Старуха посмотрела на неё внимательнее, и Платону показалось, что в лице Евгении она увидела что-то, что заставило её на миг смягчиться.
— Врачиха? — спросила она.
— Да.
— Тогда лечите живых, пока они живые. Мёртвые там сами разберутся.
После этого она отвернулась и пошла прочь, медленно, но упрямо, как человек, сказавший ровно столько, сколько позволил себе сказать, и ни словом больше. Герман сделал движение, будто собирался пойти за ней, но водитель, возвращавшийся с ящиком продуктов, резко поставил его в багажник и бросил:
— Не советую.
— Почему? — спросил Герман.
— Потому что у нас старых женщин на улице не допрашивают ради московских газет.
— А ради следствия? — спокойно спросил Платон.
Водитель посмотрел на него, и между ними на мгновение возникло молчаливое понимание двух мужчин, каждый из которых знал: вопрос задан не праздно.
— Если будет следствие, тогда и поговорите, — сказал он. — А пока ехать надо. Свет короткий.
Они снова сели в машины, но теперь воздух внутри стал другим. Даже Нина Степановна, обычно охотно заполнявшая неловкость бытовыми замечаниями, молчала, прижимая пакет к коленям. Таисия закрыла глаза и откинулась на спинку сиденья; лицо её было почти спокойно, но Платон заметил, как под кожей у виска быстро бьётся жилка. Евгения смотрела на девочку с тревогой, которую тщательно не показывала, и Платону пришло в голову, что её присутствие здесь может оказаться важнее, чем предполагала сама Варвара Илларионовна. Следователь ищет виновного, реставратор — скрытый слой, журналист — историю, наследники — право. Но врач, если он достаточно честен, ищет место, где боль перестала быть услышанной.
После посёлка дорога стала хуже. Лес сомкнулся плотнее, небо потемнело, хотя до вечера было ещё далеко, и снег пошёл мелкий, почти невидимый, такой, который не падает хлопьями, а висит в воздухе, постепенно стирая расстояния. Машина двигалась медленнее, иногда проваливалась в колеи, иногда водитель включал пониженную передачу и ругался себе под нос. Вторая машина отстала, затем снова догнала их на прямом участке. Рация молчала.
— Почему дом называется Заболотье? — спросила Евгения, больше чтобы вывести Нину Степановну из оцепенения, чем из настоящего интереса к топонимике.
Ответил Арсений Павлович:
— Потому что построен на земле, которую разумный человек не выбрал бы для постоянного жилья. Болота, протоки, слабый грунт, вечная сырость. Но первый Вельяминов-Заболотский, насколько я помню семейную легенду, получил эти земли после какой-то военной службы и решил, что если место сопротивляется, значит, его надо подчинить. В этом, в сущности, вся история рода.
— Подчинить болото? — спросила Нина Степановна.
— Болото, людей, женщин, детей, документы, память. Список можно продолжать.
Платон повернулся к нему.
— Вы довольно критично относитесь к роду, к которому принадлежите.
— Я отношусь критично к любой группе людей, которая слишком долго убеждала себя, что происхождение освобождает от последствий.
— Тогда зачем вы едете?
Арсений Павлович не ответил сразу. За окном деревья расступились, и на мгновение впереди показалось серое пространство, плоское и низкое, будто лес внезапно оборвался перед невидимой водой.
— По той же причине, что и вы, Платон Сергеевич, — сказал он наконец. — Из-за человека, которого в семье предпочли считать неудобным.
— Вы знали моего отца?
— Лично нет. Но его вопросы слышали многие.
— И многие испугались?
Арсений Павлович улыбнулся одними губами.
— В старых семьях пугаются не вопросов. Вопросы можно высмеять, заболтать, объявить неуместными. Пугаются документов.
Платон хотел уточнить, о каких документах идёт речь, но в этот момент Таисия открыла глаза и тихо сказала:
— Сейчас будет настоящий мост.
Водитель выругался уже громче, чем прежде, но не возразил.
Дорога действительно пошла вниз. Лес отступил, и впереди возникло пространство, которое сначала показалось просто широкой тенью между берегами. Потом Платон понял, что это вода. Чёрная протока лежала под серым небом узкой, вытянутой полосой, слишком тёмной для зимнего дня и слишком неподвижной для реки. По краям её сковывал снег, на прибрежных кустах висел иней, но сама вода оставалась открытой, гладкой, почти масляной, и от неё исходило ощущение не движения, а глубины. Через протоку был перекинут старый мост: деревянный наст на металлических опорах, с низкими перилами и следами недавнего ремонта. Он выглядел крепким ровно настолько, чтобы по нему можно было проехать, и ненадёжным ровно настолько, чтобы каждый пассажир в машине успел об этом подумать.
Водитель остановился перед мостом. Вторая машина затормозила позади.
— Почему стоим? — спросила Нина Степановна.
— Проверю, — ответил он коротко.
Он вышел, хлопнув дверью, и пошёл к насту, ступая осторожно, хотя, вероятно, знал каждую доску. Платон тоже вышел, не спрашивая разрешения. Холод у воды был другим, более острым и влажным, он сразу проник под воротник, как будто протока не столько лежала внизу, сколько дышала вверх. Платон подошёл к краю дороги и посмотрел на воду. В ней не отражалось небо. Или отражалось слишком плохо. Тёмная поверхность оставалась почти сплошной, только у самых берегов шевелилась тонкая рябь, будто снизу кто-то медленно проводил рукой.
Евгения вышла следом, затем Таисия, несмотря на протест Нины Степановны. Девочка остановилась у обочины, не приближаясь к самому краю. На её лице появилось выражение, которое Платон не сразу сумел определить. Не страх. Не узнавание даже. Скорее, боль человека, который услышал давно забытый мотив и понял, что всё это время носил его внутри.
— Тая, назад в машину, — сказала Нина Степановна, уже с настоящей тревогой.
Таисия не двинулась.
— Она здесь стояла, — произнесла девочка.
— Кто?
Таисия посмотрела на воду.
— В белом платье. Только она была не старая. И не страшная.
Герман, вышедший из второй машины, застыл с телефоном в руке, но не стал сразу снимать, возможно, почувствовав, что некоторые сцены теряют смысл, если превратить их в материал слишком быстро. Мирослава стояла рядом, подняв воротник, и смотрела не на Таисию, а на противоположный берег, где за голыми кустами уже виднелась дорога к усадьбе.
Платон услышал за спиной короткий хруст снега. Это водитель вернулся от моста, но лицо его было бледнее, чем минуту назад.
— Проехать можно, — сказал он. — Только по одному. Без остановок.
— Что-то случилось? — спросил Платон.
— Ничего.
— Вы опять говорите «ничего» так, будто это местная форма признания.
Водитель зло посмотрел на него, но потом всё-таки кивнул в сторону первой опоры моста.
— Там следы.
— Чьи?
— Босые.
Они подошли ближе. На снегу у начала моста действительно были отпечатки ног. Маленькие или женские, без обуви, с чёткими пальцами, уже слегка присыпанные свежим снегом, но всё ещё различимые. Следы шли от края воды к мосту и обрывались на первой доске настила, где снег был счищен колёсами и ветром. Платон присел, не касаясь отпечатков, и почувствовал, как в нём включается рабочая часть сознания: размер, направление, давность, температура, возможность подделки, доступ, свидетели. Следы могли оставить недавно. Могли сделать специально. Кто-то мог пройти босиком от машины, от посёлка, от берега. Физически это было возможно, хотя при таком морозе и без дальнейшей цепочки отпечатков выглядело странно.
— Не подходите, — сказал он остальным.
— Почему? — спросил Герман слишком быстро.
— Потому что если это следы, а не чья-то глупая шутка, вы их сейчас затопчете.
Слово «шутка» прозвучало почти издевательски на фоне чёрной воды, старого моста и девочки, которая всё ещё смотрела на противоположный берег. Нина Степановна подошла к Таисии и крепко взяла её за руку.
— Всё, в машину. Мне это не нравится.
— Ей тоже не нравилось, — сказала Таисия.
— Кому ей?
Девочка не ответила. Она позволила увести себя, но перед тем как сесть в машину, вдруг обернулась к Платону. В её глазах было не детское любопытство и не просьба о защите, а какая-то тяжёлая, почти взрослая ясность.
— Они не туда смотрят, — сказала она.
— Кто?
— Все.
— А куда нужно смотреть?
Таисия перевела взгляд на протоку.
— Не на воду. Под неё.
Платон почувствовал, как внутри него, очень глубоко, там, где память об отцовском голосе давно покрылась привычной коркой скепсиса, что-то болезненно сдвинулось. «Если она соберёт их всех, значит, пришло время смотреть не на воду, а под неё». Фраза с оборота фотографии вдруг перестала быть семейным посланием и стала ответом, произнесённым ребёнком, который не мог его знать.
Он ничего не сказал. Только поднялся, отряхнул снег с перчатки и посмотрел на противоположный берег, где за голыми деревьями, за поворотом дороги, за серым дыханием зимнего леса должен был стоять дом.
Машины переезжали мост по одной. Доски глухо стонали под колёсами, вода внизу оставалась тёмной и неподвижной, а Платон, сидя на переднем сиденье, смотрел прямо перед собой и лет ясно почувствовал присутствие отца не как воспоминание, не как портрет на кладбищенской фотографии, не как неразобранную папку в шкафу, а как вопрос, который всё это время ждал места, где его можно будет задать вслух.
За мостом дорога поднялась вверх, лес расступился, и впереди, на холме над протокой, показалась усадьба.
Дом на Чёрной протоке был больше, чем казался на фотографиях, и тяжелее, чем позволяла представить любая семейная легенда. Длинный фасад с тёмными окнами смотрел на подъездную дорогу без приветствия и без враждебности, с холодным терпением старого существа, пережившего слишком много хозяев, чтобы радоваться новым. Снег лежал на крыше, на широких ступенях, на каменных вазах у входа, но парадная дверь была открыта.
Не распахнута настежь, не приоткрыта ветром, а открыта ровно настолько, чтобы стало ясно: внутри их ждали.
Глава 4
Девочка без прошлого

Таисия увидела дом раньше остальных не потому, что сидела ближе к окну или внимательнее смотрела на дорогу, а потому, что он, как ей показалось, возник не впереди, за поворотом, а внутри неё, в том самом месте памяти, которое не принадлежало её настоящей жизни и потому всегда казалось ей особенно страшным. Сначала из-за снегового марева проступила крыша, тяжёлая, белая, будто придавленная небом, потом — тёмная линия фасада, ряды окон, каменные ступени, две мёртвые вазы у входа и парадная дверь, открытая ровно настолько, чтобы человек, подъезжающий к усадьбе , успел почувствовать себя не гостем, а тем, кого слишком долго ждали и теперь безмолвно проверяют: пришёл ли он сам или его всё-таки привели.
Машина медленно поднялась по подъездной дороге, огибая старые липы, чьи стволы давно перестали быть ровными и благородными, растрескались, почернели, покрылись наростами, но всё ещё стояли в два ряда, как стража, которая пережила своих господ и теперь несёт службу уже не по приказу, а по привычке. Снег лежал на ветвях так плотно, что каждое дерево казалось седым, и в этой седине было что-то не зимнее, а старческое, неподвижное, почти укоризненное. Таисия смотрела на них через мутное стекло и чувствовала, как в груди медленно сжимается то, чему она не знала названия: не страх, потому что страх обычно смотрит вперёд, пытаясь угадать опасность, а это чувство, наоборот, тянуло назад, к чему-то уже случившемуся, к боли, которая не могла принадлежать ей по возрасту и всё же отзывалась в теле так убедительно, будто девочка когда-то уже бежала между этими деревьями, задыхаясь от холода и не смея оглянуться.
Рядом Нина Степановна бормотала что-то практическое: про чемодан, про то, что надо сразу узнать, где их поселят, про горячий чай, про нормальную еду, про то, что все эти старые дома красивы только на картинках, а жить в них невозможно, потому что сырость, сквозняки, мыши и обязательно какая-нибудь дурацкая лестница, на которой порядочный человек свернёт себе шею. Таисия слышала её голос как сквозь воду. Этот голос всегда был для неё чем-то вроде грубой, но настоящей верёвки, привязанной к обычной жизни: к коммунальной кухне, где пахло жареным луком и порошком для стирки, к потрескавшейся клеёнке на столе, к телевизору, слишком громкому по вечерам, к Нининому раздражённому «Тая, ешь, пока горячее», в котором заботы было больше, чем нежности, потому что нежность Нина Степановна считала роскошью, доступной людям с деньгами, здоровыми нервами и нормальными семьями. Но теперь даже этот голос не мог удержать Таисию полностью. Дом уже смотрел на неё.
Он был не таким, каким она видела его во снах. Во снах он часто стоял в летнем сумраке, с влажными стенами, заросшей травой, тёплым запахом земли и цветущей липы, с открытыми окнами, за которыми колыхались занавески, хотя внутри никого не было. Иногда снился зимой, но тогда снег был голубой, почти светящийся, а у протоки стояла женщина, и подол её белого платья темнел от воды. Сейчас дом был реальнее, грубее, тяжелее. На фасаде облупилась штукатурка, внизу на цоколе проступали бурые пятна сырости, одно окно второго этажа было заклеено крест-накрест бумажной лентой, как после старой трещины, а у входа стоял человек в тёмной ватной куртке и меховой шапке, высокий, сутуловатый, с лицом настолько неподвижным, что сначала Таисия приняла его за часть дома, за ещё одну вертикальную тень у двери.
— Ферапонт Егорович, — сказал водитель, заглушив двигатель, и в его голосе прозвучало облегчение человека, который довёз пассажиров до места и теперь надеется переложить их на того, кому этот дом ближе и потому опаснее.
Мужчина у входа спустился на две ступени. Он не торопился. Старые люди вообще часто двигаются медленнее не потому, что им трудно, а потому что у них уже нет потребности доказывать своё право занимать пространство; но в Ферапонте Егоровиче была не старческая медлительность, а осторожность человека, который много лет служил дому и научился не делать резких движений там, где стены могут услышать больше, чем следует. Когда он подошёл к машине, Таисия увидела его лицо: морщинистое, обветренное, с тяжёлыми веками и глазами, в которых почти не было любопытства. Он смотрел на приехавших как на тех, чьи имена давно знал, но чьего появления не хотел.
Дверцы машин открывались одна за другой, люди выходили на снег, поправляли пальто, вытаскивали сумки, переговаривались вполголоса, и всё это обычное суетливое движение казалось странно лишним перед лицом усадьбы, которая не нуждалась в их голосах, чтобы признать каждого. Герман Алексеевич первым поднял телефон, будто собирался сделать снимок, но под взглядом Ферапонта Егоровича опустил руку с той лёгкой насмешливой улыбкой, какую люди используют, когда не хотят показать, что их остановили. Мирослава Юрьевна, наоборот, не фотографировала; она просто стояла, медленно переводя взгляд с карнизов на колонны, с колонн на трещины у окон, и в её внимании было что-то почти интимное, словно она читала тело дома, замечая не только разрушения, но и следы прежней красоты, стёртой не временем, а чьей-то долгой нелюбовью. Арсений Павлович вышел последним, застегнул перчатки и посмотрел на фасад так, будто проверял, изменился ли дом с тех пор, как однажды в детстве испугал его до бегства.
Платон Сергеевич подошёл к Ферапонту Егоровичу первым. Они обменялись несколькими сухими фразами, в которых было больше взаимной оценки, чем приветствия: кто приехал, где нотариус, когда оглашение, где разместят людей, исправна ли связь, есть ли врач в посёлке. Платон говорил спокойно, но Таисия уже заметила, что его спокойствие не похоже на равнодушие. Он всё время смотрел по сторонам, отмечал вход, окна, дорожки, следы на снегу, положение машин, лица людей, и это делало его похожим на человека, который даже в гостях не перестаёт искать выходы и причины.
Евгения Аркадьевна стояла чуть в стороне. Таисия чувствовала её присутствие особенно остро, хотя они почти не разговаривали. Эта женщина не смотрела на неё так, как смотрели другие взрослые: не с любопытством, не с жалостью, не с раздражённой опекой и не с той скрытой жадностью, которую Таисия уже научилась узнавать в людях, интересующихся её внезапным наследством. Евгения смотрела иначе, будто видела одновременно девочку, испуганную дорогу, холод, усталость, и ещё что-то за всем этим, но пока не позволяла себе назвать увиденное. Именно это неназывание почему-то успокаивало сильнее прямого сочувствия.
— Прошу в дом, — сказал наконец Ферапонт Егорович, и голос его был глухим, низким, с северной протяжностью, в которой слова будто проходили через снег, прежде чем выйти наружу. — Дарья Фоминична ждёт. Комнаты приготовлены. Нотариус прибудет к вечеру, если дорога не встанет.
— Парадная дверь у вас всегда открыта? — спросил Платон, глядя на створку, оставленную приоткрытой.
Ферапонт Егорович не сразу ответил. Он повернулся к двери, как будто сам только сейчас заметил, что она не закрыта, хотя Таисия была уверена: он знал это с самого начала.
— Сегодня открыта, — сказал он.
— По какой причине?
— По хозяйской воле.
— Хозяйка умерла.
— Воля осталась.
Герман усмехнулся, но тихо, почти осторожно. Платон не стал продолжать, однако Таисия увидела, как он запомнил ответ. Взрослые часто думают, что дети не понимают таких вещей, но Таисия давно знала: люди запоминают важное не только глазами и ушами, но и тем, как после услышанного меняется их молчание.
Когда они поднялись по ступеням, снег под ногами заскрипел сухо и неприятно, хотя у самой двери, в тени портика, он был почему-то влажнее, темнее, словно сюда недавно принесли воду. Таисия задержала взгляд на камне у порога. Там не было чётких следов, только расплывчатая темноватая полоса, похожая на мазок от мокрого подола. Нина Степановна подтолкнула её в спину, и девочка шагнула внутрь.
Дом пахнул сразу всем: холодным деревом, старой пылью, воском, печным дымом, сыростью, лекарствами, тканью, слишком долго пролежавшей в сундуках, и ещё чем-то тонким, сладковато-горьким, похожим на высохшие цветы. Таисия остановилась так резко, что Нина Степановна чуть не налетела на неё сзади. Этот запах она уже знала. Он был у женщины, которая приезжала к ним от нотариуса и смотрела на неё как на вещь, которую нужно сверить с описанием. Только здесь запах был не на человеке, а в стенах, будто дом много лет выдыхал его понемногу и теперь, впустив людей, позволил им ощутить собственную старость.
Парадный холл был огромен и темнее, чем полагалось днём. Высокие окна пропускали мутный зимний свет, но он не разгонял тень, а только показывал её слои: на лестнице, в углах, под портретами, между резными перилами, в глубине коридора, уходившего направо. На стенах висели картины в потемневших рамах, лица мужчин и женщин с длинными носами, тяжёлыми веками, белыми руками и выражением воспитанной недоброжелательности, с каким старые портреты смотрят на потомков, если не уверены, что те заслужили право называться потомками. Над лестницей, там, где свет падал чуть сильнее, висел большой портрет в золочёной раме, закрытый тенью так, что различить лицо было невозможно. Мирослава Юрьевна сразу подняла к нему глаза и замерла, но ничего не сказала.
В холле стояла старая женщина в чёрном платье и шерстяной кофте, маленькая, сухая, с прямой спиной и лицом, на котором горе уже успело стать обязанностью. Она держала руки сцепленными перед собой, и пальцы её были красными, узловатыми, но очень чистыми. Это была Дарья Фоминична. Таисия поняла это до того, как Ферапонт Егорович назвал её, потому что именно такая женщина должна была жить в доме, где слишком долго хранили чужие вещи: незаметная, упрямая, не госпожа и не служанка, а часть внутреннего механизма, без которой всё давно остановилось бы.
— Добро пожаловать, — сказала Дарья Фоминична, но слова прозвучали не как приветствие, а как начало церемонии, которую она обязана была провести правильно, даже если не верила, что в ней есть добро. — Варвара Илларионовна распорядилась принять всех.
— Очень любезно с её стороны, учитывая обстоятельства, — заметил Герман.
Старая женщина посмотрела на него так, что он снова улыбнулся, но уже слабее.
— Обстоятельства здесь давно не меняют распоряжений, Герман Алексеевич.
Он чуть склонил голову, признавая удар. Таисия подумала, что Дарья Фоминична знает их всех. Не просто имена из списка. Что-то большее. Возможно, Варвара Илларионовна перед смертью рассказывала ей о каждом, а возможно, дом сам как-то сообщил старой женщине, кто войдёт и с какой тенью за плечами.
— А это… — Дарья Фоминична повернулась к Таисии.
Она не закончила фразу. Её лицо, и без того бледное, изменилось так, будто ей стало больно не телом, а памятью. Взгляд старухи остановился на Таисии, прошёл по её лицу, волосам, рукам, рюкзаку, снова вернулся к глазам, и на мгновение Таисии показалось, что сейчас её назовут другим именем. Не тем, которым она привыкла откликаться. Не тем, что было написано в её документах. Старым. Чужим. Невозможным.
— Таисия Сергеевна, — поспешно сказала Нина Степановна, словно защищая девочку от этого молчания. — Она устала с дороги. Нам бы комнату, если можно.
Дарья Фоминична медленно моргнула, будто вернулась издалека.
— Да. Конечно. Простите.
В её «простите» было столько неподдельного смятения, что даже Нина Степановна, обычно быстро закипавшая от чужой странности, не стала отвечать резко. Евгения это заметила. Платон тоже. Таисия почувствовала их внимание, но не обернулась. Ей было трудно стоять в холле, потому что дом действовал на неё не как новое место, где нужно освоиться, а как давно забытое слово, которое кто-то медленно произносит рядом с ухом, и ты узнаёшь его смысл раньше, чем звук.
— Комнаты распределены согласно распоряжению Варвары Илларионовны, — сказала Дарья Фоминична, уже собравшись. — Евгения Аркадьевна — в синей гостевой, Платон Сергеевич — в кабинете покойного Михаила Андреевича, Арсений Павлович — в восточной спальне, Мирослава Юрьевна — рядом с галереей, Герман Алексеевич — в комнате над библиотекой. Таисия Сергеевна…






