
Полная версия
Lievens. Возвращённый
Стена была всё так же пуста. Пятно сырости проступило отчётливее — утренний свет безжалостно обнажал то, что ночью скрадывала свеча: грязная известка, трещина, наискось пересекающая угол, и больше ничего. Ни костра, ни книги, ни сложенных у подбородка рук. Как будто и не было.
Ян встал, размял плечи, поморщился от боли в шее. Со двора доносился голос отца — тот с кем-то разговаривал, и голос его звучал не так, как обычно: выше, громче, с какой-то новой, звенящей нотой. Хвастовство. Отец хвастался.
— ...а он ему и говорит: «Его светлость принц Оранский видел работу вашего сына и желает приобресть её для короля Иакова». Для короля! Вы понимаете, господин ван Дейк? Для самого короля английского!
Ян поморщился. Соседу ван Дейку, булочнику с соседней улицы, отец рассказывал эту историю уже, кажется, в третий раз с рассвета. Мальчик не считал, но по интонации — по той особой, закатанной до блеска интонации, которая бывает только у рассказа, повторённого многократно, — понял: отец не устанет. Будет рассказывать весь день, всю неделю, весь месяц, а может быть, и всю жизнь.
Он накинул куртку, вышел во двор. Отец стоял у калитки, широко расставив ноги, заложив большие пальцы за пояс, — поза человека, который только что выиграл войну, хотя не сделал для этого ничего, кроме как родил сына. Увидев Яна, он просиял.
— Вот он! — закричал отец так, словно мальчик был не сыном, а долгожданным гостем. — Вот тот, о ком я вам толкую! Ян, иди сюда, иди, господин ван Дейк хочет пожать тебе руку!
Булочник переминался с ноги на ногу, явно жалея, что остановился поболтать, но руку на всякий случай протянул — вялую, мучнистую, с въевшейся под ногти закваской. Ян пожал её и промолчал.
— Его уже знают при дворе! — продолжал отец, не замечая молчания сына. — При дворе! В Лондоне! А ему всего двенадцать! Вы слыхали что-нибудь подобное, господин ван Дейк? Двенадцать лет — и уже ко двору!
Булочник что-то промычал, покивал, попятился и наконец ушёл, сославшись на неотложные дела. Отец проводил его взглядом, всё ещё улыбаясь, и повернулся к сыну.
— Ты чего такой хмурый? Не выспался? Ну ничего, выспишься. Ты у нас теперь знаменитость, Ян. Знаменитость! Ты понимаешь это?
— Понимаю.
Мальчик прошёл к колодцу, набрал ведро, плеснул ледяной воды в лицо. Вода обожгла кожу, потекла за ворот, но он не почувствовал холода — только тупую, ноющую пустоту внутри, там, где раньше горел его костёр.
— Сколько? — Он вытерся рукавом.
— Что — сколько?
— Денег. Сколько они оставили.
Отец назвал сумму. Ян выслушал, кивнул. Он не знал, много это или мало, — никогда не держал в руках больше нескольких стюверов, — но по тому, как отец произнёс цифру, как понизил голос, хотя вокруг никого уже не было, понял: много. Очень много. Столько, сколько отец не зарабатывал за полгода, а то и за год.
— Это всё твоё. Ну, то есть... мы твои родители, мы сохраним, но это твои деньги, Ян. Ты их заработал. Своими руками. Своим талантом. — Отец произнёс слово «талант» с тем же придыханием, с каким произносил «король» и «принц». — Ластман был прав. Ты — чудо.
Ян повесил ковш на край колодца и посмотрел на отца долгим, странным взглядом — не детским, не взрослым, а каким-то промежуточным, каким смотрят люди, только что переставшие быть детьми и ещё не ставшие кем-то ещё. Ему вдруг пришло в голову, что отец говорит о нём так же, как о своих вышивках: «как живой», «как настоящий». Словно он, Ян, — тоже изделие, тоже вещь, тоже товар, который можно продать. И ведь продали — только что, за серебряные монеты с профилем короля.
— Я хочу работать.
Отец осёкся.
— Работать? Ты и так работаешь. Ты только что продал картину королю. Чего тебе ещё?
— Я хочу работать. Не отдыхать. Не праздновать. Работать. У меня теперь есть деньги на краски, на холсты, на кисти. Я могу писать не на обрывках, а на настоящих досках. Я могу...
Он осёкся, потому что не знал, как объяснить отцу, что деньги для него — это не мебель, не расширенный дом, не новая одежда. Деньги — это кармин из толчёной кошенили, которого он не мог себе позволить и занимал у Ластмана; ультрамарин, привозимый из-за моря, — синий, глубокий, как небо перед грозой; соболья кисть из Антверпена, такая же, какой он писал слезу Гераклита. Деньги — это свобода писать не то, что закажут, а то, что просится наружу. Но отец не понял бы — он был ремесленником, он всю жизнь делал то, что заказывали, и гордился этим. И Ян не стал объяснять.
Отец смотрел на него и, кажется, впервые за это утро перестал улыбаться. Он увидел: перед ним стоит не мальчик, который радуется успеху, а человек, который уже думает о следующей работе. И это было страшно — страшнее, чем если бы сын загордился и перестал работать вовсе.
— Ладно. Ладно, Ян. Работай.
Отец пошёл в дом, а мальчик остался во дворе один. Он стоял и смотрел на канал, на серую воду, на старую ворону, сидевшую на столбе, — ту самую, которую рисовал в шесть лет. Ворона постарела, перья потускнели, но взгляд остался тем же: пристальным, голодным, ничего не упускающим. Рядом с ней, на том же столбе, сидела другая ворона — помоложе, с блестящими перьями, — и они смотрели в разные стороны, как две половинки одного целого. Ян усмехнулся. Они узнали друг друга.
— Я тоже всё ещё голодный. — Он обращался к старой вороне. — Ты не одна.
Ворона склонила голову набок, мигнула и отвернулась. Молодая вспорхнула и улетела. Ян улыбнулся и пошёл в дом.
Вечером он сидел в каморке и смотрел на пустую стену. Пятно сырости никуда не делось, но теперь на полу, прислонённый к стене, стоял новый холст — натянутый на подрамник, загрунтованный, готовый, — а на столе лежали новые краски: кармин, ультрамарин, охра, умбра, свинцовые белила, и соболья кисть, купленная на те самые королевские деньги. Ян взял кисть в руку, подержал, положил обратно. Он не знал, что будет писать, но знал, что завтра проснётся, и свет упадёт на стену определённым образом, и что-то придёт — как приходило всегда: кошка, ворона, слеза Гераклита, костёр. Придёт и потребует выхода, и он даст ему выход: положит первый мазок, потом второй, потом сотый, и в какой-то момент перестанет дышать, и это будет значить, что работа идёт правильно.
Ему было двенадцать. Он сидел в пустой каморке, смотрел на пустую стену и ждал утра, чтобы снова взять кисть в руку. За стеной спали отец и мать. За окном, на столбе у канала, спала ворона. Вода в канале стояла неподвижно, отражая низкое февральское небо. До того, чем всё кончится, оставалась целая жизнь.
Часть вторая. Мастер (1621–1632)
Глава 6. Утрехтский свет
В Утрехт Ян приехал в мае, когда каналы уже очистились ото льда, а липы вдоль набережных покрылись первой, ещё прозрачной зеленью. Ему было пятнадцать, и он никогда раньше не уезжал из Лейдена один — дальше Амстердама, дальше Ластмана, дальше отцовского плеча, которое ещё помнило его детскую голову. Теперь он сидел в повозке один, сжимая в руке узелок с красками и письмом от Ластмана к Герарду ван Гонтхорсту, и смотрел, как плоский голландский пейзаж за окном сменяется другим — таким же плоским, таким же голландским, но почему-то чужим.
Повозка была старая, с продавленным сиденьем, и пахла овчиной и дёгтем — как все повозки, на которых он ездил с детства. Но в этой повозке он был один. Впервые — совсем один. Не с отцом, который везёт его в Амстердам к Ластману. Не с возницей, который довозил его до лейденских ворот. Один — с узелком, с письмом, с тремя стюверами в кармане и с чувством, которое он не мог назвать, но которое было похоже на страх пополам с восторгом. Как будто он стоял на краю чего-то огромного и ещё не знал, полетит или упадёт.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


