
Полная версия
Пасечник. Ответы на вопросы, которые ты задаёшь себе по ночам
— Ко мне пойдём, — сказал Игнат. — Тут ближе. Ногу глянуть надо, а то к вечеру раздует.
Двор у Игната был другой. Не такой, как у заброшенного Лизкиного дома. Здесь всё было прибрано, пригнано, на своих местах: поленница сложена ровно, под навесом стоял верстак с инструментом, у забора рядами — ульи, выкрашенные в голубое, зелёное, жёлтое. Несколько пчёл, несмотря на холод, лениво ползали у летков. Пахло мёдом, деревом и дымом из трубы — печь у старика была протоплена, из окошка тянуло теплом.
Игнат довёл Андрея до крыльца, усадил на лавку, стянул с него ботинок и носок. Лодыжка уже припухла, начинала синеть.
— Сиди, — сказал он и ушёл в дом.
Андрей остался на лавке. Боль понемногу затихала до тупой, ноющей. Он огляделся. Двор жил — основательно, по-хозяйски, не богато, но крепко. На стене сарая висели косы, грабли, какие-то снасти. У крыльца в горшках доцветали поздние бархатцы. Всё говорило о человеке, который знает, что делает, и делает не спеша.
Игнат вернулся с глиняной плошкой. В ней была тёмная, густая, остро пахнущая мазь — травы, мёд, что-то ещё резкое, вроде живицы. Он сел на корточки, набрал мази на пальцы и стал втирать в распухшую лодыжку — осторожно, но крепко, разминая.
— Своя мазь, — сказал он. — На травах, на прополисе. От ушибов, от растяжений первое дело. Завтра ходить будешь, послезавтра и не вспомнишь.
Андрей сидел молча, смотрел, как чужие старые руки мнут его ногу. Странное было чувство. Он давно не помнил, чтобы кто-то о нём заботился — вот так, просто, руками, не ожидая ничего взамен. В Москве всё было за деньги: врачи, массажисты, услуги. А тут — незнакомый старик мажет ему ногу своей мазью на чужом крыльце, и непонятно, зачем ему это.
— Сколько я должен? — спросил Андрей.
Игнат поднял на него глаза. Посмотрел — без обиды, но как-то так, что Андрею стало неловко за свой вопрос.
— За что должен? За мазь травяную? — Он усмехнулся, замотал лодыжку чистой холщовой тряпицей. — Ты, мил человек, видать, в городе совсем отвык, что люди просто так бывают. Не за деньги. Сиди давай. Чайник поставлю.
Он встал, кряхтнув, и ушёл в дом. Андрей остался сидеть, чувствуя, как горят щёки. Не за деньги. Он и правда отвык. В его мире всё имело цену, всё было сделкой, и, если кто-то что-то делал — значит, чего-то хотел взамен. А тут не вписывалось.
Из дома потянуло дымком и запахом разогревающейся печи. Скоро Игнат позвал:
— Заходи, чего на холоде сидеть. Допрыгаешь?
Андрей доскакал на одной ноге, держась за стену. Внутри было тепло, низко, уютно. Бревенчатые стены, печь, стол под клеёнкой, на стене — старые ходики с гирьками, полка с книгами, керосиновая лампа на случай, если свет отключат. В углу — верстак поменьше, с недоделанной рамкой для улья. Всё простое, всё рабочее.
Игнат поставил на стол два стакана в подстаканниках — старых, железнодорожных, — заварил чай из жестяной банки, добавил каких-то трав. Достал из шкафчика банку мёда, тёмного, густого, и отрезал краюху хлеба.
— Пей. С мёдом. После такого утра первое дело — горячего выпить.
Андрей обхватил ладонями горячий стакан. Тепло пошло по пальцам, по рукам. Он отпил — чай был крепкий, душистый, с чем-то медвяным и терпким. Зачерпнул ложкой мёд, попробовал. Мёд был не такой, как магазинный, — живой, с горчинкой, с послевкусием трав.
— Хороший, — сказал он. Само вырвалось.
— Гречишный с разнотравьем. С того года ещё. — Игнат сел напротив, отхлебнул из своего стакана. — Ты, значит, пережить чего приехал? Или насовсем?
Андрей напрягся. Не хотел он рассказывать. Не хотел жалостливых глаз, советов, расспросов.
— Так. На время, — буркнул он. — Дела кое-какие.
Игнат кивнул. И — Андрей это отметил — не стал лезть дальше. Не спросил какие дела, что случилось, почему один, почему среди осени забрался в эту глушь. Просто кивнул, будто этого «на время» ему было достаточно. Будто он и так всё понимал, без слов, и не нуждался в объяснениях.
Они пили чай молча. За окном чирикали воробьи, тикали ходики, потрескивала печь. И в этой тишине Андрею вдруг стало не так тошно, как было всё последнее время. Не легче — но как-то ровнее. Будто тёплый стакан в руках и этот спокойный старик напротив что-то на минуту удержали в нём, не дали провалиться обратно в чёрную яму.
Допив, Андрей засобирался. Игнат дал ему палку — крепкую, гладкую, явно сам выстругал, — чтобы было на что опираться, налил воды в его ведро из своего бидона.
— Колонку-то когда починят? — спросил Андрей у порога.
— Когда соберутся. Может, к весне. А может, и нет. — Игнат пожал плечами. — Ты к роднику ходи, когда нога отпустит. Тропу я тебе покажу. Вода там — лучше всякой колонки.
Андрей кивнул. Постоял на пороге, опираясь на палку, с ведром воды в руке. Что-то надо было сказать. Раньше он бы просто ушёл — заплатил бы и ушёл. Но платить было не за что, а уйти просто так не получалось.
— Спасибо, — сказал он наконец. Глухо, неловко, но сказал. — За ногу. И вообще.
Игнат посмотрел на него своими светлыми глазами, и в уголках их собрались морщинки — то ли усмешка, то ли что-то теплее.
— Не на чем, Андрей. Иди, отлёживай ногу. Понадобится чего — заходи. Я тут, никуда не деваюсь.
Андрей похромал к себе через двор, опираясь на палку, с полным ведром. Нога ныла, но уже терпимо. Солнце поднялось выше, туман над рекой растаял, и вода блестела по-осеннему ярко.
У калитки он обернулся. Старик ещё стоял на крыльце, смотрел вслед — без любопытства, спокойно. Потом повернулся и пошёл к ульям, к своим пчёлам.
Андрей дошёл до дома, поставил ведро на стол. Сел на лавку, вытянул больную ногу. В доме было всё так же холодно и пусто. Но что-то малое, незаметное, уже сдвинулось. Будто в глухой стене, которой он отгородился от всех, появилась тонкая трещинка — крошечная, в волос толщиной. Через неё пока не проходил свет. Но она была.
Он сам этого ещё не понимал. Просто сидел, грел руки о стакан, который машинально принёс с собой от Игната, и смотрел в окно на реку.
«Спасибо». Первое слово, сказанное им здесь искренне. Первое зерно, упавшее в землю.
До того, как оно прорастёт, было ещё далеко.
Глава 3. Покусанный пчёлами

Прошло два дня. Нога у Андрея и правда зажила почти полностью — старикова мазь сделала своё дело. К утру третьего дня он уже ступал на ступню нормально, только если опереться резко, дёргало в лодыжке тупой памятью о падении. Палку, которую дал Игнат, Андрей оставил у двери, прислонив к косяку, — не выбросил, хотя в городе сразу бы выбросил такую кривую корягу.
Печь он за это время кое-как растопил. Дров хватило на одну вечернюю топку и одну утреннюю, потом пришлось колоть самому из старых жердей, что валялись у сарая. Топор он нашёл там же — ржавый, с расколотым топорищем, но рубить им было можно. Бил он неумело, мимо, по сучкам, и через полчаса ладони горели, а спина ныла так, что хотелось лечь. Городские руки. Городская спина. Городская всё.
С едой было хуже. В рюкзаке, который он привёз из Москвы, оказались крекеры, пачка макарон, банка тушёнки и тот самый растворимый кофе. Магазин в посёлке открывался два раза в неделю — в среду и субботу, об этом ему сказала соседка через два дома, румяная женщина в платке, выглянувшая из калитки на стук топора. Сегодня была пятница. До субботы Андрей рассчитывал дожить на макаронах с тушёнкой.
К полудню солнце пригрело, ветер стих, и в воздухе появилось то прозрачное золотое осеннее тепло, которое случается раз или два в октябре и стоит весь иной год. Андрей вышел во двор, постоял, прислонившись к стене. Делать ему было нечего. Совсем нечего.
В Москве он не помнил, когда у него было нечего делать. Даже когда бизнес уже шёл ко дну, дел было — переговоры, юристы, отписки, звонки кредиторам, попытки найти инвестора, ещё попытки, ещё. Расписание держало его на плаву. Когда расписание кончилось, он лёг на диван и пролежал четыре месяца, и тогда тоже не было «нечего» — была чёрная вязкая занятость собственными мыслями, тяжелее любых переговоров.
А тут — пусто. Ни телефона, ни ноутбука (он его так и не открыл со вчера), ни сети. Только двор, забор, крапива, серое осеннее небо, и где-то по соседству — ровный, низкий, далёкий гул. Андрей прислушался. Гул шёл со стороны Игнатова двора. Пчёлы.
Он, сам не зная зачем, пошёл туда.
Калитка у Игната была не заперта. Андрей толкнул её, шагнул внутрь. Самого старика во дворе не было — может, ушёл к роднику, может, в дом. Из трубы шёл лёгкий дымок, печь топилась слабо, по-дневному. Андрей постоял, подождал — никто не вышел. Тогда он пошёл вглубь двора, к ульям.
Ульи стояли в ряд, выкрашенные в разные цвета — голубой, жёлтый, зелёный, белый. Десятка полтора. Возле летков копошились пчёлы, ползали, садились, взлетали. Андрей подошёл ближе. Сладкий тёплый запах исходил от ульев — мёд, воск, что-то ещё, прелое и живое.
Он остановился в двух шагах от ближнего, голубого. Пчёлы летали мимо его лица, садились на рукав куртки, ползали по ткани и снова взлетали. Не жалили. Андрей замер, не дышал. Пчёл он не боялся отродясь, потому что и не сталкивался с ними никогда — в Москве пчёлы есть разве что на гречишном поле, а гречишных полей в Москве нет.
Странно, подумал он. Их тысячи здесь. И каждая знает, что ей делать. Никто не приказывает. Никто не пишет регламент. А улей живёт. Идеально живёт.
Он наклонился ниже, к летку. Пчёлы выходили парами, тройками, поднимались в воздух и улетали куда-то за дом, к лесу. Другие возвращались — с обножкой на лапках, тяжёлые, садились на доску и заползали внутрь. Конвейер. Цех. Производство без бригадира.
Любопытство, которое в нём дремало с самого детства и которое последние годы было задавлено цифрами и сделками, шевельнулось в груди. Андрею захотелось заглянуть внутрь. Просто посмотреть. Что там, в этом деревянном ящике, что они там делают, как устроено.
Он знал, что нельзя. Знал смутно, по каким-то книжкам из школьных лет, что пчёл просто так не тревожат, что для этого нужна сетка, дымарь, костюм. Но руки уже сами потянулись к крышке. Только приподниму, подумал он. На пальчик. Только взгляну — и тут же обратно.
Крышка оказалась тяжелее, чем он думал. Деревянная, плотная, прикипевшая к корпусу. Он подцепил её снизу, нажал — она поддалась с глухим скрипом, и Андрей приподнял её сантиметров на пять.
Из щели хлынул горячий медовый воздух. И вместе с ним — гул. Не тот ровный, что был снаружи. Другой. Высокий, тревожный, нарастающий.
Андрей не успел даже понять, что произошло. Из щели вырвался плотный, как дым, рой. В лицо ему ударило, в шею, в уши. Он отшатнулся, выронил крышку — она бухнула обратно с грохотом, и от этого грохота гул стал ещё громче. Пчёлы были везде. На лбу, на скулах, в волосах. Жгло сразу в нескольких местах — резко, остро, как иголкой.
— А-а-а!
Он замахал руками, попятился, наступил на что-то и чуть не упал. Махнул сильнее — и от этого ещё больше пчёл взвилось в воздух вокруг него. Одна укусила в шею, под подбородком. Другая — в верхнюю губу. Третья запуталась в волосах и жужжала там злобно, тыкаясь.
— Да отстаньте! Да чтоб вас!
Он бежал — точнее, метался — по двору, размахивая руками, скрючив лицо. Боль шла волнами, лицо начинало гореть. Он не понимал куда деться, рой был с ним, не отставал.
Из дома выскочил Игнат. Без суеты, но быстро — в руке у него уже был дымарь, маленький жестяной, с раздуваемым мехом. Он шёл прямо на Андрея, на ходу качая мех, и из носика дымаря шёл густой белый дым с запахом гнилушки.
— Стой. Стой, не маши, говорю.
Андрей не мог стоять. Он трясся, дёргался, отмахивался.
— Руки опусти! — рявкнул Игнат. — Опусти руки, говорю!
В этом окрике было такое, что Андрей послушался. Опустил руки, замер, согнувшись, зажмурив глаза. Игнат подошёл вплотную, окутал его дымом — голову, плечи, грудь. Дым шёл густо, едко, пах сосной и чем-то прелым. Пчёлы, попавшие в облако, посыпались на землю, ползали ошалело, поднимались тяжело и улетали прочь.
— Иди за мной. Спокойно. Не маши. Спокойно, кому говорю.
Старик пошёл к дому, продолжая обмахивать Андрея дымом. Андрей семенил за ним согнувшись, прикрыв лицо ладонями. На крыльце Игнат напоследок ещё раз окурил его как следует и завёл внутрь.
— Сядь. Дай гляну.
Андрей плюхнулся на лавку у стола. Лицо горело. Верхняя губа уже распухла так, что было трудно говорить. Под глазом дёргало. Шею жгло, под подбородком вспухал желвак. Он попробовал утереть пот со лба, ладонь была мокрая и липкая.
Игнат взял его за подбородок, повернул лицо к свету, к окну. Осмотрел, как доктор. Сухие пальцы аккуратно прошлись по щеке, по виску.
— Семь, восемь… девять штук, — посчитал он. — Так. Сиди.
Он вышел во двор, вернулся через минуту с пучком широких зелёных листьев — Андрей узнал подорожник, тот самый, которым в детстве мать прикладывала ему к разбитой коленке. Игнат сел напротив, размял лист в пальцах, выжал зелёный сок, наложил на укусы. Сначала на лоб, потом на скулу, потом на шею. Холодок прошёл по коже, дёрганье немного стихло.
— Жала повынимать надо. Сиди тихо.
Игнат достал из ящика тонкий пинцет, склонился над лицом Андрея. Работал быстро, точно. Чик — и крошечное, почти не видное жало летит на пол. Чик — другое. Андрей сидел, зажмурившись, чувствуя на щеке тёплое дыхание старика и запах табака от его рук, хотя Игнат не курил.
— Девять, — сказал Игнат, закончив. — Девять штук на тебе сидело. И крышку сам сронил, ещё рой подзадорил. Повезло, что ты не аллергик. Был бы — сейчас уже дышать тяжело было бы.
Он встал, принёс из сеней холщовую тряпку с куском льда — где он его взял, Андрей не понял, — и приложил к самой распухшей щеке. Лёд жёг и одновременно успокаивал. Андрей сидел молча, шумно дыша через нос. Говорить он не мог — губа не слушалась.
Игнат поставил чайник, неспешно достал кружки, мёд, сухие травы. Не упрекал, не качал головой, не говорил «я же предупреждал» — потому что и не предупреждал. Просто двигался по своей кухне, как ходил по ней каждый день.
Через минут пятнадцать Андрей пробормотал распухшим ртом:
— Извини. За улей. Я не подумал.
Игнат поставил перед ним кружку с тёплым чаем, в который положил две ложки мёда. Сел напротив, сложил руки на столе. Только теперь усмехнулся — не зло, не насмешливо, а как-то по-доброму, в усы.
— Извиняться, мил человек, надо перед пчёлами. Это ты к ним в дом без спроса полез. — Он отхлебнул из своей кружки. — Я-то что. Я постоянно лезу. Только знаю как.
Андрей кивнул. Хотел сказать что-то ещё — не нашёл слов. Левый глаз начинал заплывать, мир в нём сужался, как в щёлочку.
Игнат помолчал. Потом сказал — не учительски, а просто, как говорят о погоде:
— Лезешь к делу, которого не знаешь, — вот и больно. Пчела порядок любит. У неё в улье свой устав, свои часовые, своя работа. Кто пришёл без понятия, без дыма, без покрова — тот враг. Они тебя не за злость кусали. За незнание.
Слова прошли мимо распухшего лица и легли куда-то глубже, не в уши, а ниже, в грудь. Андрей сидел и грел руки о кружку. Лицо болело. Самолюбие болело ещё сильнее. Он чувствовал себя дурак дураком — взрослый мужик, тридцать восемь лет, бывший владелец бизнеса с оборотом в сотни миллионов, сидит с распухшей губой и листом подорожника на лбу, потому что от скуки полез в чужой улей.
— Я в Москве, — начал он, и сам удивился, что заговорил, — я в Москве так же лез. Не в улей. В дело. В чужое дело, в котором ничего не понимал. Партнёр говорил — давай, тема горит, миллионы будут. Я и полез. Без дыма, без сетки. Думал, разберусь по ходу.
Он замолчал. Игнат не торопил.
— Ну вот и разобрался, — закончил Андрей.
Старик молча подвинул ему банку с мёдом.
— Ешь. Мёд при укусах хорошо. И при дури тоже помогает, говорят. — Глаза у него снова смеялись.
Андрей через распухшие губы тоже попробовал улыбнуться. Получилось криво, перекошено, но получилось. И от этой кривой улыбки внутри что-то отпустило — как будто маленький узелок развязался.
Они сидели в тёплой кухне, пили чай. За окном гудела пасека — снова ровно, мирно, как ничего и не было. Рой успокоился. Пчёлы вернулись к своим делам — носить, складывать, запечатывать, охранять. Каждая знала свою работу и не сомневалась в ней.
А он — он сидел тут с распухшим лицом и не знал ни одной своей работы. Ни одной. Эта мысль пришла к Андрею не как обличение, а как простой ясный факт, как если бы он посмотрел в зеркало и увидел, что небрит.
— Игнат Петрович, — сказал он, помедлив. — А как они… ну, эти. Откуда они знают, что им делать?
Старик посмотрел на него внимательно. Понял, что вопрос не пустой, не про пчёл одних.
— А это, Андрюш, — он назвал его так, по-домашнему, — это разговор не на одну кружку чая. Это, считай, на всю жизнь разговор. Налить ещё?
Андрей кивнул. И протянул свою кружку.
Лицо болело. Но злости на пчёл уже не было. Была какая-то странная, давно забытая благодарность — за то, что укусили. За то, что напомнили: в этом мире есть порядок, к которому нельзя лезть с разбегу. Есть вещи, в которых надо сначала понять, а потом уже трогать.
Может, не только с пчёлами.
Старик налил.
Глава 4. Почему все ищут предназначение?

Чай остывал во второй раз. Андрей сидел, прижав к щеке тающий лёд, завёрнутый в холстину, и смотрел через окно на пасеку. Опухоль уже взялась как следует: левый глаз заплыл наполовину, верхняя губа торчала вперёд так, что собственный голос звучал чужим и шепелявым. Но боль отступила в тупую ровную ноту, с которой можно было жить и даже думать.
А думать хотелось. Вопрос, который он задал — откуда они знают, что им делать, — продолжал сидеть в нём, как заноза. Не про пчёл. Про себя.
Игнат не спешил. Подкинул в печь полено, помешал угли кочергой, сел напротив, обхватил кружку ладонями. Помолчал — он вообще, как Андрей уже заметил, говорил не сразу, а будто давал словам отстояться, как чаю в заварнике.
— Гудят, — сказал наконец старик, кивнув на окно. — Слышишь? Ровно гудят. Это они уже забыли, что ты к ним лазил. У них обиды нет. Отработали тревогу — и дальше за дело.
— Откуда они знают это дело? — Андрей повторил вопрос упрямо, через распухшую губу. — Ну вот серьёзно. Никто их не учил. Из яйца вылупилась — и сразу знает: вот это нести, это складывать, это охранять. А я… — он осёкся. — Мне тридцать восемь. И я не знаю, что мне делать. Вообще. С самого начала не знал, а думал, что знаю.
Игнат отхлебнул чаю.
— У пчелы просто, — сказал он. — У неё нет выбора. Она родилась в улье, и улей за неё всё решил. Молодая — чистит соты да кормит детву. Постарше — строит, мёд принимает. Совсем взрослая — на вылет, за взятком. Помрёт через сорок дней, отработав своё. И ни разу за эти сорок дней не спросит себя: а моё ли это? а не зря ли я живу? а вот у соседней пчелы взяток слаще, чего это я хуже?
Он усмехнулся.
— Не мучается она. Потому и кажется нам, что она знает своё дело. А она не знает. Она его просто делает. Знать и делать — разные вещи.
Андрей опустил лёд на стол.
— То есть мне завидовать нечему.
— Завидовать пчеле? — Игнат покачал головой. — Это всё равно что камню завидовать, что он спокойно лежит. Камень спокоен оттого, что мёртвый. А ты живой, тебе положено метаться. Человек тем и отличается, Андрюш, что ему дали выбор. А выбор — это всегда мука. Где выбор, там и сомнение. Где сомнение, там и страх ошибиться. Пчела не ошибается, потому что ей нечем. А ты можешь ошибиться. И боишься. И правильно боишься — потому жизнь твоя и стоит дороже пчелиной.
Печь потрескивала. За окном тянулся ровный медовый гул.
— Я вот что не пойму, — Андрей повернулся к нему здоровой стороной лица. — Все же ищут это самое… предназначение. Книги пишут. Курсы продают. «Найди своё дело, найди миссию». Я сам сколько денег спустил на эти семинары — бизнес-коучи, тренинги, «раскрой свой потенциал». Сидишь в зале, тебе со сцены кричат, ты весь горишь — а вышел, неделя прошла, и снова пусто. Почему так? Почему все ищут и почти никто не находит?
Игнат долго молчал. Потом встал, подошёл к окну, постоял спиной к Андрею, глядя на ульи.
— А потому, — сказал он, не оборачиваясь, — что ищут не там и не то. Ищут громкое. Большое. Чтоб с трибуны, чтоб все ахнули. «Предназначение», «миссия» — слова-то какие надутые. Будто человеку непременно надо мир спасти или великое что сотворить, а иначе и жил зря.
Он обернулся.
— А я тебе так скажу. Предназначение — это не то, что ты найдёшь где-то снаружи, как гриб в лесу. Его не находят. Его делают. Вот этими руками. — Он показал свои ладони — широкие, в трещинах, с навеки въевшейся тёмной каёмкой под ногтями. — День за днём. Понемногу. Без трибуны.
Андрей слушал, не перебивая.
— Я ведь не пчеловодом родился, — продолжал Игнат, садясь обратно. — Я инженер. Тридцать лет на заводе, в Туле. Турбины проектировал. Хороший был инженер, грамотный. И тоже всё думал — то ли я делаю? Та ли это жизнь? Чертежи, планёрки, премии, выговоры. Казалось — пустое, бумажки. А вышел на пенсию, завод развалился, переехал сюда, к покойной тёще в дом, от тоски пчёл завёл — соседский дед научил. И только тут, к шестидесяти годам, понял.
— Что понял?
— Что не дело красит человека и не человек дело. А как он его делает. — Игнат сказал это просто, без нажима, будто давно знакомую вещь. — Турбину я чертил честно — и пчёл вожу честно. Это во мне одно и то же. Это и есть моё. Не турбина и не пчела. А вот это — делать руками хорошо то, что делаешь. Кто этого в себе не нашёл, тот хоть сто профессий смени — везде будет пусто. А кто нашёл — тому хоть сторожем, хоть министром, везде будет дело по душе.
Андрей сидел молча. Что-то в нём упиралось — городское, привычное, выученное на тех самых тренингах.
— Но люди же разные, — сказал он. — Один прирождённый врач, другой — художник, третий — вот пчеловод. Есть же талант, призвание. Нельзя же всё сводить к «делай хорошо что попало».
— А я и не свожу. — Игнат не обиделся. — Талант есть, верно. Кому что дано. Один к дереву руки имеет, другой, к слову, третий к людям. Это есть. Только знаешь, в чём беда твоих коучей? Они говорят: найди в себе уникальное, особенное, неповторимое — и в нём твоё счастье. А человек ищет в себе это особенное, не находит — он же обыкновенный, как все, — и думает: значит, я пустой, бракованный, не нашёл своего. И мучается.
Старик подался вперёд.
— А правда простая. Большинству людей не дано великого таланта. Большинство — обыкновенные. И в этом нет беды. Беда не в том, что ты обыкновенный. Беда — если ты обыкновенное своё дело делаешь спустя рукава, в полноги, в полсилы, всё поглядывая на сторону: где послаще, где побольше платят, где люди завидуют. Вот тогда и пусто. А делай ты любое дело в полную силу, со вниманием, с уважением — и оно тебя само вытянет, само наполнит. Не потому, что оно особенное. А потому что ты в него себя вложил.
— Значит, можно прожить всю жизнь не на своём месте? — тихо спросил Андрей. — Я ведь, кажется, так и прожил. Пятнадцать лет строил бизнес, который мне был чужой. Деньги, цифры, понты. Я в это не верил никогда. Я просто… бежал. Все бежали, и я бежал.
Игнат кивнул, не торопясь.
— Может, и не на своём. А может, и на своём — только не понял этого. Откуда тебе знать, для чего тебе те пятнадцать лет дадены? Может, чтоб ты сейчас тут сидел с распухшей мордой и себя об этом спросил. Дерево, чтоб глубоко корень пустить, должно сперва ветром помотаться. Без ветра корня не будет. Свалится при первой буре.
Андрей усмехнулся, потрогал губу.
— Меня вон как помотало.
— Значит, корень глубокий пустишь, — спокойно сказал Игнат. — Если не сломаешься.
Они помолчали. Лёд на столе совсем растаял, холстина промокла. За окном пчёлы заходили в ульи — день клонился к вечеру, тянуло прохладой.









