Песня простака
Песня простака

Полная версия

Песня простака

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Пусть лютня полежит здесь, у окна, ничего с ней не случится. А я пройдусь. Ноги несут сами, голова, наконец, молчит. Вот там, у реки, всегда хранятся секреты. И эти, на мой личный вкус, куда ценнее тех, что можно услышать на королевском пиру.

***

Говорят, есть звери, что не могут жить под луной. Их кровь бурлит, дурные мысли заполняют голову, тело рвется совершать ошибки, оставляя привычный ночной покой. Для меня же ночное светило стало хорошим другом. Под холодным сиянием неба я прохожу внутренние дворы замка, где ночная стража уже сменилась, а новый караул не привык к темноте. Дохожу до лаза в стене, этой широкой расщелины, давно заросшей диким плющом, которую никто так и не собирется чинить. Чему я несказанно рад. Влажная трава под сапогами немного скрипит, пока я направляюсь ближе к реке.

Нашу ольху у берега я узнаю даже в полном мраке — старую, скрученную, с низко нависшими ветвями. Опускаюсь на колени, раздвигаю липкую от росы листву, лезу в самую гущу. Пальцы нащупывают знакомый угол: шкатулка лежит в своём гнёздышке из листьев, приваленная прошлогодней травой, будто сама земля бережёт её. Вытаскиваю ящик и сажусь с ним на прибрежный валун. Руки предательски дрожат. Да и пусть. Лишь бы они ничего не уронили.

Не могу перестать любоваться крышкой этой шкатулки. За все эти годы, мне кажется, я выучил каждую деталь наизусть. Темная старая древесина, но резьба четкая и ясная, словно ее выстругали только вчера. Краска аккуратно подчеркивает белоснежное деревце в центре композиции. Справа от него лето: ветви гнутся под тяжестью листвы, птица замерла в полете, солнце в углу вырезано полукруглой насечкой. Слева – зима: голые сучья, снежные-хлопья точки и холодная луна стоит зеркально солнцу. Белый ствол разделен пополам. Оно вечно проживает свою зиму и лето.

Откидываю медную застежку. Внутри — такой привычный беспорядок. Сверху лежит сложенный вчетверо лист, а под ним лежат листы расправленные, перевернутые исписанной стороной вниз. Видимо, чтобы никто сторонний не прочитал слова. Могу лишь догадываться об этом, правила придумал не я. Рядом с письмами лежит кожаный мешочек с прочей мелочевкой. Достаю оттуда огниво, кресало, свечку. Даже сквозь шепот реки слышно, как искра рождает пламя на кончике фитиля. Пламя разгорается, заглатывая прибрежный воздух, начинает подпрыгивать, а после успокаивается, и теперь я вижу всё.

Стопка писем, дневники. Свинцовый стилус в деревянной резной оболочке – едва ли не чудо, что он еще пишет? Мои пальцы отчетливо помнят его вес, фактуру резьбы, когда я вывожу серые буквы по шершавому пергаменту. Скольких слов он стал свидетелем? Кажется, было бы время, посчитал бы каждую букву и каждый знак, что он оставил.

В душе тянет горько, словно сердце схватила безжалостная судорога, отдаваясь тяжелыми спазмами по телу. Сколько лет я сую свой нос в ее письма. И столько же – отвечаю украдкой. Если в замке забрали мое имя другие, то здесь я лишил себя Лефу сам. Остался лишь «мой милый друг». Откуда ей знать правду? Я никогда не подписывался. Оставлял лишь серые буквы, которые могли принадлежать кому угодно – старому лекарю, юному оруженосцу, местному пажу. Кому угодно! И шут в этом списке, я уверен, стоит ближе к концу.

Но все-таки она пишет. Вновь и вновь. Пусть не всегда регулярно, но она возвращается. Ко мне.

Подношу сложенный лист ближе к свече. Буквы, как всегда, аккуратные, маленькие, с длинными хвостиками, которые то и дело норовят уползти за край. И начинается, как всегда, одинаково: «Мой милый друг, доброй ночи! Я знаю, ты обязательно это прочтешь».

Сегодня она пишет, что день выдался тяжелым. Она не спала несколько ночей подряд, зная, что именно сегодня ей предстоит знакомство с возможным будущим мужем. Всю жизнь она готовила себя к этому моменту, ведь дочек королей неминуемо ждет одна лишь участь. Молод или стар, тощий или полный, в здравии или больной, добрый или злой — всё это мелочь, а роль играет лишь слово короля. И вот, дождалась. Герцог Камиль де ла Рош приехал ровно в полдень.

«Он не стар и не болен, мой друг. Я бы сказала, что даже хорош собой, если судить по долгим взглядам, которыми награждали его дамы весь вечер. Но он такой чужой. И дело даже не в Острове Кузнецов, он... Сухой. Молчаливый. Строгий. Единственное, что заставляло его долго и красноречиво выражаться, была лишь война. И он говорил о ней так, словно это совершенно рутинное простенькое дело, не видя в этом ни ужаса, ни павших жизней, ни боли. А еще он ни разу не смеялся над шутками. Ни одна песня или этюд не привлекли его внимания. Даже со мной за весь вечер он толком не обмолвился — только смотрел и краснел, как мальчишка».

Не могу удержаться и перечитываю вновь. Краснел? Этот дубовый шкаф краснел перед ней? Пламя свечи вздрагивает – то ли от порыва ветра, то ли от моего дыхания.

Дальше она пишет о себе. Я хорошо помню, с каким волнением она касалась этой темы прежде в наших письмах. И здесь. Пишет, что без конца сравнивает себя с сестрами и не может поверить, что ей досталась настолько неуместная внешность. У сестер белокурые локоны, какие были при жизни у матери, пухлые губы, бархатная кожа. А у нее, точно издевка над аристократизмом, мелкие веснушки, рассыпанные по бледному лицу и черные отцовские волосы, которые только подчеркивают синяки под глазами от вечного недосыпа. «Сестры не по старшинству вышли замуж раньше. Ни один вельможа не желал выбрать меня, когда рядом были они»

Скулы тянет болью от стиснутых зубов. Вздор. Какая чушь. Кто же вбил тебе в голову эти мысли, Элоиза?

Она пишет, что пробовала дать герцогу шанс проявить себя – говорила с ним о книгах, спрашивала про жизнь и устройство народа в его землях. Крестьяне ему совершенно безразличны – они целиком под управлением его наместника. Книг он не читает. И даже не оправдывается обилием дел и хлопот, не пытается притворяться, что читал.

«Раз уж я заговорила про книги, хочу сказать тебе большое спасибо, мой милый друг, за ту книгу из прошлого письма. Я нашла балладу в библиотеке, как ты и писал, на четвертой полке северного стеллажа. Как же чудесно были описаны волшебные жители леса! Как они заготавливали дрова, как готовились к праздникам, как строили свои хижины в ветвях деревьев и вели свой размеренный быт. Это было так умиротворяюще. Мне даже показалось, что я и сама с большой радостью жила бы в мире такой баллады. Прошу тебя, посоветуй мне еще что-нибудь похожее. Твоему вкусу я безоговорочно доверяю».

В самом конце торопливо, не так аккуратно добавлен абзац, от которого у меня заныло в груди.

«Не молчи. Пожалуйста, прошу тебя, не молчи! Оставь мне любую фразу. Хоть несколько слов Я так устала от этого жестокого одиночества. В замке нет ничего, что принадлежало бы мне. Ни выбора, ни друга. Ты — единственный, кто дарит мне тепло и надежду, кто мил со мной просто так, без корыстного умысла. Поэтому прошу, мой друг, ответь на это письмо, как увидишь. Мне нужно знать, что ты здесь. Твоя Э.»

Дрожь поднимается от пальцев рук к запястьям и выше, к локтям. А следом за ней – гнев. Горький, почти животный. На дурака Камиля, которому хоть насильно в руки книгу вручи, а бестолку. На короля — за понятную, но бессердечную торговлю жизнями. На себя – за очередной маскарад, за немую игру в письма, на которой всё и кончится.

Зря я вообще влез в ее дневники тогда. Говорят, любопытство — не порок. Ничего подобного. Любопытство отравило мою жизнь а вместе с тем стало единственным возможным способом соприкоснуться со старой знакомой. Эти письма — единственный крючок, за который я держусь на этом свете. Та самая причина, по которой я встаю по утрам вместе с глупой надеждой: она написала в ответ, она ждет.

Прислонившись спиной к холодному камню, сажусь на землю. Аккуратно закрываю крышку шкатулки и кладу рядом ее письмо и сверху чистый лист и стилус.

По привычке хотел обмануть в чернильницу, то и дело забываю, что свинец пишет по пергаменту так. Изо всех сил стараюсь, чтобы мои буквы шли ровно, а рука не выдавала дрожь.

«Я здесь. И, поверь, даже если бы ты просила молчать, у меня вряд ли бы получилось. Прежде, чем я перейду к основной своей мысли, скажу. Ты пишешь вздор. Прости мою дерзость, но это так. Ни одна из твоих фарфоровых сестер не сравниться с тобой. Они красивы как что-то эфемерное, как солнечный блик, который ослепляет, хочется скорей отвести глаза и все. А ты Вот ведь как, бескостный язык не может найти нужное слово, когда это так надо. Твое лицо написано самой жизнью, понимаешь? И каждая веснушка на твоей коже западает в души всем, кому хватает ума и вкуса заметить».

Свинцовый стилус выводит слова быстрее, чем я успеваю о них подумать. Пишу, что новость о скором браке на герцоге не может не волновать. Даже меня. Пишу — вот дурак — что хотел бы оказаться рядом с ней, хотя бы в мыслях, утешить словом вслух, чтобы осмелиться и коснуться руки и не дать уставшим голубым глазам уронить больше ни единой слезы. Сердце колотится от прорвавшейся наглости. Хотя почему наглости? Здесь, в этих строках, я не веду беседу с принцессой. Здесь она моя. К тому же, она ведь сама просила оставить любую фразу.

«Я понимаю, что ты чувствуешь сейчас, хоть сам никогда не участвовал в торгах. Мне хочется верить, что Камиль де ла Рош не так ужасен, каким кажется. Пусть он будет добр к тебе и нежен. Знаешь, моя роль в этих стенах незначительна, но готов поспорить, что он сам крупно пожалеет, если осмелится сказать тебе дурное слово. Пусть лучше окажется рядом с тобой в нужный час, возьмет тебя за руку. И заставит твои беды уйти. Если бы мог, то и сам»

Что за чушь я пишу? Сам — что? Рука дрожит. Хочу написать больше, шире, отчаяннее. Хочу обещать ей долгую счастливую жизнь. Обещать уберечь от этого герцога и любого другого. Сколько же всего рвется оставить на бумаге бездумная наивная рука. Я сдерживаюсь. Сжимаю стилус крепче, резьба впивается в кожу, пальцы белеют.

«Ты когда-то писала, что сомневаешься, идет ли тебе голубой цвет. Идет. Герцог — самый настоящий идиот, если не заметил этого. Но если говоришь, что он краснел, значит, заметил. И он, как и я, видит, что ни небу, ни морю не идет голубой цвет так, как тебе».

Готов поспорить, он не заметил. Камилю хватит ума разглядеть все это только если она выйдет в платье из драконьей стали. Делаю глубокий вдох и дописываю письмо:

«Если тебе откликнулась баллада о волшебном лесе, тебе точно стоит прочесть про малышку Аделаиду. Повесть короткая, но, уверен, тебе понравится. Аделаида живет в сельской семье, играет с друзьями, выгуливает гусей и собирает цветы. Может показаться, что это что-то детское, но ничего подобного. Я видел книгу в библиотеке в западном секторе. Если подловлю момент, оставлю в ней закладку. Прошу, улыбнись! Твой друг».

Складываю свое письмо, кладу поверх её. Потом — всё обратно в шкатулку: огниво, свечу, стилус, письма. Закрываю крышку, провожу пальцами по холодной резьбе на прощанье.

Мы видимся каждый день. Я кланяюсь ей в зале, она проходит мимо. Я пою, она прячет улыбку или отводит взгляд, не зная, что голос принадлежит тому самому «другу». Нам не суждено встретиться вживую как в тексте. Точно дню и ночи, точно зиме и лету на этой проклятой крышке.

Прячу шкатулку обратно под куст — на то же место, приваливаю листвой. Река шумит, перекатывая камни, и мне кажется, что она смеётся надо мной. Всё верно, ведь в этом и есть мое ремесло.

Интерлюдия

Жив душой лишь тот, кто помнит своё прошлое, — не отделяй себя “тогда” от себя “сейчас”. В это верю твердо и не изменяю памяти, за что и она мне служит верно. Настала пора интерлюдии. Она звучит всегда где-то между, связывая настоящее с ушедшим, не позволяя музыкантам рассыпаться в тишине. В моей же песне интерлюдия наступает сейчас — когда затих куплет, когда проигрыш отзвенел у реки, а новый куплет ещё не затянут. И в этом зазоре, в этой щели между струнами, мы с вами.

Весь следующий день в замке — суета, как в потревоженном улье. Король Филипп с раннего утра водит герцога Камиля де ла Рош сперва по замку, потом по двору, затем они садятся на коней и уезжают в окрестности — показывать земли, мерить взглядом поля. Слуги носятся, как ужаленные, даже старший конюший охрип, раздавая приказы. Я проскальзываю на кухню — и тут же жалею об этом.

Миэль в ударе. Она мечется от котла к котлу, передник съехал набок, лицо красное от жара и гнева.

– Куда ты прешь, дурень? Я ж сказала – сперва биточки мучные с медом, потом биточки из говядины. Ты куда мед-то льешь, а? Вот отобью тебе пальцы, разочек, будешь у меня знать!

Рыжеволосый поваренок шарахается из стороны в сторону, едва не опрокидывая разделанную рыбу с соседнего стола. Миэль перехватывает доску с рыбой на лету и закатывает глаза к потолку – ищет там, наверное, божественного терпения.

– Так, Лефу, – она замечает меня и тычет половником в мою сторону, пока я задумчиво одной рукой жонглирую двумя яблоками, – отвлекаешь. Доедай, шапку в руки и вперед, пока я и тебе работенку не нашла. Давай-давай.

Хватаю яблоки, забираю колпак со стола и исчезаю, пока половник не отправился вдогонку. Ноги сами несут меня к восточному крылу, туда, где зал с широким каменным балконом выходит на реку. Сейчас, в предобеденные часы, солнце уже перекатилось за камни — тень длинная, прохладная. То, что нужно, чтобы перевести дух.

Я уже сворачиваю из коридора в галерею и издали вижу её.

Элоиза выходит из дверей библиотеки. На ней приталенное зеленое платье — простое, с вышитыми цветами по корсету и рукавам. Волосы собраны в низкий узел на затылке, и два тонких локона, как всегда, спадают на лицо с веснушками. За нею — стражник в кожаной куртке и камеристка, молодая, круглолицая, с до боли знакомой книжкой в руках. Останавливаюсь у колонны и присматриваюсь. Тот самый том, что стоит на полке под буквой «С». Тот самый том, куда я ночью, после писем, вложил василёк. Я сорвал его у реки, когда прятал шкатулку на место, и перед сном решил оставить цветок между страниц, как раз там, где начинается история малышки Аделаиды в цветочных полях.

Элоиза что-то тихо сказала камеристке. Кажется, это та самая дама, которая прикрывает отсутствие принцессы, пока она выскользает к реке. В одном из первых писем Элоиза рассказывала о тайной роли своей служанки в нашей переписке.

Оперевшись плечом о стену, смотрю на нее, не сводя глаз. На ее безупречную осанку, на то, как она поправляет выбившуюся прядь. И внутри поднимается такое щемящее сердце и такое опасное чувство. Смесь правды и маскарада, тайной близости и чужого холода. Я знаю её мысли лучше любого придворного. Я видел её почерк, её сомнения, её страхи и мечты. А она сейчас видит во мне лишь колпак с бубенцами – забавный малый с лютней и парочкой трюков в запасе. Нет, я себе не прощу, если останусь подпирать стену. Иду к ней.

Не спеша, вразвалочку, как и должно идти усталому шуту по коридору замка. Черно-красные сапоги тихо скрипят по каменным плитам. Подхожу ближе, слегка улыбаюсь, пока она отводит взгляд.

– Ваше Высочество, – говорю я, чуть склонив голову, – какая честь встретить вас без дела.

В голосе – ирония, приправленная легкой колкостью. Она поймет это. Весь замок стоит на ушах, а она прохаживается без толпы из свиты, без забот и обязанностей.

Элоиза останавливается. Смотрит на меня долгим взглядом, и я вижу, как она решает, ответить или пройти мимо.

— Да, здравствуй, — отвечает она ровно, слегка кивнув.

Я понимаю, что момент упускать нельзя. Она уже начала идти дальше.

– Удивлен увидеть вас здесь. Я-то думал, ваше высочество будет сегодня весь день украшать покои сладкими грезами о предстоящем счастье, – улыбаюсь шире и пристально смотрю на ее реакцию. – Герцог де ла Рош, поговаривают, человек тонкой душевной организации. Слышал, он вчера точно дитя прослезился, когда я пел про дрозда и лимоны. Такая чувствительность достойна наивысших похвал!

Она останавливается, но пока не оборачивается. Вижу, как напрягаются ее плечи, как с интересом слегка повернулась голова. Я продолжаю:

– Думаю, его огорчили лимоны. Бедняга, я даже не уверен, растут ли на его родине фрукты! Драконья сталь, конечно, хороша, но для телесного духа, ваше высочество, без фруктов далеко не уйдешь.

Элоиза поворачивается ко мне лицом. В ее уставших глазах вижу зарождающееся раздражение, и что-то еще. Хитрость? Дерзость? Ну же, выдыхай, улыбнись, выпусти пар на мне!

— Это всё, ты закончил?

— О, я только начал, — развожу руками, а в груди радостно застучало сердце. — Если вам так не терпится услышать продолжение, я могу устроить вам и вашим сопровождающим приватное представление. Прямо здесь, в коридоре. На ваш взгляд, зажигать фитиль при жонглировании подсвечниками — уже слишком? Или будет в самый раз?

Она скрещивает руки на груди и задумчиво сводит брови. Давай же, фыркни, брось что-то колкое и остроумное, как ты умеешь.

– Послушай, – говорит она, и голос ее становится ниже, елейнее, – я, право, удивлена. Поистине чудо, что герцог де ла Рош до сих пор не передумал со своим предложением. После того воя, что разносился вчера по залу, любой человек уплыл бы обратно на свой остров, прихватив с собой травмированные уши, – и никто бы не смел осуждать его за это.

Камеристка вскидывает брови от неожиданной реплики принцессы. А Элоиза продолжает, сдерживая зарождающуюся улыбку в уголках рта, я вижу.

– Даже Тордю, – в ее голосе хлестко звучит имя этого вечно икающего кривляки, – был куда более сносен. Во всяком случае, он не скрипел на струнах, выдавая жестокость над зрителем за музыку. Жаль баронессу де Монфор, говорят, она сидела так близко, что дважды перекрестилась, когда ты затянул про глупого дрозда.

Камеристка прыснула в ладонь, пытаясь сдержать смех. Гвардеец смотрит прямо перед собой, но я вижу, как подрагивает его ус. А я Я чувствую, как внутри под ребрами разливается тепло. Это именно то, чего я ждал.

– Жестокость, говорите? – Я наиграно прикладываю руку к сердцу, – Ваше высочество, вы ранили меня в самое как эта штука зовется? В самое дорогое и нежное место. Я же так старался. Я репетировал. Я три дня не ел, не пил, чтобы голос звучал звонко как колокол.

– Как бой колоколов на похоронах, – поправляет она, не моргнув глазом.

– Как колокол собора! – не сдаюсь я, – Который звонит только по великим праздникам. А ваш выход в зал – разве не праздник? Конечно, вы опоздали и услышали мой профессионализм в полной мере Хотите, спою для вас прямо сейчас?

– Ты невыносим, – она закатывает глаза, фыркает. И это фырканье – истинная музыка для души.

– Это и есть мое ремесло, ваше высочество. Быть ужасно невыносимым! Вот правда, некоторые пытаются присвоить этот труд себе и делают это совершенно бесплатно и с куда большим талантом.

Она на секунду замолчит. Я вижу, как она прищурила свои голубые искрящиеся смехом глаза, как она перебирает в голове ответы. И когда она приоткрывает рот, понимаю, что игра началась всерьез.

– Скажи мне, прошу, – ее голос пропитан притворным любопытством, – на твоем колпаке и правда бубенцы? Или этот звон раздается от твоих мыслей? Никак не могу понять, что за назойливый звук и откуда он.

– О, ваше высочество, – я кланяюсь неглубоко, – мысли звенят только у тех, у кого они вообще есть. Для пущего комфорта собеседника я предпочитаю не думать вовсе.

– В том-то и беда, я думаю, – вздыхает она. – Получить от тебя полную тишину – это такой редкий дар нам всем, что его непременно занесут в летописи. «В год, когда герцог де ла Рош приехал с визитом в замок, владелец колпака с бубенцами молчал целых десять секунд. Замок рухнул от удивления».

– Если замок рухнет, ваше высочество, я обещаю поддержать вас лично. На своих плечах. Не переживайте, шут ничем не уступает рыцарю, уверяю.

Она делает шаг навстречу. Я чувствую запах флердоранжа – такой же, какой доносился вчера от ее стола, когда я проходил мимо.

– Я – не яблоко для жонглирования, ты бы меня не удержал и рухнул бы в тот же миг, – говорит она тихо.

– А падаю я красиво. Вы же видели вчера мой кульбит, – я растягиваю самую широкую улыбку и складываю руки на груди зеркально Элоизе.

– Видела, – при всем серьезном виде, на ее скулах появился тонкий розовый румянец, – И до сих пор не могу решить, что было страшнее: твое падение или попытка барона де Монфора танцевать с вилкой.

Мы смотрим долго друг на друга. В ее глазах во всю плещутся смешки. Я решаю, что здесь можно закончить в этот раз.

– Туше, ваше высочество, – говорю я, чуть разводя руками.

Она смотрит с недоверием, словно пытается просчитать – смеюсь ли я над ней или признаю победу. Ее губы дрожат. Я вижу как она с силой сдерживает улыбку.

— Желаю вашей светлости приятной прогулки по замку, — говорю я и делаю лёгкий поклон. Руку — на сердце, колпак — чуть набок. Как же она не любит эти реверансы вне пира!

– Прекрати, прошу, – бросает она.

– Что именно, ваше высочество? – спрашиваю я, якобы удивленно.

– Реверанс

— Вы хотите лишить меня последнего изящного жеста? Я же только ради вас стараюсь.

— Ради меня старайся молчать, — отвечает она, но в голосе уже нет холода.

Что ж, значит, одного реверанса мало. Делаю глубокий, самый вычурный поклон, какой только способен изобразить. Мой нос почти утыкается в колени, макушка касается каменного пола, колпак со звоном шмякается, и бубенцы заливаются переливчатым трезвоном.

Камеристка не выдерживает и смеется в голос. Гвардеец кашляет в кулак, но мне не впервые видеть сдерживающих вырывающийся хохот солдат.

— Безнадежен, — говорит она, — абсолютно безнадежен

Она изящно отмахивается ладонью и идет дальше, обходя меня стороной. Камеристка и гвардеец идут за ней следом.

Я провожаю их взглядом, пока они не скрываются за углом. Она не обернулась, но я видел. Видел, как в уголке ее губ пряталась улыбка. Маленькая, тихая, как еще одна наша тайна, которую она пытается спрятать ото всех. И которую мое любопытство вновь не смогло упустить.

Поднимаю колпак, стряхиваю зачем-то пыль, которой здесь и в помине нет. Бубенцы звенят, негодники, просятся вернуться на голову Лефу.

Иду дальше, в северную галерею. Солнце здесь уже сдало позиции — густая тень укрыла каменный балкон, только в узких бойницах пляшут пыльные зайчики. Я выхожу на воздух, и ветерок, нагретый за день, ласково гладит лицо. Перила здесь широкие, теплый шершавый камень приглашает на отдых. Я сажусь, упираясь спиной в стену, поджав одну ногу ближе. Колпак беру в руки, пусть отдыхает.

Передо мной — леса и поля. Далёкие зелёные холмы, между которыми угадывается изгиб реки, той самой, что шумит под стенами. Она течёт туда, где горизонт сливается с небом. Я не знаю точно, но иногда мне кажется: если смотреть достаточно долго, можно разглядеть край света. А может быть, там, в той неясной дали, за перелесками и деревушками, о которых никто не помнит, — мой дом. Я не помню его. По-настоящему не помню. Только обрывки: мокрая трава под босыми ногами, запах овечьей шерсти, чей-то смех — низкий, грудной, может быть, материнский. Или братьев, сестер. Почти ничего не помню.

Ветер стихает. Солнце скатывается дальше по небосводу, удлиняя тени. Веки тяжелеют. Я смотрю вдаль и думаю о том, что сегодня она прочтёт ту книгу, где меж страниц притаился для нее цветок. И, может, если мне посчастливится, она сохранит этот цветок надолго.

Я засыпаю под шёпот листвы и далёкий крик птицы, которая, кажется, ищет своё гнездо. Или, быть может, летит искать лимоны.

***

Порой невозможно отличить границы сновидений. Что-то просачивается туда из домыслов, что-то из воспоминаний. Но этот сон я знал слишком хорошо.

На дворе стоял приятный день начала осени. Солнце еще светило ярко, сбавляя пыл летней жары. Ровный и мягкий свет золотил края пожелтевших листьев, отчего кроны деревьев казались сплетенными из золотых монет, разбросанных по лесу неведомым щедрым купцом.

Мальчик десяти лет вышел из самого добротного дома во всей деревне — именно такой полагался синдику, его отцу. Дом был рубленый, с крепкими ставнями и крыльцом на двух столбах, закрывая за собой дверь, мальчик на миг оглянулся на тёсаные брёвна, пахнувшие смолой и воском. Матье тянуло мышцы рук — от локтей до самых пальцев, — потому что вчера он весь день провел у столяра. Старый мастер с теплотой глядел, как мальчик строгает, шлифует, вырезает узоры на небольших заготовках. «Ну, Матье, — говорил он под вечер, — из тебя выйдет толк. Схватываешь на лету, как куница орех. Твои руки словно сами знают что им делать».

День был такой хороший, и всё складывалось как надо. Он знал, что вполне хорош собой, во всяком случае — не урод. Волосы тёмные, вечно растрёпанные, мать каждое утро норовила пригладить их мокрым гребнем, но ему такой вид даже нравился. Глаза — серо-зелёные, с таким оттенком, какой бывает в полдень у речной воды в тени деревьев. Лицо без изъянов, руки-ноги крепкие, ловкие. Он не был из числа силачей и драчунов деревни, но соседские мальчики все равно с большой охотой звали его на любое дело, потому что Матье умел и лихо деру дать, и руку подать, и никогда не плакал, даже когда ему крепко доставалось.

На страницу:
2 из 3