
Полная версия
Экономический субъект. Том II. Современная экономика
Меркантелизм
И прежде чем мы двинемся дальше по этой галерее утончённых способов грабежа, мы обязаны остановиться у самого истока, у той первой школы экономической мысли, которая, по крайней мере, не лицемерила. О, если бы все последующие теории обладали его звериной честностью! Они были бы менее изощрённы, зато более чисты в своей подлости. Меркантилизм — это экономическая мысль ещё без очков и без Евангелия. Это мысль пирата, который сел за стол переговоров, но не выпустил абордажной сабли.
Меркантилизм даже не пытается скрывать, что экономика есть игра с нулевой суммой. Богатство страны измеряется не благами граждан, не свободным временем, не искусством или счастьем — а одной-единственной, осязаемой, холодной субстанцией: золотом и серебром. Вся логика мира подчинена этой металлической аксиоме: золота в мире столько-то, и если его больше у меня, то меньше у тебя. Торговля между государствами есть не что иное, как война, перенесённая из открытого моря в гавани и таможни. Прибыль одного — это убыток другого. Выигрыш одного — это проигрыш соседа. Никакого «взаимовыгодного обмена»; есть только временное перемирие, которое каждый из противников использует, чтобы перезарядить пушки.
Это, заметьте, не позднейшее изобретение марксистской критики. Это — самосознание самого меркантилизма. Они гордились этим. Они писали трактаты, доказывая, что благосостояние Англии возможно только за счёт нищеты Голландии, и что всякий флот, вышедший в море, должен либо привезти золото, либо сгореть. И в этом, как ни странно, есть нечто почти величественное — прямота, с которой эти купцы и министры признавали, что их богатство есть прямое следствие чужого разорения.
Но меркантилизм идёт еще дальше. Он не ограничивается грабежом соседей. Он обращает свой взор внутрь, на собственное население, и там творит ту же самую логику. Зарплаты рабочих должны быть низкими, очень низкими, почти нищенскими. Потому что дешёвый рабочий — это дешёвый экспорт. Чем меньше получает ткач, тем дешевле можно продать сукно в Лиссабоне или Гамбурге. И тем больше золота приплывёт обратно.
Это осознанная политика. Суровые законы о бродяжничестве, запреты на повышение оплаты, наказания за «тунеядство», принудительная работа для бедных — всё это не жестокость ради жестокости, а экономическая необходимость, понятая меркантилистским умом. Бедный должен оставаться бедным, ибо только так он становится полезным орудием в руках государства, собирающего золото. Если бы рабочие зажили хорошо — они бы стали меньше работать, больше тратить на себя, и экспорт потерял бы конкурентоспособность. Нищета населения есть не побочный эффект, а прямое условие богатства казны.
И какой же циничный, какой превосходный круговорот! Государство держит свой народ впроголодь, заставляет его горбатиться на фабриках с рассвета до заката, выпускает продукцию по бросовым ценам, вывозит её в колонии, выменивает на золото — и это золото становится мерилом национального могущества. Народ же, который это золото добыл своим потом, не видит ни гроша из него. Он видит только, что завтра опять нужно вставать к станку, потому что если он не встанет — его посадят в работный дом, где условия ещё хуже.
Но самым блистательным, самым чистым проявлением меркантилистской логики являются колонии. Здесь обнажается вся конструкция. Из колоний вывозят сырьё — хлопок, табак, сахар, золото, — платя за него гроши или просто забирая силой. В колонии ввозят готовые товары, произведённые в метрополии, по ценам, в три-пять раз превышающим себестоимость. Разница — чистая прибыль, чистое золото, перетекающее из кармана раба на плантации в карман судовладельца в Бристоле.
При этом колонизатор даже не считает нужным оправдываться. Он говорит: «Это естественный порядок вещей. Мы — цивилизованные, они — дикари. Мы несём им свет, они нам — золото». И тысячи томов были исписаны этой умильной философией, пока в трюмах кораблей задыхались от жажды люди, которых продали за бочку рома. Меркантилизм не придумал рабство, но он сделал его экономически рациональным. Он превратил человека в единицу учёта — наравне с мешком перца или слитком серебра.
И здесь мы подходим к тому, что меркантилизм отличает от всех последующих школ. Меркантилизм открыто, не краснея, заявляет: всеобщее процветание есть вредное и опасное заблуждение. Если все будут богаты — никто не захочет работать за гроши. Если все будут сыты — никто не поплывёт за золотом в Гвинею. Если все будут образованы — кто будет чистить выгребные ямы? Процветание всех — это утопия ленивцев и сентиментальных дураков. Реальный мир, настоящий мир — это мир, где одни командуют, а другие выбиваются из сил. И меркантилизм принимает это без ложной скромности.
Позднейшие школы спрятали эту правду за красивыми словами о «свободном рынке», «взаимной выгоде», «Парето-эффективности». Меркантилизм же смотрит на вас в упор и говорит: «Да, мы вас грабим. Да, мы держим рабочих в чёрном теле. Да, мы высасываем колонии. И именно поэтому у нас есть золото, а у вас — нет. И мы не собираемся извиняться. Нам не стыдно».
И в этом, повторюсь, есть нечто, почти вызывающее уважение. Ибо лицемерие всегда отвратительнее, чем откровенное злодейство. Лев, который разрывает антилопу, не говорит ей: «Мы заключаем взаимовыгодную сделку». Он просто разрывает. Меркантилизм — это лев. Он не скрывает когтей. И если уж говорить об «обогащении за чужой счёт» — то меркантилизм даёт нам его каноническую, абсолютно прозрачную модель. Никакой метафизики, никакой прибавочной стоимости, никаких субъективных полезностей. Просто: «Мы берём. У вас. И это хорошо».
Честный читатель, я не призываю вас уважать меркантилизм. Но я призываю вас не презирать его сильнее, чем его более поздних, более гладких, более набожных преемников. Ибо те научились улыбаться, когда грабят. А этот хотя бы не улыбался. Он скалился. И в этом — его единственное, но несомненное отличие.
Физиократы
Эта школа, на первый взгляд кажется неожиданным союзником в борьбе с меркантилистским идолопоклонством золоту. Их вождь — Франсуа Кенэ. Эти господа воспевали землю, воспевали крестьянский труд, объявляли его единственным источником «чистого продукта» — и за это их иногда хвалят наивные люди, принимающие добрые слова за добрые дела. О, какая горькая насмешка! Ибо физиократы, подобно искусному врачу, который подробно описывает болезнь, но не прописывает лекарства, создали самую изящную, самую безжалостную схему узаконенного паразитизма, какую только знала экономическая мысль до появления монетаризма.
Кенэ, этот спокойный и методичный ум, делит общество на три части. Первая и единственная производительная — это земледельческий класс. Только он, утверждает физиократ, создаёт «чистый продукт» — то есть больше, чем потребляет. Только крестьянин добавляет к миру новую ценность, которой не было раньше. Вторая часть — «бесплодный» класс: ремесленники, торговцы, всякого рода переработчики и перепродавцы. Они, по Кенэ, не создают нового богатства, а лишь преобразуют материю, меняют её форму, перекладывают с места на место. Третья часть — класс собственников: король, церковь, дворяне, все те, кто владеет землёй по праву рождения или пожалования.
Что же следует из этого деления? А следует следующее, и тут я прошу читателя задержать дыхание: всё богатство, всё, что создано крестьянским потом, — изымается у крестьянина и перераспределяется через класс собственников к бесплодному классу. Ни крестьянин, ни даже «бесплодный» ремесленник не имеют права на этот излишек. Он весь, целиком, до последней крохи уходит тем, кто просто владеет. Это называется — «рента».
Кенэ создал своё знаменитое изобретение — «Экономическую таблицу». Внешне это сухая схема движения продуктов и денег между классами. Внутренне — это торжественное богослужение в честь паразитизма. Таблица показывает, как излишек, созданный крестьянином, перетекает в карман землевладельца, а землевладелец, благосклонно улыбаясь, тратит часть этого излишка на покупку безделушек у «бесплодного» ремесленника. Ремесленник получает свой кусок — ровно настолько, чтобы не умереть с голоду и завтра снова принять заказ. Крестьянин же получает только то, что осталось после того, как собственник и ремесленник насытились. А именно — ровно столько, чтобы воспроизвести себя и починить свой плуг.
И вся эта карусель, вся эта изящная машина, работает только при одном условии: класс собственников существует и изымает излишек. Если убрать собственников — таблица рассыплется. Деньги перестанут течь к ремесленникам, ремесленники перестанут покупать хлеб, крестьяне перестанут получать плату за ремесленные изделия, и всё встанет. Таким образом, физиократы прямым текстом, без всякой иронии, постулируют: паразитизм есть структурная необходимость. Без рантье, без бездельников, которые владеют землёй и живут на ренту, экономический кругооборот невозможен.
Это, заметьте, не критика, не ирония, не сарказм. Это позитивная теория. Кенэ с видом естествоиспытателя, препарирующего лягушку, показывает нам: вот сердце, которое качает кровь; вот лёгкие, которые дышат; вот пиявка, без которой организм задохнётся. И мы должны принять пиявку как продолжение нашего тела. О, какая высота цинизма! Она доступна только тем, кто сам сидит на месте пиявки.
Из этой теории со всей очевидностью следует одно: крестьянин не может и не должен процветать. Его удел — вечное воспроизводство. Он должен родиться, вырасти, вспахать поле, собрать урожай, отдать излишек собственнику, получить ровно столько зерна, чтобы не умереть до следующего урожая, произвести детей, которые сделают то же самое, и умереть в той же хижине, где умер его отец. Всё. Иного не дано.
Любая попытка крестьянина стать богаче, любой лишний мешок зерна, оставленный им себе, нарушает кругооборот. Ибо если крестьянин накопит, он перестанет нуждаться в ремесленнике. Если перестанет нуждаться в ремесленнике, ремесленник обеднеет. Если ремесленник обеднеет, он перестанет покупать хлеб. Если он перестанет покупать хлеб, у крестьянина не будет денег купить новый плуг. И всё — цепочка рвётся. Поэтому крестьянин должен оставаться ровно настолько бедным, чтобы быть вынужденным продавать свой излишек, и ровно настолько сытым, чтобы не умереть до следующей продажи.
Эта теория, почтенный читатель, есть апофеоз структурного насилия. Здесь не нужно кнута, не нужно тюрьмы, не нужно даже угрозы. Достаточно одной только «таблицы» — и крестьянин, проникнувшись ей, сам, по доброй воле, отдаст всё, что создал, ибо ему скажут: «Так надо для кругооборота». Это как если бы овцам объяснили, что их стрижка необходима для здоровья пастуха, и овцы бы согласились, что здоровье пастуха ценнее их собственного.
Физиократы, будучи людьми своего времени, не задавались вопросом о справедливости. Для них рента — такой же естественный феномен, как дождь или ветер. Землевладелец получает ренту, потому что земля принадлежит ему. А принадлежит она ему, потому что так сложилось. А на самом деле, потому что когда-то его предок пришёл с мечом к беззащитному и сказал: «Это моё». И его предок готов был убивать, а беззащитный — нет. И с тех пор эта формула не пересматривалась. Кенэ этого не скрывает, но и не возмущается. Он просто описывает. И это описание, именно своей холодностью, своей бесстрастностью, становится страшнее любого обвинения.
Ибо если паразитизм является структурной необходимостью, то любая попытка его устранить объявляется не только глупой, но и преступной — ибо она разрушает «экономическую таблицу». Бедный, восставший против своего положения, оказывается не борцом за справедливость, а вредителем, который ломает сложный механизм всеобщего благосостояния. Как удобно! Как изящно! Кровосос написал учебник, в котором доказал, что без него кровь свернётся. И ученики, с благоговением глядя на схему, кивают головами: да, профессор, вы правы, без вас мы не можем. Кланяйтесь крестьяне, и расходитесь по полям. Ваша рента ждёт своего господина.
Таков физиократический идеал. И если меркантилизм был пиратом с абордажной саблей, то физиократия — это ростовщик в судейской мантии. Оба грабят. Но один делает это под звуки барабанов, а другой — под шелест страниц «экономического трактата».
Австрийская школа
Эта школа несомненно, является самой изощрённой, самой интеллектуально утончённой и оттого самой опасной из всех. Я говорю о Мизесе, о Хайеке, о тех, кто с неподражаемой страстью и блеском защищает идею, что рынок есть процесс, делающий всех богаче. О, как сладостно звучит эта музыка для ушей тех, кто хочет верить в справедливость существующего порядка! Никакой эксплуатации, никакого насилия, никакого прибавочного труда — только взаимовыгодный обмен, только свободные люди, только торжество разума. Но печаль тем, кто заглянет под изящную обёртку! Ибо там, в основании этой стройной теории, сидит всё та же старая, заскорузлая, неистребимая асимметрия, только теперь она спрятана не в собственности, не в капитале, а в самом драгоценном, что есть у человека: в его незнании.
Австрийцы, эти рыцари свободного рынка, объясняют нам: прибыль предпринимателя — это не грабёж, не присвоение чужого труда, а заслуженная награда за его «предпринимательскую бдительность». Что сие означает? А означает вот что: предприниматель обладает острым зрением, которого лишены остальные. Он замечает разницу в ценах там, где толпа видит только одну. Он покупает ресурсы там, где их недооценивают, и продаёт там, где их переоценивают. Он соединяет разрозненные куски информации в единую картину и извлекает из этого прибыль.
Какая красивая картина! Предприниматель — как орёл, парящий над равниной невежества. А остальные — как стадо баранов, мирно щиплющих траву, не подозревающих, что их шерсть уже продана на бирже. Иными словами, обогащение здесь происходит за счёт чужого незнания. Предприниматель богатеет не потому, что он больше работает, не потому, что он приносит пользу обществу, а потому, что он знает то, чего не знают другие. Его прибыль — это налог на чужую глупость, на чужую неосведомлённость, на чужую лень ума.
И что же следует из этого? А следует то, что австрийцы, при всей своей прозорливости, предпочитают не видеть: если бы все всё знали, прибыль была бы равна нулю. Если бы каждый фермер точно знал будущую цену пшеницы, если бы каждый рабочий знал, где его труд оценят дороже, если бы каждый покупатель знал, где товар дешевле — не осталось бы ни одной ниши, в которую могла бы просочиться предпринимательская прибыль. Все цены мгновенно пришли бы в равновесие, и орёл остался бы без добычи.
Но это ещё полбеды. Беда в другом, и здесь австрийская теория обнажает свой дьявольский постулат. Если прибыль возникает из незнания, то для того, чтобы прибыль существовала, должно существовать незнание. Кто-то, где-то, всегда должен ошибаться, быть в неведении. И таких неведающих нужно постоянно плодить. Иначе — конец прибыли. Конец предпринимательству. Конец рынку в том виде, в каком его любят австрийцы.
Представьте себе, почтенный читатель, общество всеобщего знания. Общество, где каждый знает всё, что нужно знать для принятия оптимального решения. Рабочий знает, где его труд оценят выше всего. Капиталист знает, куда лучше вложить деньги. Покупатель знает, где товар дешевле, а продавец знает, где покупатель готов заплатить больше. В таком обществе — и австрийцы этого не отрицают — рынок не нужен. Вернее, он нужен, но только как технический распределительный механизм, не создающий никакой прибыли. Ибо любая сделка будет совершаться по цене, равной предельным издержкам, и никто не получит ни гроша сверх затраченного.
Но такое общество, по мысли австрийцев, либо невозможно, либо нежелательно (здесь можно дискутировать). Ибо оно уничтожает предпринимательскую активность. А без предпринимателей — нет прогресса. А без прогресса — нет цивилизации. Таким образом, незнание оказывается не просто неизбежным злом, а необходимым благом. Без него некому было бы обогащаться. А без обогащения — не было бы и развития. Круг замкнулся.
Задумайтесь теперь, какую удивительную идеологическую конструкцию воздвигли эти венские мыслители. Они сделали незнание ресурсом. Таким же ресурсом, как уголь, нефть или железная руда. И точно так же, как уголь должен добываться и сжигаться, так и незнание должно воспроизводиться. Кто-то должен быть недостаточно информирован и продавать свой труд дешевле, чем мог бы, если бы знал чуть больше. Эти «кто-то» — и есть топливо, на котором работает предпринимательская машина по обогащению.
Однако, в отличие от угля, незнание не лежит в земле. Оно живёт в головах людей. И чтобы оно там сохранялось, необходимо, чтобы эти люди не имели доступа к информации, либо не имели способности её обработать, либо были заняты борьбой за выживание настолько, что у них не остаётся времени на её поиск. Другими словами, бедность, необразованность, занятость на тяжёлых работах, отсутствие досуга — всё это не случайные недостатки системы, а её необходимые предпосылки.
Какой чудовищный вывод! Австрийская школа, которая постоянно проповедует индивидуальную ответственность, свободу выбора и неприкосновенность частной собственности, на деле строит свою теорию на фундаменте, который индивиду не подконтролен. Ибо незнание не всегда является результатом свободного выбора. Чаще всего — это результат бедности, отсутствия образования, врождённых ограничений, социального давления. А эти факторы — не «индивидуальные предпочтения». Это структурные условия, которые индивидуум не выбирал и которые не может изменить по своему желанию.
Таким образом, прибыль предпринимателя оказывается не наградой за его личную добродетель, а наживой на чужом несчастье.
Австрийская школа — безусловно, самая умная, самая элегантная, самая интеллектуально честная из всех, которые пытались оправдать неравенство. Она не врёт о «взаимной выгоде» в том смысле, в каком врут неоклассики. Она не скрывает, что прибыль возникает из асимметрии. Но она делает вид, что эта асимметрия — дело случая, везения, природной одарённости, а не структурного насилия. И это — её главный грех. Ибо, как я уже сказал в начале, дьявол кроется не в деньгах, не в прибыли, не в рынке. Дьявол кроется в тех, кто называет неизбежным то, что можно изменить, и называют благом то, от чего страдают миллионы. Австрийцы — не дьяволы. Но они — его лучшие адвокаты. И гонорар они получают, как и полагается адвокатам, от своих клиентов. Тех самых, которые благодарят их за красивые оправдания своего богатства.
Институционализм и Теория общественного выбора (Веблен, Бьюкенен)
И здесь мы подходим к школе, которая, наконец, проливает свет туда, куда другие экономисты предпочитали не заглядывать, — в тёмные закоулки власти, в зады государственных учреждений, в сырые подвалы бюрократии. Эти мыслители, в отличие от строителей воздушных замков классической школы, не верят в «невидимую руку», которая всё причешет и пригладит. Они верят в руку, вполне осязаемую, — руку, которая тянется к чужому карману, и она не невидима, а напротив, очень даже видима.
Торстейн Веблен, этот язвительный американец с душой старого европейского сатирика, ввёл в оборот понятие, за которое ему следовало бы поставить памятник при жизни — «праздный класс». О, как точно, как убийственно точно! Ибо что есть богатство в глазах этих людей, которые владеют, но не трудятся? Они не могут, как древние воины, демонстрировать силу, ибо давно отвыкли от оружия. Они не могут, как монахи, демонстрировать святость, ибо их кошельки слишком тяжелы для небес. И что же им остаётся? Им остаётся одно: завистническое потребление и демонстративная праздность.
Что сие означает? А означает сие, почтенный читатель, что эти господа тратят деньги не потому, что им нужна та или иная вещь, и не потому, что вещь доставляет им удовольствие, а потому, что могут, и именно так, как то, что нищий не может тратить, доказывает их превосходство. Шуба из редкого зверя, автомобиль, на котором можно ездить разве что по лунному ландшафту, яхта, стоящая флота небольшой державы, — всё это не имеет иной цели, кроме одной: показать ближнему: «Смотри, я могу себе это позволить, а ты — нет». И ближний, этот вечный страдалец зависти, смотрит, и его бедная душа наполняется смесью восхищения и ненависти.
Но самое отвратительное здесь даже не трата денег. Самое отвратительное — это демонстративная праздность. Богатый должен публично, демонстративно, даже вызывающе быть свободен от труда. Он не должен работать. Ни в поле, ни в конторе, ни у станка. Ибо если он работает, он уподобляется низшим. А низшие — это те, кто трудится, потому что у них нет выбора. Итак, чем более человек бесполезен в практическом смысле, тем выше его статус. Его занятие — это ничегонеделание, возведённое в ранг искусства. Его ремесло — потребление. Его забота — демонстрация того, что он не трудится.
Веблен, этот гениальный насмешник, показывает нам: паразитизм не нуждается в оправданиях. Он сам себе цель, сам себе награда, сам себе доказательство собственной правоты. И если прежде паразиты оправдывались тем, что они «управляют», «принимают решения», «несут ответственность», то теперь они не должны утруждают себя даже этим. Они просто потребляют. И потребление есть их единственная судьба.
Веблен описывает рантье. Бьюкенен и Таллок идут дальше — они берутся за государство. И здесь, о ужас, они показывают то, что любой, кто имел несчастье иметь дело с чиновником, знал и так, но боялся высказать вслух: политики и чиновники — не слуги народа, не добрые цари, не просвещённые администраторы. Они — максимизаторы собственной полезности. То есть они хотят того же, чего и все прочие люди: больше денег, больше власти, больше спокойствия, меньше ответственности. Только у них для этого есть особый инструмент — бюрократический аппарат.
И что же следует из этой простой, почти тривиальной истины? А следует то, что государство не только не исправляет асимметрию рынка — оно порождает асимметрию нового типа. Рыночный капиталист эксплуатирует рабочего через собственность. Бюрократ эксплуатирует гражданина через право издать указ. Капиталист берёт прибавочную стоимость. Чиновник берёт взятку, или, в более утончённой форме, — политическую ренту.
Что такое политическая рента? Это доход, который получается не от производства полезных благ, а от самого факта обладания властью запрещать или разрешать. Если я, чиновник, могу выдать вам лицензию на торговлю, а могу и не выдать, — то вы, бедный торговец, будете готовы отдать мне часть вашей прибыли просто за то, чтобы я нажал нужную кнопку. Я ничего не создал, не произвёл, не перевёз. Я просто сидел в кресле и имел власть. И эта власть стоит денег. Это и есть политическая рента. Это и есть деградация нарядника, описанная в Томе I.
Теория общественного выбора, как вы уже догадываетесь, если читали Том I, далеко не исчерпывается взятками. Она показывает, что любой регулирующий институт — будь то государственный банк, лицензионная палата, санитарная инспекция или корпоративный совет — неизбежно, в силу природы человеческой воли, становится механизмом перекачки средств от одних групп к другим. Не потому, что чиновники злые, а потому, что так устроено: у них есть власть, а у других — потребность что-то получить или избежать наказания. И если эта потребность достаточно велика, власть будет монетизирована.
Представьте себе, что государство ввело квоты на импорт. Кто выиграл? Выиграл местный производитель, который теперь может продавать товар дороже. Но он платит за эту защиту — в виде налогов, пожертвований на избирательные кампании, а иногда и прямых откатов — тем, кто квоты установил. Кто проиграл? Проиграл потребитель, который покупает тот же товар по завышенной цене. И вот этот тонкий, почти невидимый поток денег — от потребителя к производителю, и от производителя к чиновнику — и есть политическая рента. Никто не произвёл ничего нового. Просто одни потеряли, другие приобрели. И это называется «государственное регулирование».
Бьюкенен и Таллок с беспощадной трезвостью показывают: нет никакой «общественной выгоды», отделённой от выгоды конкретных людей. Политик заботится о переизбрании, чиновник — о бюджете своего ведомства, лоббист — о преференциях для своего клиента. И когда все эти эгоизмы сталкиваются, рождается не «общее благо», а равнодействующая групповых корыстей. И эта равнодействующая почти никогда не совпадает с интересом тех, у кого нет ни лоббистов, ни бюджета, ни права вето.
Из всего сказанного следует вывод, который для всякого мыслящего человека должен быть очевиден, но которого экономисты упорно не желают признавать: всеобщее благополучие через институты невозможно. Ибо институты создаются людьми, а люди, как мы уже знаем, преследуют свои интересы. Более того, институты, которые были созданы для защиты от одной асимметрии, почти неизбежно порождают новую асимметрию, новую группу рантье, новый класс тех, кто живёт не производя.









