Экономический субъект. Том II. Современная экономика
Экономический субъект. Том II. Современная экономика

Полная версия

Экономический субъект. Том II. Современная экономика

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Сергей Дегтярев

Экономический субъект. Том II. Современная экономика

Введение

Все экономические теории, сколько их ни было создано за последние столетия тщеславными профессорами и самодовольными негоциантами, суть лишь более или менее изощрённые оправдания одного и того же позорного факта: обогащения за чужой счёт. Они различаются лишь тем, насколько бесстыдно или лицемерно они выдают сие постыдное обстоятельство за естественный закон» или «общественную гармонию».

Марксизм.

Сия теория, при всей своей внешней суровости и критическом пафосе, подобна врачу, который подробно описывает течение болезни, но не выписывает лекарства. Маркс, этот еврейский пророк индустриальной эпохи, совершенно справедливо вскрыл механизм, которым капиталист присваивает прибавочную стоимость рабочего. Но что же он нам оставил? Начертил карту рабства — и тем самым закрепил его в сознании как «научную категорию». Его пролетарий всегда остаётся пролетарием, его капиталист — капиталистом. Даже в грядущем коммунизме, где эксплуатация якобы исчезнет, человек не обретает права на личное процветание, а лишь на убогое «по потребностям», как заключённый в благопристойной тюрьме. Словом, Маркс дал нам не теорию освобождения, а превосходный учебник по эксплуатации, написанный рукой обиженного книжника.

Классическая политэкономия во главе с Адамом Смитом.

Сей шотландский моралист с умилением взирал на «невидимую руку» рынка, которая, как ему казалось, творит общее благо из корысти каждого. Какая трогательная, но совершенная наивность! Смит не желал замечать, что его драгоценный рынок с самого начала предполагает неравенство: один приходит на торжище с амбаром зерна, а другой — лишь с собственным голодным брюхом. Их обмен, разумеется, «взаимовыгоден»: один получает прибыль, другой — возможность не умереть сегодня. О каком «процветании» может идти речь, если сама теория отводит рабочему лишь жалкий прожиточный минимум, необходимый для воспроизводства его же порабощенного с рождения потомства?

Возьмём, к примеру, классическую школу в лице Рикардо и отчасти самого Смита. Эти почтенные господа, восседающие ныне на пьедесталах в университетских коридорах, с удивительной беззаботностью делят человечество на три неизменные касты: землевладельцы, капиталисты и рабочие. Первые получают ренту, вторые — прибыль, третьи — жалкое прозябание под именем «заработная плата». И что же? Они не только не видят в этом разделении ничего предосудительного — они настаивают на нём как на необходимой предпосылке всякого анализа.

Задумайтесь на миг: ведь это деление не выведено из природы человека, не обнаружено в метафизических аксиомах. Оно есть не более чем снимок конкретного исторического состояния — и состояния, прямо скажем, отвратительного. Один владеет землёй потому, что его предки ограбили соседа и сожгли его жилище. Другой владеет капиталом потому, что раньше других догадался запереть источник воды и брать плату. Третий же, ничего не имеющий, вынужден продавать свои руки, спину и время — ибо иначе он просто сдохнет под забором. Но для Смита и Рикардо сия мерзость есть «основание анализа»!

Истинно, если бы какой-нибудь палач вздумал писать учебник анатомии, он тоже, вероятно, объявил бы дыбу естественным продолжениями человеческого тела.

Что значит «основание анализа»? Это значит: мы не спрашиваем, землевладелец владеет, а не работает. Мы не спрашиваем, почему капиталист имеет право на прибыль, тогда как рабочий, создавший своим трудом весь продукт, получает лишь долю. Мы просто узакониваем сложившееся насилие, даём ему красивое имя — «классовая структура» — и тем самым возводим его в ранг закона природы. О, какая удобная позиция для тех, кто сидит на шее других!

Рабочий, по этой логике, всегда будет рабочим, потому что таков порядок вещей. Его потогонная работа, его согнутая спина, его дырявая крыша — всё это лишь «факторы производства», такие же как уголь и железная руда. И если ему станет чуть лучше — например, он сможет есть мясо два раза в неделю, — то это не признак приближающейся свободы, а лишь повод для экономиста утешиться: «видите, система работает, досталось же».

Но нет, почтеннейший читатель, — система не работает. Она употребляет силы большинства, чтобы откормить меньшинство. И называть это «естественным» — значит либо быть обманутым, либо быть обманщиком.

И здесь мы натыкаемся на поистине зловещий перл тогдашней экономической мысли, на то, что с циничной откровенностью было названо «железным законом заработной платы». Сие изобретение приписывают Лассалю и, в известной переработке, самому Рикардо — и оно заслуживает не столько опровержения, сколько скорбного признания своей, увы, фактической правоты в рамках этой проклятой системы.

Суть закона проста до омерзения: заработная плата всегда и неизбежно стремится к физическому прожиточному минимуму. Не к достойному содержанию, не к возможности отложить на старость, не к свободе от ежедневного страха, — а к тому ровно количеству корма, которое необходимо, чтобы рабочий не умер до окончания смены и мог произвести на свет такое же голодное потомство.

Как же работает эта чудовищная пружина? А вот как, и тут я прошу читателя задержать взгляд. Если рабочим по какой-то случайности — например, из-за войны, эпидемии или внезапного приступа совести у хозяина — становится чуть лучше, если их жалкие гроши возрастают на несколько монет, то эти несчастные, повинуясь слепой воле к жизни, начинают плодиться. Ибо что ещё делать животному, которое вдруг ощутило себя в относительной безопасности? Рождается больше детей, больше ртов, больше рук, ищущих труда. А капиталист лишь потирает свои загребущие руки: предложение труда растёт, цена труда, как всякого товара, падает. Зарплата съезжает обратно к своему «естественному» уровню.

Таким образом, процветание рабочих как класса систематически невозможно. Это не случайность, не временная неудача, не ошибка управления. Это закон, выкованный из железа самой структуры! Любая попытка рабочих вырваться из своей клетки лишь сильнее затягивает петлю. Чуть лучшее питание, чуть более тёплый угол, чуть меньше побоев — и вот вам уже новое поколение рабов, готовое толкать телегу дальше.

Что же тогда называют «благополучием» в газетах и парламентских речах? Временная аберрация. Статистический сбой. Моргание свечи перед тем, как она погаснет навсегда. Война, чума или кризис — и всё встаёт на свои места: заводы закрыты, дети плачут, а хозяин по-прежнему сидит в своём поместье и рассуждает о «невидимой руке рынка».

И заметьте, почтенный читатель, одну поистине дьявольскую деталь: этот закон не требует злого умысла. Капиталисту не нужно заставлять рабочих голодать — достаточно просто ничего не менять. Достаточно платить ту самую рыночную цену, которую якобы диктует спрос и предложение. Достаточно пожать плечами и сказать: «Так сложилось».

Я не знаю, можно ли выдумать более изощрённую, более всепроникающую форму порабощения. Римский раб по крайней мере знал, что он раб, и иногда брался за меч. Наш же современный работник живёт в сладкой иллюзии, что он «свободный участник рынка труда. И когда его зарплату срезают под видом «оптимизации», он должен искать виноватого в себе, а не в системе. О, какая гениальная конструкция! Поистине, дьявол работал главным экономистом, когда утверждал этот порядок.

И если вы спросите меня, каково единственное рациональное отношение к сему закону, я отвечу: глубокое, неисцелимое отвращение и понимание, что в рамках этой системы рабочий обречён. Ибо всякая попытка вырваться лишь подтверждает правило, всякая надежда — лишь отсрочка неизбежного. Железный закон не знает жалости — он знает только — кандалы или голод.

И здесь мы подходим к другому отвратительному виду обогащения — к тому, которое даже классическая школа, при всей своей трусливой угодливости перед власть имущими, была вынуждена назвать своим именем — рантье, о том существе, которое богатеет, просто владея. Не производя, не трудясь, не рискуя — а лишь предъявляя вексель, выписанный системой порабощения и подписанный насилием предков.

Давид Рикардо, этот трезвый и суровый ум, не удержался от того, чтобы засвидетельствовать истину. Он прямо написал, что интересы землевладельцев всегда и безусловно противоположны интересам общества. Враждебны. Антагонистичны. Это вам не безобидная конкуренция фермеров на рынке — это хищник, присосавшийся к телу экономики и высасывающий из него соки.

Как же устроен этот позорный промысел? Землевладелец не пашет, не сеет, не куёт. Он вообще ничего не делает, кроме одного — он владеет кусок земли. А поскольку земли не становится больше, а людей, желающих на ней работать, становится всё больше (ибо таков железный закон размножения голодных), то цена за доступ к этой земле — рента — неуклонно растёт. Кто же платит за этот рост? Платит предприниматель, арендующий землю для фабрики или фермы: его прибыль сжимается, как шагреневая кожа, ибо каждый лишний шиллинг ренты отнимает у него кусок хлеба и для себя, и для нанятых рабочих. Если же владетель капиталист, то платит только рабочий: ибо капиталист, чья прибыль урезана, непременно вычтет недостающее из жалованья тех, кто крутит ручки на станках.

Таким образом, перед нами изящная, но чудовищная конструкция: обогащение одной группы за счёт двух других. Землевладелец тучнеет, как жирный паук, в то время как предприниматель вынужден закручивать гайки, а рабочий — затягивать пояс. Причём землевладелец не приносит ни малейшей пользы: он не управляет производством, он не изобретает механизмов, он не рискует деньгами. Он просто есть. Его заслуга — лишь в том, что его дедушка вовремя отнял этот участок у соседа или получил его в дар от короля за убийство язычников.

И что самое чудовищное — эта доля закреплена в «научной» теории. Рикардо не говорит: «давайте её отменим». Он говорит: «она существует, и мы её учитываем в анализе». Он встраивает кровососа в таблицу учёта, как будто это такой же фактор производства, как солнце или дождь. Никакого возмущения, никакого проклятия — лишь холодное признание: «да, интересы землевладельцев противоположны интересам общества, но мы не можем ничего поделать, такова жизнь».

Как же это напоминает средневековую схоластику, которая доказывала, что блохи на теле грешника — это божественное наказание, и их не следует выводить! Аналогия прямая: землевладелец — это блоха. Он сосёт, он раздувается, он передаёт своё право на сосание по наследству. И экономическая теория, вместо того чтобы предложить средства для уничтожения этой блохи, лишь уточняет, с какой силой и в каком месте нужно учитывать этот укус.

Я позволю себе воскликнуть: всякий, кто владеет ресурсом, не трудясь, и живёт на ренту, есть не член общества, а его опухоль. И любая теория, которая принимает такое положение как «базовую структуру анализа», сама есть орудие этой опухоли. Рикардо по крайней мере был честен — он не назвал добром то, что есть зло. Но этого так мало! Честности недостаточно. Нужно ещё и мужество, чтобы сказать: такой порядок не может быть вечным, ибо он есть прямое отрицание всякой справедливости.

В мире, где один человек сидит на мешке с зерном, а два других сражаются за зерна, выпавшие из этого мешка, — в таком мире эти двое рано или поздно возьмутся за вилы. И тогда теория опозорится. Как, впрочем, позорится она всегда.

Модная ныне неоклассика — этот триумф математического идиотизма.

Там, где Смит ещё имел неловкость говорить о классах, его позднейшие эпигоны просто вынесли проблему за скобки. Они изобрели «изначальную наделённость ресурсами» — словно эта наделённость упала с неба, а не добыта огнём и мечом, обманом и насилием. Два человека приходят на рынок: один владеет заводом, другой — только своими руками. Теория объявляет их равными, поскольку оба «максимизируют полезность». Какой гениальный трюк! Бедный, продающий свой труд за гроши, делает это «добровольно». И эту сделку, где одна сторона диктует условия другой под угрозой расправы или даже смерти, они именуют «Парето-оптимумом»! Истинно, не знать стыда — вот первая добродетель экономического профессора.

Здесь мы имеем дело с одним из самых сложных и коварных случаев — теорией, которая с невинным лицом младенца постулирует всеобщую гармонию, достигаемую через взаимовыгодный обмен. О, какая сладкая песнь! Какая утешительная сказка для тех, кто сидит на шее у других, и какая надежная смирительная рубашка для тех, кто под ними! Ибо сия теория, подобно искусному фокуснику, прячет всё своё мошенничество в исходных предпосылках — туда, куда доверчивый зритель не заглядывает.

Теория начинает свой отсчёт не с рождения мира, не с дележа добычи в ледниковом периоде, а с того мгновения, когда всё уже поделено. Она торжественно объявляет своей аксиомой «изначальную наделённость ресурсами» — и ни на миг не задаётся постыдным вопросом: откуда эта наделённость взялась? Один приходит на рынок с полным кошельком, фабрикой, станками и правом отдавать приказы. Другой приходит с пустыми руками, с больной спиной и способностью молча терпеть. Первый владеет капиталом, второй — только своей усталостью. И теория, эта почтенная дама в очках, важно заявляет: их обмен будет «взаимовыгодным» и «оптимальным по Парето».

Какой гениальный трюк! Представьте себе двоих в камере пыток. У одного есть кнут, у другого — только кожа на спине. Первый говорит: «Дай поработай на меня двадцать лет, и я дам тебе хлеба ровно столько, чтобы ты не умер». Второй соглашается, потому что иначе — пытка и смерть. И экономист, захлопнув дверь, записывает в журнал: «Сделка заключена добровольно, обе стороны получили выгоду, налицо Парето-оптимум». Истинно, если бы Пьеро делла Франческа писал «Бичевание Христа», он бы изобразил палача и жертву держащимися за руки в знак согласия.

Но откуда же взялся этот «стартовый endowment»? Теория молчит. Потому что если бы она заговорила, ей пришлось бы сообщить об огораживаниях, когда крестьян сгоняли с земли; о колониализме, когда миллионы убивали на плантациях; о работорговле, когда человека измеряли в фунтах; о бесчисленных войнах, где победитель просто забирал всё. Всё это — предыстория «исходного неравенства». Но экономистам до неё нет дела. Они как гости, пришедшие на пир к людоеду: они видят накрытые столы и не спрашивают, откуда мясо.

Теория человеческого капитала.

Когда убожество исходных предпосылок становится слишком очевидным, на сцену вызывается новый актёр — так называемый «человеческий капитал». Эта теория говорит с улыбкой: «Каждый может инвестировать в себя — учиться, тренироваться, развиваться — и процветать!» Сладкая отрава для ушей голодного! Бедный, читая это, думает: ах, вот оно что — я просто недостаточно инвестировал! Мне надо было вместо того, чтобы с двенадцати лет гнуть спину на фабрике, ходить в Оксфорд! Как же я не догадался!

Ибо теория человеческого капитала делает нечто поистине дьявольское: она объясняет бедность как «недостаток инвестиций». А структурный фактор — отсутствие капитала для инвестиций, переданное по наследству от голодных родителей, не имевших даже на угол для учёбы — эта теория просто выносит за скобки. Он исчезает, как исчезает улика, которую подлый следователь прячет в стол. Остаётся лишь один виноватый: сам бедный человек. Он сам оказался слишком ленив, чтобы учиться. Он сам променял образование на работу вместо учебы. Он сам отвечает за то, что «обогащение за его счёт» состоялось.

Какая изумительная подлость! Вор из подворотни ограбил прохожего, а затем объявил, что прохожий сам виноват — надо было быстрее убегать. Хозяин плантации купил раба, а затем упрекает его в том, что тот не выучил греческий. Человеческий капитал — это идеальное оправдание. Ты беден, потому что ты глуп. Ты глуп, потому что не учился. Ты не учился, потому что тебе пришлось работать. А работать ты пошёл потому, что твои родители бедны — обвиняй их. Круг замкнулся. Логика торжествует. Капиталист умывает руки.

Рынок труда и безработица.

Но самый отвратительный, самый циничный перл этой теории — это модель NAIRU (Non-Accelerating Inflation Rate of Unemployment), или, по-простому, «естественный уровень безработицы». Сия модель прямо и без стеснения утверждает: для того чтобы цены не росли слишком быстро, необходим определённый, и не маленький, процент людей, которые не могут найти работу. Никакой опечатки, почтенный читатель: для стабильности экономики необходимо, чтобы часть людей голодала и отчаялась.

То есть богатство владельцев активов, их защита от инфляции — эта священная корова монетаризма — достигается ценой того, что некоторое количество мужчин и женщин навсегда остаются за бортом. Они — резервная армия труда, как называл её Маркс, но Маркс хотя бы возмущался. А здесь — они теоретически обоснованная необходимость. Их нищета не случайность, не брак системы, не временная трудность. Это стабилизатор. Это клапан, через который стравливается давление. Это живая плоть, положенная на алтарь финансовой стабильности.

Представьте себе, что какой-нибудь инженер объявил бы, что для устойчивости моста необходимо, чтобы под ним всегда стояли пять челове. Его бы засмеяли. Но когда экономист говорит: «для низкой инфляции нужно, чтобы 5% населения не имели работы и не могли прокормить детей» — ему дают Нобелевскую премию. Таков уровень морали этой науки.

Итак, подведём итог. В этой теории, как в искусно запертом сундуке, скрываются три слоя лжи. Первый слой: исходное неравенство принимается как данность, его происхождение замалчивается. Второй слой: бедность объявляется личной ошибкой, а не структурным положением. Третий слой: безработица возводится в ранг необходимого стабилизатора. Всё вместе образует идеальную идеологию для тех, кто обогащается за чужой счёт, — им не нужно ни насилие, ни даже обман. Им достаточно просто назвать вещи «правильными» именами, и система сама начнёт воспроизводить себя, как вечный двигатель обмана. Сама, без кнута — только под звуки лекций в Гарварде и отчётов МВФ.

Честному человеку остаётся лишь одно: отвернуться от этой сладкозвучной лжи и признать, что гармония через обмен возможна только тогда, когда никто не приходит на рынок с пустыми руками по необходимости. А до тех пор — это война. Тихая, легитимная, одетая в костюм-тройку и с портфелем, но война. И победитель забирает всё. Как и всегда в истории.

Кейнсианство

Кейнс, казалось бы, ближе всех подошел к идее всеобщего благополучия без эксплуатации, предлагая государству стимулировать спрос и обеспечивать полную занятость. Но и здесь есть нюанс.

Кейнс, по крайней мере, был достаточно умён, чтобы увидеть крах рыночной гармонии. Но какого его решение? Он предложил управлять безработицей, стимулировать спрос через долги, войны и строительство пирамид. Иными словами, он узаконил идею, что часть людей всегда будет служить топливом для костра экономического роста. Его полная занятость — это не свобода от труда, а лишь более аккуратная организованность того же порабощения. Рабочий по-прежнему создаёт прибыль для хозяина, только теперь с государственной гарантией, что его убьют не сегодня.

О, как охотно хватаются за кейнсианство все те, кто не хочет быть ни марксистом, ни либералом! Казалось бы, вот он, мост к всеобщему благополучию без эксплуатации: государство входит в игру, стимулирует спрос, обеспечивает полную занятость, и — о чудо! — колесо перестаёт давить тех, кто под ним. Но увы, почтенный читатель, даже здесь, даже у этого умнейшего из экономистов, кроется тот же самый изъян — только лучше замаскированный, только более пристойно одетый. Кейнс не отменил рабство; он лишь пересадил раба из хлева в тёплую конюшню и выдал ему чистую подстилку. Но цепь осталась.

Кейнсианство, в отличие от утопий, не обещает человеку свободы от труда. Никогда. Обещает оно нечто гораздо более скромное — а именно, что труд всегда найдётся. Что не будет массовой безработицы. Но для чего это делается? Для того, чтобы поддерживать «эффективный спрос» — чтобы кто-то покупал то, что производят заводы. Полная занятость нужна не ради блага рабочего, не ради его досуга, не ради того, чтобы он наконец вздохнул свободно. Полная занятость нужна ради того, чтобы капиталист не разорился.

Кейнс решил «парадокс бережливости» — ту досадную загадку, что если все начинают экономить, то все беднеют. Решил он её простым способом: государство должно тратить, тратить и тратить. Печатать деньги, рыть канавы, строить пирамиды, посылать корабли к чёрту на кулички — лишь бы деньги потекли в карманы рабочих и вернулись обратно в кассы фабрикантов. Человек при этом остаётся привязанным к своей необходимости трудиться, как вол к плугу. Только теперь у него есть гарантия, что от плуга его не отвяжут. О, какое освобождение!

Кейнс, с присущей ему честностью, не стеснялся приводить примеры. Он прямо писал: если вы закопаете в землю бутылки с деньгами, а безработным дадите лопаты, чтобы они их откапывали — вы увеличите национальный доход. Потому что люди получат зарплату, пойдут в пивную, и булочник продаст больше хлеба, а булочник купит новую печь, и так далее. Логика безупречна. И совершенно безумна.

Ибо что это значит? Это значит, что человек может быть порабощён абсурдным трудом — трудом, который не создаёт никакой ценности, не приближает его к процветанию, не облегчает его участи, а лишь заполняет время между завтраком и ужином. Он копает яму, чтобы другой закопал её обратно. Он строит дорогу, по которой никто не поедет. И всё это — ради одной только цели: чтобы он получил зарплату и потратил её, тем самым создав прибыль хозяину.

В современных реалиях мы видим это во всей красе. «Экономика пузырей» — когда капитал надувает спрос на виртуальные блага, на токсичные активы, на финансовые пирамиды. Сфера услуг сомнительной ценности — когда целые армии людей заняты тем, что перекладывают бумажки с места на место, убеждают купить ненужное, судятся за выдуманные обиды, следят за тем, как другие работают. Военно-промышленный комплекс — когда лучшие умы человечества конструируют способы убивать друг друга эффективнее, и это считается вкладом в ВВП. Везде одна и та же формула: трудись, чтобы трудиться дальше. Ибо потребитель, который перестанет потреблять, — это враг. А потребитель, который начнёт жить на ренту, — это угроза. Поэтому держите их на коротком поводке, Кейнс.

Кейнсианство не меняет фундаментального отношения. Оно его чуть-чуть смягчает, как подушка смягчает удар кувалдой. Капиталист по-прежнему присваивает прибыль. Рабочий по-прежнему получает зарплату. И — внимание, это важно — относительное неравенство может не только сохраняться, но и расти.

Да, Кейнс сгладил циклические кризисы. Да, Великая депрессия в таком виде больше не повторяется. Но доли национального дохода, идущие труду и капиталу, не выровнялись. А в некоторых странах разрыв между богатыми и бедными только увеличился — при самом активном кейнсианском управлении.

Почему? Потому что государство в модели Кейнса — это не спаситель рабочих. Это спаситель капитализма от самого себя. Оно приходит, когда капитализм задыхается в собственном жиру, и делает ему искусственное дыхание. Оно раздаёт пособия, чтобы не вспыхнул бунт. Оно строит дороги, чтобы фабрики не встали. Оно не отменяет прибыль. Оно лишь откладывает её изъятие на потом.

Итак, образ Кейнса в этой мрачной галерее экономических портретов — это образ умного управляющего на плантации рабов. Он не отменяет рабство. Он лишь даёт рабам больше риса, более прочные хижины, иногда выходной в честь дня рождения хозяина. И рабы, одурманенные этим улучшением, начинают верить, что они свободны. Что они — совладельцы плантации. Что их труд имеет смысл. А когда кто-то из них поднимает голову и спрашивает: «А можно ли нам вообще не работать?» — управляющий мягко, но твёрдо отвечает: «Нет, мой друг, это разрушило бы экономику. Иди копай яму. Или, если хочешь, иди на войну. Только не останавливайся».

Ибо главный закон Кейнсианства, который оно разделяет со всеми остальными школами, звучит так: человек должен трудиться всегда. Не для того, чтобы жить достойно, а для того, чтобы система не рухнула. И это — его приговор. Ибо если система не может существовать без его труда, а он не может существовать без её подачек — то кто здесь раб, а кто господин? Ответ очевиден. Просто мы привыкли не смотреть в эту сторону. Кейнс смотрел. И пока все смотрели в другую сторону, он сделать клетку более удобной, но не открыл дверцу. За что ему, безусловно, честь и хвала от всех тюремщиков мира.

На страницу:
1 из 4