Париж. Мозаика судьбы
Париж. Мозаика судьбы

Полная версия

Париж. Мозаика судьбы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Сдержанно. Вежливо. Делая вид, что тебя не замечают.

— Скучно, — заключил Прохор. — А я тебя сразу заметил. Ты сидела босиком и выглядела так, будто тебе всё равно на весь мир. А твои лакированные туфельки стояли рядышком, как две маленькие жертвы моды.

— Они были новые, — вздохнула Вера. — Я не рассчитала, что в них долго не проходишь.

— Зато ты запомнила этот день. Туфельки, торт, штрудель, а потом Венская опера.

— И «Турандот», — добавила Вера. — Ты тогда сказал, что билет найдётся. А билета ведь не было?

Прохор сделал большой глоток Kir, поперхнулся и закашлялся.

— Не было, — признался он. — Но подумал, что такая женщина не должна приходить в оперу одна.

— А если бы я не пришла?

— Тогда бы я грустил на опере в одиночестве.

Вера засмеялась.

— Ты не умеешь грустить.

— С тобой — нет, — согласился он и взял её за руку.

Она посмотрела на их переплетённые пальцы, потом на зал с красными абажурами, с официантом, неторопливо разносившим заказы. Вера перевела взгляд на пианино, стоявшее в углу. На крышке сидела кукла в красивом платье — видимо, часть декора. Вера улыбнулась и задержала на ней взгляд.

— Когда я была маленькой, — сказала она негромко, — у нас дома на пианино стоял целый ряд кукол. В нарядных платьях, с разными причёсками — все такие разные. Родители часто покупали нам с сестрой кукол, непохожих друг на друга. Мы могли часами играть с ними, придумывать имена и целые жизни.

Прохор проследил за её взглядом.

— А что с ними стало?

— Не знаю, — ответила Вера. — Они исчезли. Я даже не помню, когда это случилось. Просто однажды их не стало. И ни одной не осталось. Я не спрашиваю об этом маму.

Она помолчала, глядя на куклу, и в голосе её послышалась грусть:

— Осталась только память. Как они стояли на пианино, словно на маленьком параде.

Она ещё мгновение смотрела на куклу, потом перевела взгляд на Прохора. Его глаза были тёплыми, спокойными — он не торопил её, не пытался утешить. Просто ждал. И это молчание было лучше любых слов.

Вера улыбнулась, сжала его пальцы и перевела разговор в другое русло.

— Тогда, в Вене, — сказала она, отводя взгляд, — я думала, что наше знакомство — это просто случайность. Приятная, но случайность. Что я вернусь в Минск, и всё забудется.

— А я знал, что нет, — ответил Прохор. — Потому что таких вещей не забывают. Жалею только, что не поцеловал тебя в Вене.

— Зато восполнил позже, — Вера улыбнулась и покраснела.

Он помолчал, потом добавил с лёгкой иронией:

— Кстати, та салфетка с телефоном, которую я вложил в твою туфельку Ты её заметила сразу?

— Сразу, — призналась Вера. — И подумала: «Какой наглый».

— Такое не прощают? — спросил Прохор.

— Прощают, — улыбнулась Вера. — Помнят. И благодарят.

Они помолчали. Вера сделала глоток коктейля и откинулась на спинку стула. В окно вливался тёплый вечер, смешивая запахи цветущих каштанов, вина и свободы.

— Я рада, — сказала она тихо, — что мы тогда встретились. И что ты был таким наглым.

— Тогда за нас, — Прохор поднял бокал с остатками Kir.

— За нас, — ответила Вера, поднимая свой.

Они чокнулись. Напиток давно согрелся, но это было неважно.

— А завтра поедем на Монмартр? — спросила она, переводя тему.

— Конечно.

— А что сегодня?

— Пойдём гулять по ночному городу.


Они расплатились и вышли. Переулок оказался узким — фонари рисовали на мокрой брусчатке золотые круги, и Вера вдруг почувствовала, как легко дышится в этом городе — словно каждый вдох здесь был написан заранее, и оставалось только вовремя его сделать. Прохор молчал, но его ладонь согревала её руку, и этого было достаточно, чтобы не спрашивать ни о чём.

А над ними, за кружевными крышами, медленно плыла полная луна. Она висела в небе, как старая серебряная монета, которую кто-то забыл на бархатной скатерти неба.



Право на сладкое


Они бродили по набережным — без карты, без цели. Вера всё ещё носила с собой клетчатый зонтик — на всякий случай, но сегодня он почти не пригодился. К вечеру Париж становился другим — не громче, не тише, а глубже. Голоса прохожих смешивались с плеском воды, отблески фонарей делали камни тёплыми, и казалось, что город дышит неспешно, как старый друг, который рад тебя видеть, но не станет этого показывать.

Они задержались на мосту Искусств. Внизу мягко плескалась вода, на том берегу горели окна Лувра, а над ними, совсем высоко, в тёмном небе мерцали первые звёзды — редкие, робкие, ещё не победившие городское зарево.

Прохор облокотился на перила, Вера — рядом, касаясь его плеча. Ветер, пахнущий рекой и цветами, шевелил её волосы.

— Смотри, — сказала Вера, показывая куда-то вдаль. — Нотр-Дам. Его видно даже отсюда, даже ночью.

Собор стоял тёмным силуэтом на фоне неба, без шпиля, без крыши, но всё равно узнаваемый, всё равно величественный. Строительные леса не портили его — наоборот, делали живым, раненым, но не сломленным.

Где-то сбоку, из маленького бара, доносилась музыка. Вера напрягла слух, и Прохор, заметив это, тоже прислушался.

— Это вроде — сказал он.

— Шарль Азнавур, — продолжила Вера, и улыбка её стала мягче, почти мечтательной. — «Une vie d'amour». Он знал, о чём пел.

— Это тот самый шансонье, который пел про вечную любовь?

— Он самый, — кивнула Вера, закрывая глаза. — И есть у него ещё одна песня, «Богема». Про Монмартр, про художников, про то, как они были молоды и бедны и как потом разъехались по всему миру.

— Как твоя Надя Леже, — усмехнулся Прохор.

— Да, как Надя, — кивнула Вера. — И как Шагал. И как Сутин.

— И Модильяни, кстати, там же начинал. Пил в кабаках, рисовал, нищенствовал.

— Азнавур был сам из этих — приехавших. Кто приехал в Париж без ничего. И остался. И стал голосом эпохи.

— А ты бы осталась? — спросил Прохор. Вопрос прозвучал неожиданно, без подготовки.

— Не знаю, — ответила она честно. — Наверное, нет. Слишком я люблю свой дом. Свои поля, свои леса, свою тишину. Париж — это очень красиво, но к этому надо привыкнуть. Это как альбом с фотографиями, в который можно заглянуть и подивиться.

— А я бы остался, — вдруг сказал Прохор. — Если бы ты была со мной. Мне бы хотелось начать жизнь заново, но с тобой. И я бы прожил её по-другому.

Вера повернулась к нему, посмотрела в глаза.

— Я и так с тобой, где бы мы ни были, — сказала она. — А почему бы ты прожил жизнь по-другому?

Он помолчал, глядя на воду. Сена переливалась серебром, дробя блики набережных.

— Потому что я жил так, как от меня ждали, — сказал он наконец. — Всё правильно. Всё вовремя. Я стал человеком, который умеет отвечать за других, но забыл спросить у себя: а что я сам хочу? Я привык быть опорой. А оказалось, что опора — это клетка, только с удобной мебелью.

Она молчала, слушая. Его голос звучал глухо, но не горько — скорее удивлённо, словно он сам только что додумал эту мысль.

— В Париже, — продолжал он, — никто не знает, кем я был. Здесь я могу быть тем, кем захочу: не командир Прохор Прозоров, не муж, которого не любила жена, не отец, чьи дети выросли. Просто Проша. Чтобы не знать, что будет завтра. И не бояться этого.

— Это страшно?

— Это живое, — ответил он. — А я привык к мёртвому.

Вера коснулась его руки — кончиками пальцев, едва заметно.

— А если бы ты остался, — спросила она осторожно, — ты бы не скучал по дому?

— Скучал, — выдохнул он. — По снегу. По бане. По озеру. По запаху скошенной травы. Но когда я думаю о доме, я думаю о нём без себя. Там я уже отжил. А здесь... здесь я могу начать с тобой писать новую главу. И в этой главе я хочу быть не тем, кто должен, а тем, кто хочет.

Она улыбнулась, но в глазах блеснула влага.

— А что бы ты хотел? — спросила она. — Ну, если по-настоящему.

Он повернулся к ней, взял её ладонь в свои.

— Я хотел бы просыпаться рядом с тобой в маленькой квартирке с выходом во внутренний дворик. Чтобы утром пахло багетами из пекарни на углу. Чтобы мы ходили на рынок за сыром и фруктами, и ты выбирала бы для меня самые сладкие персики — потому что ты знаешь, как я их люблю, а я нёс бы сумку и ворчал, что мы слишком много взяли. Чтобы мы сидели в кафе, где никто не знает нашего языка, и говорили о глупостях.

— А ты не боишься, — спросила она шёпотом, — что мы проживём эту новую жизнь и поймём, что она такая же, как и старая? Что мы привезли себя с собой?

Он задумался. Где-то на другом берегу проплывал речной трамвайчик, слышалась музыка, смех, звон бокалов.

— Боюсь, — признался он. — Но я больше боюсь не попробовать. И даже если мы ошибёмся, мы ошибёмся вместе. А это уже совсем другая ошибка.

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

— Знаешь, — сказала она, — когда я говорила, что не осталась бы, я слукавила. Немного. Наверное, я осталась бы. Но только если бы знала, что ты будешь держать меня за руку и не отпустишь. Потому что одной — страшно. А с тобой — даже чужая земля становится домом, если ты рядом.

Он поцеловал её в висок — долго, бережно, словно ставил печать на этих словах.

— Тогда решено, — сказал он. — Мы ещё вернёмся.

Они шли молча, но это молчание было тёплым — как одеяло, в которое можно завернуться вдвоём.

— Знаешь, — сказал он, — иногда мне кажется, что я прожил уже две жизни. Одну — до. И одну — после. А сейчас — третья. Но в ней до сих пор побаливают шрамы от первых двух.

Она молчала. Не подбадривала. Просто шла рядом, чуть прижимаясь плечом к его руке, и слушала.

— Есть вещи, — продолжил он, и голос его стал почти сухим, — которые нельзя исправить. Которые нельзя даже рассказать. Потому что, если рассказать, они станут реальнее, чем были.

Тишина стала её ответом.

Он хотел что-то еще сказать, но лишь кивнул — и на его лице мелькнула та улыбка, которую она любила больше всего: не уверенная, не бодрая, а настоящая, с морщинками у глаз и лёгкой грустью, которая всегда пряталась в уголках губ.



Париж ночью


А потом они двинулись дальше — мимо книжных лавок на набережных, которые уже закрылись; мимо маленьких скверов, где на скамейках сидели влюблённые; мимо домов с распахнутыми окнами, из которых доносился чей-то смех, чья-то жизнь.

Прохор зашёл в маленькую продуктовую лавку и вышел оттуда с бутылкой красного вина, гроздью винограда и тёплым багетом, который хрустел в бумажном кульке. А ещё — сыр. Он вытащил из пакета небольшой треугольник, завернутый в вощёную бумагу.

— Это что? — спросила Вера.

— Камамбер, — ответил он. — Продавщица сказала, самый лучший. С плесенью.

— С плесенью? — Вера скептически поджала губы.

Прохор засмеялся, отломил кусочек багета, положил сверху сыр и протянул ей.

— Попробуй так. Вместе.

Она попробовала. Камамбер растаял на языке, соединился с хрустящей корочкой багета. Вкус оказался сложным — маслянистым, с грибными нотками и долгим послевкусием.

— Боже, — сказала Вера. — Это же целая симфония.

— Видишь, — усмехнулся Прохор. — А ты испугалась плесени.

— Знаешь, — сказала Вера, жуя, — я вспомнила себя в детстве. В детском саду на завтрак я не любила сыр. Вообще не любила. Это самое яркое впечатление оттуда — и ещё музыкальные утренники. Всё, что сохранила моя память о детском садике.

Прохор усмехнулся, отломил ещё кусочек багета и протянул ей.

— А теперь ты любишь сыр. И классическую музыку. Значит, в детстве ты просто не доросла до них.

Они шли, откусывая по кусочку сыра и багета, передавая бутылку вина друг другу.

— Пьём по-парижски, — сказал Прохор, делая глоток прямо из горлышка. — Без церемоний.

Вино было терпким, чуть горьковатым — как все французские красные, к которым Вера никогда не могла привыкнуть, но сейчас оно казалось ей самым вкусным в мире. Может быть, потому что Париж. Может быть, потому что май. А может быть, потому что Прохор рядом.

Прохор оторвал виноградину, поднёс к её губам. Вера взяла губами, не касаясь пальцев, и он посмотрел на неё так, что она смутилась.

— Что? — спросила она с набитым ртом.

— Ничего, — ответил он. — Просто у тебя сейчас на губах и вино, и сыр, и виноград.

— И что?

— А то, что вкуснее женщины я в жизни не встречал.

Вера фыркнула, рассмеялась и ударила его в плечо.

— Ты невозможен.

— Я знаю, — согласился Прохор. — Поэтому ты меня и любишь.

Она засмеялась и откусила багет прямо из его рук, слегка коснувшись зубами его пальцев — случайно или нарочно, Прохор не понял. Но руку не убрал. Только замер на секунду, глядя на неё с той смесью удивления и нежности, которая появлялась всякий раз, когда Вера делала что-то неожиданное.

— Осторожнее, — сказал он с усмешкой. — А то я подумаю, что ты меня соблазняешь.

— А ты против? — спросила она, не отводя взгляда.

Вместо ответа он обнял её свободной рукой, притянул ближе — так, что бутылка вина оказалась зажатой между ними, а багет хрустнул в кульке, будто протестуя против тесноты. И поцеловал её — прямо с виноградом во рту и вкусом красного вина на губах.

Вера не помнила, сколько они так стояли. Секунду? Минуту? Вечность?

— Ты вкусно пахнешь виноградом

— А ты — Парижем, — ответила она.


Они пошли дальше, держась за руки. Багет уже остыл, сыр был съеден, вино в бутылке почти закончилось, а виноградные косточки оставались на мостовой маленькими тёмными точками.

Ночной город оказался совсем другим, чем дневной. Не суетливым, не парадным, а таинственным, приглушённым, будто город устал от солнца и теперь отдыхал, потягиваясь в тёплом вечернем воздухе. Фонари отражались в тёмной воде Сены, и казалось, что внизу течёт не река, а расплавленное золото. Мосты горели цепочками огней — каждый фонарь, каждая арка, каждая кованая решётка подсвечивались мягким золотом.

Вера замедлила шаг, вглядываясь в отражения. Ей вдруг показалось, что она идёт не по Парижу, а по самому краю сна — когда ещё не спишь, но реальность уже слегка расплывается, становясь невесомой, как лепестки каштанов, которые всё ещё падали с деревьев, кружась в тёплом воздухе.

Эйфелева башня в темноте выглядела иначе — не кружевной, а сияющей, живой. Каждый час она начинала мерцать: тысячи маленьких огней загорались и гасли, как будто башня дышала. Вера смотрела на это мерцание и думала о том, сколько влюблённых пар стояло здесь, под этой башней, глядя на это сияние, загадывая желания. И сколько из них сбылось?

— Красиво, — сказал Прохор. — Даже я, циник, говорю: красиво.

— Ты не циник. Ты самый романтичный человек, которого я знаю.

Прохор притянул её к себе и обнял так, будто хотел защитить от всего мира — от времени, от расстояний, от всех тех загадок, которые она так любила разгадывать.

— Что ты делаешь? — прошептала Вера, уткнувшись носом ему в плечо.

— Ничего, — ответил он. — Просто обнимаю.

Она почувствовала, как бьётся его сердце — ровно, спокойно, надёжно. И её — постепенно успокаивалось, забывая обо всём, кроме этого мгновения. Она подняла голову, посмотрела на него — и он поцеловал её. Нежно, почти несмело, как в первый раз. А потом — второй, уже увереннее. А потом третий — долгий, медленный, как течение Сены под мостами.

— Мне нравится этот город, — прошептала Вера, когда они отстранились.

— Мне тоже, — ответил Прохор. — Особенно сейчас.

Они двинулись дальше — в ногу, под мерцающие фонари. А на мосту, откуда открывался вид на подсвеченный Лувр, Вера вдруг замерла и посмотрела на Прохора долгим, внимательным взглядом.

— Я даже не мечтала, что буду целоваться в Париже. Хотя я верила, что такие города и такие поцелуи существуют.

Прохор улыбнулся и сжал её руку.

— Мечты должны сбываться. Особенно такие.

Он взял её за руку, и они пошли — в ночной Париж, который, казалось, не кончался никогда. И каждый раз, когда Прохор останавливался, чтобы поцеловать её, Вера думала: а ведь она и правда счастлива. Тем тихим, спокойным счастьем, которое не нуждается в приключениях. Потому что само приключение — это быть здесь, сейчас, с ним, в этом городе, который когда-то казался недосягаемым, а теперь стоял перед ней весь, свой.


ДЕНЬ ВТОРОЙ


Зонтик из мозаики


На следующий день они проснулись поздно. Солнце уже стояло высоко, и в комнату заглядывал утренний луч — лёгкий, золотистый.

— Ну что, — сказал Прохор, потягиваясь. — Едем на Монмартр?

— Едем, — ответила Вера, и в её голосе уже звучало то особенное ожидание, которое Прохор научился узнавать.

Они поехали на метро — линия 2, станция Anvers, — а потом поднялись на холм по узкой улочке, где стены домов были разрисованы граффити, а под ногами хрустел мелкий гравий. Вера остановилась у старого здания с коваными воротами.

— Смотри, — сказала она, показывая на табличку. — Здесь была мастерская, где в 1920-е собирались художники. Парижская школа.

— Парижская школа? — переспросил Прохор.

— Пикассо, Модильяни и наши — Шагал, Сутин, Надя Леже. — Она говорила быстро, перечисляя, а Прохор уже не слушал.

Они пошли вперед — мимо сувенирных лавок, уличных художников, кафе с плетёными стульями. Вера то и дело останавливалась, вглядываясь в вывески.

— А ты знаешь, что известный белорусский художник и композитор Наполеон Орда тоже жил здесь? — спросила она. — Работал директором Итальянской оперы, дружил с Шопеном и Мицкевичем.

— А потом вернулся домой?

— Да. И зарисовал почти всю Беларусь. Замки, церкви, усадьбы. Многие уже не существуют — только на его рисунках остались.

— Он хранитель, — сказал Прохор. — Как те, в Крыму.

Вера посмотрела на него. Он помнил. Это было неожиданно.

— Иногда ты меня удивляешь.

— Чем?

— Тем, как точно можешь сказать.

Прохор пожал плечами, но в глазах его мелькнуло что-то тёплое.

— Набираюсь ума, пока с тобой путешествую.

Они свернули на площадь Тертр — ту самую, где всегда многолюдно, где художники пишут портреты туристов, а воздух пахнет жареными каштанами и свежей краской. Вера замерла у одного из мольбертов.

— Смотри, — сказала она. — Мозаика.

На маленьком стенде, прислонённом к стене кафе, действительно было панно из цветных кусочков: парижская улица, дождь, женщина с зонтом.

«Это же она, — промелькнула мысль. — Надя из Зембина».

И память незаметно подхватила ту сцену, которая хранилась у неё где-то глубоко, годами не напоминая о себе.


Их привели в сельский музей, который ютился в нескольких залах Дома культуры. Экскурсоводом была местная учительница. Она рассказывала о войне, о колхозе, о знаменитых земляках-партизанах. А потом завела в небольшую комнату — подвального типа, без окон, с низким потолком и бетонным полом, где в стены были встроены огромные мозаичные панно.

— Это работы нашей землячки — Нади Леже-Ходасевич, — сказала экскурсовод. Уникальные мозаики.

Тогда Вера впервые услышала это имя. На панно были узнаваемые лица.

Шесть огромных панно из цветного стекла. Пикассо, Шагал, Леже, Ленин, Канвейлер И шестое — абстрактное, как вздох.


Вера моргнула, и видение исчезло. Она снова стояла на площади, под майским небом.

— Картина с мозаикой продаётся? — неожиданно спросил Прохор у художника.

Пожилой мужчина с седой бородой посмотрел на него поверх очков.

— Это портрет художницы Нади Леже.

— Сколько? — спросил Прохор.

Художник назвал сумму. Небольшую, даже скромную для Парижа. Прохор достал кошелёк, отсчитал купюры, положил на край мольберта.

— Вы даже не торгуетесь? — удивился художник.

— Зачем? — Прохор пожал плечами. — Я не картину покупаю. Я покупаю её настроение. А торговаться за настроение — глупо.

— Вам знакомо творчество Нади Леже?

Вера словно проснулась от воспоминаний — сердце ёкнуло и забилось чаще.

— Да, — ответила она. — Но хотелось бы узнать о ней больше. Вы что-то знаете о ней?

Художник отложил кисть.

— Знал лично. Правда, был тогда мальчишкой. Мой отец работал в мастерской Леже, и я иногда бегал туда после школы. Надя всегда угощала нас чем-нибудь вкусным. Особенно запомнил её оладьи из картофеля.

— Это, возможно, драники.

— Такие вкусные были со сметаной.

Художник ненадолго замолчал, глядя куда-то в сторону, словно видел перед собой ту самую мастерскую, отца, молодую Надю с тарелкой горячих драников.

Он улыбнулся.

— Леже сначала сердился на Надю. Говорил: «Эта девчонка всё переставляет на моём столе». А потом привык. Она стала его ассистенткой, потом женой. Но для нас, ребятишек, она осталась той, кто могла бросить работу, чтобы показать, как правильно смешивать краски, или рассказать историю про снег, которого мы никогда не видели.

— А где можно увидеть её работы в Париже? — она перевела разговор в другое русло.

— В музее Майоля недавно была большая выставка, — сказал художник. — Но вы опоздали, она закрылась. А так её работы разбросаны по всему миру. А вы сами откуда будете?

— Из Беларуси, — ответила Вера. — С её родины. Там её помнят и знают её творчество.

Художник кивнул, и в глазах его мелькнуло понимание и уважение. Он помолчал, потом достал из кармана блокнот и написал адрес.

— Есть одно место, связанное с Надей. Квартира на улице Жакоб. Там она жила последние годы. Сейчас там архив, но если договориться

— Как договориться? С кем? — оживился Прохор.

— Там живёт её внучка — Анна Тенье. Она хранительница. У меня есть телефон. Скажите, что вы от меня, — он протянул листок.

Вера взяла листок, прочитала и убрала в карман.

— Спасибо, — сказала она художнику.

— Не за что, — улыбнулся тот. — Надя хотела, чтобы её помнили.

— А эта мозаика, — Вера кивнула на панно с женщиной и зонтом, — она откуда?

Художник улыбнулся.

— С фотографии. Надя любила этот снимок. Говорила: «Вот она я — пришла в Париж с одним зонтом, а прожила здесь с целым миром в сердце».

Вера посмотрела на мозаику, потом на художника — тот уже снова взялся за кисть.

— Мы идём туда, где нас ждут, — сказала она Прохору.

Он взял её за руку, и они медленно пошли к спуску с холма.

— По твоим глазам вижу — предчувствие уже загорелось, — заметил он.

— Это не предчувствие, — Вера сжала его руку. — Это память. Которая ждала, когда её позовут.



Погоня на Монмартре


Прохор вдруг замедлил шаг.

— Ты чего? — спросила Вера.

— Не знаю, — ответил он, оглядываясь через плечо. — Мне кажется, кто-то наблюдает за нами. Хотя нет, наверное, показалось.

Но он сжал её руку крепче и ускорил шаг. Вера тоже оглянулась. Площадь Тертр жила своей обычной жизнью: туристы, художники, дети с шарами. Но среди этой пёстрой толпы она сразу заметила двоих — мужчину в кепке и тёмной куртке и женщину с короткой стрижкой в яркой жёлтой куртке. Они смотрели в их сторону.

— Проша — Вера замерла.

— Не паникуй, — ответил он, не оборачиваясь. — Идём спокойно.

Они свернули в узкий переулок — Rue Norvins, где туристов было значительно меньше. Прохор прибавил шаг. Вскоре послышался торопливый стук подошв по булыжнику.

— Они идут следом, — сказала Вера.

Прохор потянул её в арку. Вера споткнулась, он подхватил.

— Сюда.

Они выскочили на Rue des Saules. Прохор обернулся. Из прохода, откуда они только что выбежали, неторопливо вышли эти двое. Мужчина достал телефон, кому-то что-то сказал и убрал его в карман. Женщина сунула руку в карман куртки и кивнула в их сторону.

На страницу:
2 из 3