
Полная версия
Париж. Мозаика судьбы

Татьяна Захаренко
Париж. Мозаика судьбы
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Весенний Париж. Первые впечатления
Париж встретил их маем. Настоящим, щедрым, даже расточительным в своей красоте.
В самолёте Вера думала, что увидит серое небо, прохожих в плащах, лужи на мостовых — как в старых фильмах, которые она так любила. Но Париж решил иначе. Он встретил их солнцем — лёгким, прозрачным, почти воздушным. Оно не пекло, как тогда крымское, а ласково золотило всё вокруг: мостовую, стены домов, черепичные крыши, которые Вера разглядывала из окна такси, прижавшись лбом к стеклу. Черепица была розоватой, тёплой, будто город только что проснулся и ещё не смыл с себя утреннюю дремоту.
Прохор настоял опустить окна, сказав: «Надо дышать Парижем, а не кондиционером». И Вера была ему благодарна.
Она коснулась конверта в кармане. «Приезжайте. Я покажу вам всё. Надя ждала гостей с родины», — написала ей Анна Тенье, внучка Нади Леже. Вера помнила эти строки наизусть. Теперь Париж был не просто городом мечты — он стал целью.
Вера знала о Наде Леже почти всё. Год рождения, цвет глаз, имена мужей, названия картин. Жизнь чужой женщины была у неё в голове как выученная наизусть поэма. А своя — как черновик, в котором половина слов не разобрана.
Она вдруг подумала о Прохоре. О том, что знает о нём до обидного мало. Что он никогда не рассказывает о своём прошлом — не потому, что скрывает что-то страшное, а потому что считает его недостаточно красивым для её мира. Слишком простым. Слишком обычным.
«А если он прав? — мелькнуло в голове. — Если там и правда ничего нет?»
Она мотнула головой, отгоняя мысль. Не сейчас. Не в Париже.
Воздух оказался совсем не таким, как она ожидала. Не выхлопным, не суетливым, а сладковатым, с оттенком цветущих каштанов и свежей выпечки. Каштаны росли вдоль набережных, и их белые и розовые свечи горели на фоне голубого неба, как тысячи маленьких фейерверков.
— Господи, как красиво, — выдохнула Вера, глядя на длинные аллеи, где цветущие деревья склонялись над мостовой. Лепестки цветов падали на тротуары, на машины, на головы прохожих — будто город устраивал собственный парад весны.
Магнолии, под стать каштанам, стояли во дворах — все в розовом цвету, будто кто-то рассыпал облака прямо на ветках. Сирень выглядывала из-за кованых ограждений, и её запах смешивался с ароматом манящего кофе из уличных кафе.
Такси выехало на набережную, и Вера вдруг заметила то, от чего перехватило дыхание. Дома здесь были изящные, с высокими окнами почти в полный рост, в которые заглядывало утреннее солнце. Стекла блестели, отражая голубизну неба и зелень каштанов, и казалось, что эти здания дышат — створки были распахнуты, на подоконниках стояли цветы в горшках, и ветер колыхал полупрозрачные занавески.
— Смотри, — сказала Вера, дёргая Прохора за рукав. — Целые стены из окон.
— Красиво, — согласился Прохор, тоже выглядывая в окно.
— И знаешь, — Вера задумалась, подбирая слова. — Мне это что-то напоминает.
— Что?
Секунду она молчала, вглядываясь в знакомые очертания. Дома с лепниной, кованые решётки балконов, широкие проспекты, открывающие перспективу к воде — к Сене, которая текла неторопливо, величаво, как Нева.
— Так похоже на Питер, — сказала она наконец. — Не буквально, но есть в этом что-то притягательно-узнаваемое. Те же широкие набережные, та же воздушность в архитектуре, те же дома с высокими рамами, та же освещённость. И вода, которая всё отражает.
— Париж и Петербург? — удивился Прохор. — Вроде бы разные города.
— А ты приглядись, — Вера кивнула на проплывающий мимо фасад. — Классицизм. Те же колонны, те же портики, те же балконы с чугунным литьём. Пётр I, когда строил Петербург, ориентировался на европейскую архитектуру. На Амстердам, на Версаль и на Париж. Вот и получилось похоже.
Она помолчала и добавила, глядя в окно.
— Только здесь — другая вода. Сена — спокойнее, что ли. И свет другой — золотистый, а не северный, прозрачный. И дома старше. В Петербурге всё строже, чётче. А здесь — какая-то небрежность, что ли.
— Ты у нас всё замечаешь, — улыбнулся Прохор.
— Я просто смотрю, — ответила Вера. — И вижу.
Такси свернуло на узкую улочку, и парижская архитектура изменилась — стала камернее, уютнее. Дома жались друг к другу, окна были распахнуты весне.
— Как в раю, — сказал Прохор, когда они вышли из такси у отеля. — Ты только посмотри на это небо.
Небо и правда было особенным — не ярко-синим, а бледно-голубым, с лёгкой дымкой, которая делала его бесконечным, почти невесомым.
Отель они выбрали в Латинском квартале — на узкой улочке, где мостовая была выложена булыжником, а дома стояли так близко друг к другу, что солнечный свет едва пробивался вниз. Но это было красиво по-своему — таинственно, по-староевропейски.
Из открытого окна соседнего дома доносилась музыка — кто-то играл на пианино, негромко, неумело, но очень душевно. Что-то джазовое, старое.
Вера остановилась посреди улицы, закрыла глаза.
— Ты слышишь? — спросила она.
— Слышу. Кто-то учится играть. Пятый раз повторяет одно и то же место.
— Неважно. Главное — это Париж. Узкие улочки, музыка из окон, запах круассанов и цветущие каштаны.
— И голуби, — добавил Прохор, кивая на стаю птиц, рассевшихся на карнизе напротив.
— И как же без голубей, — согласилась Вера, засмеявшись.
Они закинули вещи в номер — маленький, но уютный, с высоким потолком и огромным окном, выходящим во внутренний двор, где цвели магнолия и куст сирени. Вера подошла к окну, распахнула его. Тёплый воздух ворвался в комнату, пахнущий сиренью и ещё чем-то неуловимым.
Она постояла так минуту, глядя на розовые облака лепестков, которые кружились внизу, и вдруг снова подумала о Петербурге. О такой же весне на набережных Невы, о том же свете из квартир — только чуть более северном, чуть более сдержанном.
«Два города — как два брата, — подумала она. — Один строили как окно в Европу, а другой был этим окном всегда».
Она повернулась к Прохору, улыбнулась.
— Идём гулять. Я хочу увидеть Париж. Весь.
— Целый Париж за один день? — усмехнулся он.
— Хотя бы его душу.
Они поехали на метро. Вера не говорила ни слова — она рассматривала пассажиров, читала названия станций, ловила себя на мысли, что она — героиня старого фильма. Может быть, «Амели»? Или «Полуночного Парижа»?
— Выходим, — сказал Прохор, и они поднялись наверх, к свету.
И там она увидела её.
Эйфелева башня стояла напротив — ажурная, невесомая, невероятная. Она не казалась железной — она казалась кружевной, сотканной из солнечных лучей и утренней дымки. Вера замерла. Прохор остановился рядом, тоже глядя вверх.
— Ну что? — спросил он. — Оправдала ожидания?
— Она больше, чем я думала, — тихо сказала Вера. — И одновременно — легче. Как будто её вот-вот унесёт ветром.
— Не унесёт, — усмехнулся Прохор. — Она тут больше ста лет стоит.
— Просто я чувствую себя здесь маленькой девочкой.
Они подошли ближе, прошли под аркой, посмотрели вверх. Вера смотрела и думала о том, сколько глаз видели эту башню. Влюблённые, солдаты, поэты, туристы, парижане, которые каждый день проходят мимо и иногда даже не поднимают головы.
— А знаешь, — сказал Прохор, — я думал, она будет другой. Более грандиозной.
— Эйфелева башня? Да она не может быть другой, — ответила Вера. — Она такой и должна быть. Элегантной. Как сам Париж.
Они не стали подниматься наверх — очередь была слишком длинной, да и Вера сказала, что хочет увидеть Париж не сверху, а изнутри. Пройти по его улицам, почувствовать его дыхание.
И они пошли.
Прогулка по Сене
От Эйфелевой башни они спустились к реке. Сена текла неторопливо — зелёная, спокойная, с маленькими волнами, которые переливались на солнце. По набережной гуляли и сидели люди — кто-то с книгами, кто-то с детьми, кто-то с собаками на поводках.
— Здесь как будто время остановилось, — сказала Вера, опираясь на каменный парапет. — Смотри, дома старые — по двести, а то и по триста лет. А вода такая же, как и столетия назад. И мосты те же.
— Мосты те, да не те, — возразил Прохор. — Войны были, реставрации
— Не важно, — Вера покачала головой. — Важно, что чувство осталось. Что когда смотришь на Сену, думаешь о тех, кто тоже смотрел на неё — вот так же.
Прохор промолчал. Он стоял рядом, засунув руки в карманы, и тоже смотрел на воду.
— Знаешь, — сказал он спустя минуту, — я тебя ревновал в Крыму. К этому твоему Марко Поло. К тому, что ты помнила его. А здесь я чувствую себя спокойно. Потому что здесь мы не ищем. Мы просто есть.
Вера повернулась к нему, прижалась к плечу.
— Просто быть — тоже важно, Проша.
Они постояли ещё немного, а потом заметили причал, где продавали билеты на теплоход.
— Давай? — предложил Прохор. — Поплывём, как туристы?
Вера засмеялась.
— Кто мы?
— Мы — двое счастливых людей, которые оказались в Париже.
Теплоход был белым, с открытой палубой наверху и уютным салоном внизу. Они поднялись наверх — чтобы видеть всё. Ветер трепал волосы Веры, и она улыбалась — широко, по-детски радостно, как не улыбалась уже давно.
С воды тянуло чем-то непривычным, чуть солоноватым — водорослями, мокрым камнем, речным илом. Но этот запах не был неприятным. Он напоминал о том, что Сена — живая, что она дышит, что у неё есть свой голос и своё тело.
Они проплыли под мостами — их было много, каждый со своей историей, каждый со своим характером. Мост Искусств, где когда-то вешали замки влюблённые. Мост Менял, где в Средневековье стояли лавки менял. Новый мост, который на самом деле старейший — ему больше четырёхсот лет.
— Смотри, — сказал Прохор, показывая на здание с башнями. — Это что?
— Консьержери, замок-тюрьма, — ответила Вера, вспоминая путеводитель. — Там держали Марию-Антуанетту перед казнью. И героя книги Анри Шарьера «Мотылёк».
— Я тоже читал эту книгу. Мрачновато, — заметил Прохор.
Они проплыли мимо Лувра — огромного, величественного, растянувшегося вдоль берега. Вера смотрела на стеклянные пирамиды, которые поблёскивали на солнце.
— Ты знаешь, — сказала она, — парижане сначала ненавидели эти пирамиды. Говорили, что они портят исторический облик. А теперь привыкли.
— И про Эйфелеву башню так говорили. Со временем привыкают ко всему, — заметил Прохор. — Даже к тому, что казалось непонятным.
Вера посмотрела на него.
— Это ты о чём?
— О нас, — ответил он просто. — Я привык. К тому, что ты иногда уходишь в свои загадки. Что тебе нужно разгадывать тайны. Что без этого ты не ты.
Вера не ответила. Только прижалась к нему крепче.
А теплоход всё плыл.
Разговор о «Шербурских зонтиках»
Они сошли с теплохода на остров Сите и решили выпить кофе в маленьком кафе. Пока они шли по набережной, Вера молчала. Но внутри неё всё говорило. Она думала о том, как странно устроена память: несколько лет назад она представляла Париж иначе — ярче, громче, праздничнее. А он оказался тихим. Спокойным. Почти домашним. И этот покой пугал её больше, чем если бы они заблудились или попали в толпу. Потому что в тишине слышно себя. А себя она боялась услышать: слишком много там было вопросов без ответов. Она вздохнула и взяла Прохора под руку — просто чтобы чувствовать его тепло. Мысли никуда не делись, но стали чуть тише.
Столики в кафе стояли прямо у воды, вместо крыши над головой — несколько разноцветных зонтиков. Они сели у самого парапета. Официант принёс два черных кофе, и тарелки с круассанами — по два на каждого.
Вера заказала: один — с миндальной пастой, присыпанный сахарной пудрой и лепестками миндаля; второй — с шоколадом, прямоугольный pain au chocolat.
Прохор заказал классические, без начинки — настоящие croissants в форме полумесяца, слоёные, с хрустящей корочкой и пустым маслянистым нутром.
— Круассан — это ведь почти символ Парижа, — сказала Вера. — В нём — вся Франция: простота, которая оказывается совершенством.
Прохор откусил, помолчал, жуя, и покачал головой.
— Символ Парижа — не круассан, — сказал он наконец. — Символ Парижа — багет. Круассан ты съел и забыл. А багет — это про каждый день. Про утро, когда идёшь в пекарню, пока он ещё тёплый. Про корку, которая хрустит так, что слышат соседи. Про то, что через два часа он уже жёсткий, как дубина, и им можно защищаться от чаек на набережной. Вот это Париж. Не прилизанный, не из кино.
Он отпил кофе и добавил:
— И вино красное, конечно. Без него эти разговоры про символы ничего не стоят.
Прохор посмотрел на Веру, и она согласно кивнула. Он подозвал официанта и заказал два бокала красного — côtes-du-rhône, обычного, рабочего, без выпендрёжа. Вино принесли тёмное, густое, пахнущее вишней и землёй. Они чокнулись — негромко, так, чтобы никто, кроме них, не услышал.
Прохор сделал глоток, крякнул одобрительно.
— Вот это три символа Парижа: кофе, багет и красное вино. Всё остальное — для открыток.
Вера отпила из своего бокала, помолчала, глядя на Сену.
— А круассан?
— А круассан — это для туристов, — Прохор доел свой первый полумесяц в два укуса. — И для тебя. Потому что ты у меня красивая, и тебе идёт сахарная пудра на носу.
Вера невольно провела ладонью по носу, смахнула пудру на палец и мазнула им Прохора по носу. Он не ожидал, моргнул, а потом засмеялся — громко, по-настоящему, так, что пара туристов за соседним столиком обернулась.
— Ну всё, — сказал он. — Война объявлена.
— Ешь давай. Дождь начинается, — улыбнулась Вера.
Сверху по зонтикам накрапывал мелкий тёплый дождь. Где-то внутри кафе заиграла знакомая мелодия. Вера прислушалась и вдруг почувствовала себя так, будто попала внутрь кадра кино.
— Слышишь, — сказала она, глядя на серое небо и мокрую мостовую. — Как в «Шербурских зонтиках».
Прохор поднял бровь.
— Ты про фильм, где всё время поют?
— Ты его смотрел?
— Мельком. Ты же включала как-то, но я заснул.
Вера вздохнула с притворной обидой.
— Это же классика, Проша. Катрин Денёв. Музыка Мишеля Леграна. Гениальный фильм.
— И конечно, про любовь, — иронично пояснил Прохор.
— Про любовь, которая не сбылась. Девушка Женевьева, парень Ги. Он уходит на войну в Алжир, она обещает ждать. Но время идёт, письма приходят всё реже, а потом она узнаёт, что беременна. И её мать находит ей богатого жениха — ювелира. Она выходит замуж. Когда Ги возвращается — уже ничего не вернуть.
— Грустно, — коротко сказал Прохор.
— Там весь фильм как музыкальная фреска. Каждая фраза пропета. Каждый цвет — специально выбранный. Розовый, голубой, жёлтый — как мозаика. Знаешь, это как раз про Париж. Не тот Париж, который с открытки, а тот, который настоящий. С дождём, с разлукой, с памятью.
Она отпила кофе и продолжила:
— Там есть одна сцена — в конце. Ги стоит у своей заправки, идёт снег. И вдруг подъезжает машина, из которой выходит Женевьева с дочкой. Она не звонила, не предупреждала. Просто приехала. Они стоят на снегу, смотрят друг на друга. Он говорит: «Я не узнал тебя». Она: «Я постарела?» Он: «Нет, просто я тебя забыл».
Вера замолчала.
— Ты плачешь? — спросил Прохор.
— Нет, — сказала Вера, но глаза её блестели. — Просто этот фильм — о том, что время не лечит. Оно просто заставляет забывать. И когда встречаешь того, кого когда-то любила, понимаешь: а вы уже другие.
— А ты бы хотела встретить кого-то из прошлого? — спросил Прохор.
Вера покачала головой.
— Нет. Потому что я уже встретила тебя.
Прохор хотел что-то сказать, но официант принёс счёт, и волшебство момента рассеялось. Однако разговор остался с ними, как и дождь, и Сена, и чувство, что они находятся внутри чего-то очень важного.
— Знаешь, — сказал Прохор. — А я хочу посмотреть этот фильм. По-настоящему. Не засыпая.
— Правда? — улыбнулась Вера.
— Правда. Ты так о нём говоришь как о чём-то, что тебя изменило.
— Изменило, — кивнула Вера. — Я смотрела его в семнадцать лет и плакала. Думала: «Как можно так любить, чтобы потом не узнать?» А теперь понимаю: можно. Потому что любовь — это не про то, чтобы помнить лицо. Это про то, чтобы помнить чувство.
Она вдруг остановилась.
— А знаешь, где снимали «Шербурские зонтики»? В основном в Шербуре, конечно, но несколько сцен — в Париже.
— Откуда ты знаешь?
— Я читала, — улыбнулась Вера. — Там есть одна сцена на вокзале. И в кафе на набережной. И ещё в церкви Сен-Пьер-де-Монмартр. Но это далеко, мы туда не поедем.
Прохор облегчённо выдохнул.
— А вот магазин зонтиков, где работала Женевьева, был построен в павильонах. Его не сохранили. А жаль.
— Представляешь, как туристы бы ломились? — усмехнулся Прохор.
— Ты циник, — покачала головой Вера.
— Реалист, — поправил он.
Они вышли из кафе. Дождь ещё моросил. Вера раскрыла свой походный в клеточку зонтик. Но в её воображении он всё равно был розовым, как у Женевьевы. Вера сделала несколько шагов под этим зонтом, а потом дождь прекратился совсем, и она сложила его, встряхнула — капли разлетелись в воздухе, как маленькие слёзы.
— Как в кино, — сказал Прохор.
— Как в кино, — повторила Вера.
Нотр-Дам
Вера шла медленно, ступая по булыжной мостовой. Ей казалось, что под ногами — слои веков, и каждый помнит что-то своё. Остров Сите был сердцем Парижа, его самой древней частью. Здесь когда-то была столица галлов, здесь стоял дворец римских наместников, здесь короновали королей. Камень помнил шаги легионеров и шёпот монахов, звон мечей и звуки органа из только что отстроенного собора.
Нотр-Дам предстал перед ними неожиданно. Но он был не таким, как на картинках. Не было шпиля — он рухнул во время пожара пять лет назад. Стены были чёрными от копоти, строительные леса облепили фасад, и только розы — те самые, знаменитые окна — всё ещё сияли на солнце.
— Он восстанавливается, — сказал Прохор. — Как живой. Его лечат.
— Как человека, — добавила Вера. — Ты знаешь, я думала, что расстроюсь. Что будет жалко. А жалко — но не до слёз. Потому что он всё равно стоит.
— И ждёт, когда его снова сделают красивым.
— Да. А знаешь, о чём я думаю? — спросила Вера.
— О чём?
— О том, что этот собор строили двести лет. Ты представляешь? Несколько поколений клали камни, зная, что сами не увидят результат. Но они продолжали. Сейчас новое поколение оставит в его истории свой след.
— Есть вера и надежда, — тихо сказал Прохор.
— Во что?
— В то, что они вкладывали в камни. Вера в то, что дело закончат. И надежда, что это будет прекрасно. — Он помолчал, усмехнулся краешком губ. — Как в «Шербурских зонтиках». Была надежда, что она вернётся. И вера, что он дождётся. Не дождался, но вера-то была.
Вера посмотрела на него удивлённо.
— Ты помнишь фильм? Ты же сказал, что заснул.
— Так соврал же, — ответил Прохор без тени смущения. — Досмотрел до конца. И даже не заплакал. Почти.
— Прохор!
— Что? Правда. Просто в конце там снег пошёл, а у него дочка — Он отвернулся, делая вид, что поправляет воротник пиджака.
Вера смотрела на него и не верила своим ушам. Этот вечно насмешливый, скептичный Прохор, который ворчал на её «женские фильмы», — досмотрел «Шербурские зонтики» до конца. И запомнил. И почти заплакал.
Она молча взяла его за руку. Он сжал её пальцы в ответ.
«Вот оно, — подумала Вера. — Настоящее. Не придуманное».
Она хотела спросить: «А ты смотрел что-то ещё? Не со мной. До меня. Какое кино ты любил в двадцать лет?»
Но почему-то не спросила. Потому что знала: он либо отшутится, либо скажет «да обычное кино, боевики там», и тогда она расстроится. А если скажет правду — она испугается, что правда окажется слишком простой. Или слишком сложной.
Поэтому она просто сжала его пальцы в ответ.
Кафе и Азнавур
К вечеру они вернулись в Латинский квартал — туда, где жили студенты, где маленькие улочки и бесконечные кафе. Они выбрали одно — с красными абажурами, плетёными стульями и музыкой, которая доносилась из открытой двери.
Внутри было уютно. За столиками сидели парижане — с газетами, с чашками кофе, с сигаретами. Никто не спешил. Никто не смотрел на часы. Время здесь текло иначе — медленнее, будто его было больше, чем где-либо ещё.
Они сели за столик у окна. Вера заказала капучино, Прохор — кофе и сэндвич.
— А это напоминает мне Вену, — сказал Прохор, оглядываясь по сторонам.
— Вену? — Вера подняла бровь.
— Ну да. То кафе, где мы — он запнулся, подбирая слово, — столкнулись.
— Кафе «Захер», — улыбнулась Вера. — Ты тогда сидел за соседним столиком и смотрел на меня, как сытый кот.
— Я не смотрел. Я наблюдал. С профессиональным интересом.
— Профессиональным? Ты что, сыщик?
— Что-то вроде того, — засмеялся Прохор. — Но и просто мужчина, который увидел красивую женщину, которая с таким удовольствием ела торт и запивала двойным эспрессо. Я тогда подумал: «Сладкоежка, но характер — огонь».
— А я подумала, — ответила Вера, — что этот тип с бородой явно не местный. Потому что местные мужчины не смотрят так откровенно.
— А как они смотрят?
— Сдержанно. Вежливо. Делая вид, что тебя не замечают.
— Скучно, — заключил Прохор. — А я тебя сразу заметил. Ты сидела босиком и выглядела так, будто тебе всё равно на весь мир. А твои лакированные туфельки стояли рядышком, как две маленькие жертвы моды.
— Они были новые, — вздохнула Вера. — Я не рассчитала, что в них долго не проходишь.
— Зато ты запомнила этот день. Туфельки, торт, штрудель, а потом Венская опера.
— И «Турандот», — добавила Вера. — Ты тогда сказал, что билет найдётся. А билета ведь не было?
Прохор сделал большой глоток кофе, поперхнулся и закашлялся
— Не было, — признался он. — Но подумал, что такая женщина не должна приходить в оперу одна.
— А если бы я не пришла?
— Тогда бы я грустил на опере в одиночестве.
Вера засмеялась.
— Ты не умеешь грустить.
— С тобой — нет, — согласился он и взял её за руку.
Она посмотрела на их переплетённые пальцы, потом на зал — уютный, с красными абажурами, с официантом, который неторопливо разносил заказы.
Вера перевела взгляд на пианино, стоящее в углу. На крышке сидела кукла в красивом платье — видимо, часть декора. Вера улыбнулась и задержала на ней взгляд.
— Когда я была маленькой, — сказала она негромко, — у нас дома на пианино стоял целый ряд кукол. В нарядных платьях, с разными причёсками, все разные. Родители часто покупали нам новых кукол, непохожих друг на друга. Мы с сестрой могли часами играть с ними, придумывать им имена и целые жизни.
Прохор проследил за её взглядом.
— А что с ними стало?
— Не знаю, — ответила Вера. — Они исчезли. Я даже не помню, когда это случилось. Просто однажды их не стало. И ни одной не осталось. Я не спрашиваю об этом маму.
Она помолчала, глядя на куклу, потом тихо добавила:
— Осталось только память. Как они стояли на пианино, словно на маленьком параде.
Она ещё мгновение смотрела на куклу, потом перевела взгляд на Прохора. Его глаза были тёплыми, спокойными — он не торопил её, не пытался утешить. Просто ждал. И это молчание было лучше любых слов.
Вера улыбнулась, сжала его пальцы и перевела разговор в другое русло.
— Тогда, в Вене, — сказала она тихо, — я думала, что наше знакомство — это просто случайность. Приятная, но случайность. Что вернусь в Минск, и всё забудется.
— А я знал, что нет, — ответил Прохор. — Потому что таких вещей не забывают. Жалею только, что не поцеловал тебя в Вене.
— Зато восполнил позже, — Вера улыбнулась и покраснела.
Он помолчал, потом добавил с лёгкой иронией:
— Кстати, та салфетка с телефоном, которую я вложил в твою туфельку Ты её заметила сразу?
— Сразу, — призналась Вера. — И подумала: «Какой наглый».
Они сидели в маленьком парижском кафе, и тёплый майский вечер струился сквозь открытые окна, смешивая запахи цветущих каштанов, кофе и свободы. Где-то заиграла музыка — негромкая, знакомая.
Вера отпила капучино и откинулась на спинку стула.
— Я рада, — сказала она, — что мы тогда встретились. И что ты был таким наглым.
— Такое не прощают? — спросил Прохор.
— Прощают, — улыбнулась Вера. — Помнят. И благодарят.
— Тогда за Вену, — Прохор поднял кружку с кофе, и они чокнулись.
— И за Париж, — ответила Вера.
— За нас, — добавил он. И она кивнула.









