
Полная версия
Мемуары Императора Внешней Империи. Книга 1. Ученик Пустоты
— Ничего, — Рен пожал плечами. — Я бы тоже не стал.
Он опустил руки и просто смотрел на меня.
— Давай. Только быстро.
Я помню каждую деталь этого момента. Запах крови — сладковатый, приторный, как испорченное мясо. Крики толпы — они сливались в один непрерывный гул, похожий на рёв водопада. Красное солнце над краем арены — оно садилось, и лучи били прямо в глаза. И его лицо — в веснушках, испачканное грязью и чужой кровью, с улыбкой, которая говорила: «Я всё понимаю. Давай уже, не тяни».
Я поднял камень.
Моя рука не дрожала.
Камень ударил его в горло — то место, где кадык у мальчишек, чуть выше ключицы. Сильный удар, вложивший всю тяжесть тела. Я не хотел, чтобы он мучился. Рен упал на колени, потом на бок. Его глаза смотрели на меня — живые, понимающие. Улыбка застыла на губах. Он не сказал больше ни слова.
Толпа взорвалась восторгом. Король что-то кричал, размахивая кубком, вино расплёскивалось и падало на его бархатный камзол. Кто-то бросил на песок монету — древний обычай, плата победителю. Монета упала рядом с телом Рена и застыла, блестя на солнце.
Я стоял над ним. Не знаю, сколько времени. Может быть, секунду. Может быть, вечность.
Солнце село. На арену спустились сумерки. Кто-то схватил меня за руку и поволок прочь. Я не сопротивлялся.
Так началась моя история. Не рождение героя. Не пророчество о великом воине. Просто мальчик-эльф, который выжил, потому что оказался чуть быстрее и чуть безжалостнее других. Мальчик, не знавший ни отца, ни матери, ни своего народа. Мальчик, который впервые убил — и не заплакал.
С этого момента я перестал быть номером пятьдесят семь.
Глава 2. О клетке, которая стала домом
После того как толпа наигралась, а король утомился, меня выволокли с арены.
Не вывели — именно выволокли. Двое стражников в засаленных кожаных доспехах, пропахших дешёвым воском и потом, подхватили под руки и потащили по тёмному коридору. Факелы на стенах горели тускло, копоть оседала на плечах. Я не сопротивлялся. Сил не осталось — тело, которое ещё час назад двигалось быстрее мысли, теперь напоминало сломанный механизм: каждая кость ныла, каждый мускул дрожал от перенапряжения. Но это была приятная боль. Боль живого.
Коридор пах плесенью, старыми костями и чем-то кислым — возможно, мочой. Где-то вдалеке капала вода. Мои сапоги (чужие, подобранные на трупе) волочились по каменным плитам, оставляя бурые следы. Я посмотрел вниз — подошвы были в крови. Не моей. Или моей — я уже не различал.
Меня бросили в маленькую комнату без окон. Бросили — буквально, как куль с мукой, на пол, устланный гнилой соломой. Дверь захлопнулась. Засов лязгнул. Я остался один.
Я лежал и смотрел в каменный потолок. На нём не было ничего — только трещины, похожие на карту несуществующего мира, и влажные разводы от протекавшей где-то наверху воды. Я попытался приподняться на локтях — мышцы взвыли, но послушались. Сесть. Прислониться спиной к стене. Холод камня пробирал сквозь лохмотья, которые когда-то были рубахой.
Рен был мёртв.
Я закрыл глаза и увидел его лицо. Веснушки. Улыбка. Рыжие волосы, слипшиеся от крови. «Ты быстрее. Я знаю». Он всё знал. Знал, что я мог бы спасти его, но не сделал этого — замешкался, испугался, поддался инстинкту самосохранения. И всё равно простил. Или сделал вид, что простил. Какая разница?
Я ждал слёз. Их не было. Внутри — тишина. Такая же, как после того первого убийства на арене. Только теперь эта тишина давила. Не как одеяло — как камень на груди.
Я лёг обратно на солому, свернулся клубком и закрыл глаза.
---
Меня держали в этой комнате неделю. Может, две. Без солнца время теряет смысл — оно превращается в вязкую массу, в которой тонут часы, а минуты растягиваются до бесконечности. Кормили дважды в день: баланда из чего-то, что когда-то было овощами, и ломоть чёрствого хлеба. Я ел всё. Иногда — с трудом, потому что живот болел от голода так долго, что перестал принимать пищу. Но я заставлял себя. Я был жив — и этого достаточно.
На седьмой день дверь открылась.
Вошедший был не просто стражником — по выправке, по тому, как он держал плечи, чувствовалась военная косточка. Высокий, с седыми висками и шрамом через левую щёку — белая полоса рассекала кожу от скулы до подбородка, край уха был срезан. Он носил форму королевской гвардии — тёмно-синий камзол с вышитым золотым львом, сапоги начищены до зеркального блеска, пряжка ремня сияет. За поясом — кинжал с рукоятью из слоновой кости, на которой вырезано имя. Я не разобрал какое.
Он посмотрел на меня сверху вниз, как смотрят на дохлую кошку в канаве, и усмехнулся.
— Значит, ты и есть тот самый эльфийский выродок, что пережил сотню детей.
Я молчал. Не из гордости — из усталости. И из расчёта: слова — это информация. Информация — это оружие. Лучшее оружие — то, о котором враг не знает.
— Встань, — приказал он.
Я встал. Медленно, хватаясь за стену — ноги затекли, мышцы отвыкли от вертикального положения. Он обошёл меня кругом, оценивая. Худой, жилистый, в лохмотьях, с ссадинами на лице и запёкшейся кровью в волосах. Наверное, я выглядел жалко. Но он смотрел не на одежду — на глаза. Взрослые всегда смотрят в глаза, пытаясь найти там страх или покорность.
Я дал ему ничего.
— Меня зовут капитан Грегор, — сказал он. — С сегодняшнего дня ты — рекрут Его Величества. Благодари короля за щедрость. Другой на его месте приказал бы тебя добить — слишком дерзко ты смотришь на меня. Но король милостив. Ты будешь жить в казармах, будешь тренироваться, будешь жрать за счёт казны. Взамен — служба. Десять лет. Если доживёшь — свободен.
Десять лет. Для человека — четверть жизни. Для эльфа — миг. Я не знал тогда, сколько именно проживу. Знал только, что дольше их всех.
— Согласен, — сказал я.
Грегор хмыкнул.
— А ты думал, у тебя есть выбор?
Выбора не было. Но формулировка «согласен» что-то значила для меня. Это было моё первое решение на пути из ямы — не просто подчиниться, а принять условие. Как сделку. Я запомнил это чувство: когда ты не игрушка в чужих руках, а хотя бы сторона договора. Даже если договор неравный.
Меня вывели во двор.
---
Впервые за несколько дней я увидел солнце. Оно било по глазам, заставляя щуриться и моргать, и я понял, что отвык от света — зрачки сужались медленно, больно. Воздух пах пылью, железом и лошадиным навозом. Знакомый запах. Запах жизни.
Казармы гвардии стояли у восточной стены города — длинные, приземистые здания из грубо тёсаного серого камня. В некоторых местах штукатурка обвалилась, обнажая кладку, похожую на рёбра дохлого животного. Крыши были крыты дранкой, местами поросшей мхом. Окна — маленькие, зарешечённые, с мутными стёклами. Плац — утоптанная земля, твердая как камень, с белыми разводами соли в трещинах. Вдалеке звенели мечи — новобранцы учились рубить чучела.
Грегор привёл меня к длинному одноэтажному бараку, толкнул дверь, и я вошёл внутрь.
Барак для новобранцев. Десятка два коек в два ряда, жёсткие матрасы, набитые соломой, грубые шерстяные одеяла с вытертыми краями. Воздух спёртый, пахнет потом, махоркой и ещё чем-то сладковатым — может быть, лекарством, может быть, гнилью. Несколько парней сидели на койках, чистили оружие, играли в кости. Когда я вошёл, разговоры стихли.
Они смотрели на меня. Все. Кто-то с любопытством, кто-то с откровенной враждебностью, кто-то — равнодушно, как на мебель. Я знал, что слухи расходятся быстро. Остроухий. Победитель Жатвы. Тот, кто убил сотню. Сотня — это преувеличение, но мифам не нужна точность. Мифам нужен герой. Или злодей.
Я прошёл к свободной койке в углу — самой дальней от двери, у стены. Сел. Сложил руки на коленях и принялся ждать. Ждать я умел. Огляделся: труба от печки проходила рядом с моей койкой — значит, зимой здесь будет теплее, чем у других. Мелочь, но в казарме мелочи определяют жизнь.
Ко мне подошли двое.
Первый — коренастый, широкоплечий, с кулаками, похожими на булыжники. Лицо квадратное, приплюснутый нос, маленькие глаза, сидящие глубоко под надбровными дугами. Второй — тощий, вертлявый, с бегающими глазами цвета болотной тины и вечно полуоткрытым ртом, будто он всё время удивлён. Пахло от них обоих луком и дешёвым табаком.
— Слышь, остроухий, — сказал коренастый. — Тут спят люди.
Я промолчал.
— Может, он глухой? — предположил тощий и захихикал — звук был похож на ржание козы. — Или тупой. Эльфы, говорят, красивые, но мозгов у них — как у бабочки.
Коренастый шагнул ближе. Он был выше меня, тяжелее килограммов на пятнадцать — мышцы, накачанные тяжёлой работой, может быть, в кузнице или на лесоповале. Пахло от него так, будто он никогда не мылся. Он навис надо мной и ткнул пальцем в грудь. Ноготь был грязный, с чёрной каймой.
— Ты меня слышишь, выродок? Здесь тебе не арена. Здесь если обоссышься — будешь спать в луже.
Я посмотрел на его палец. Потом на его лицо. Потом в глаза.
— Убери, — сказал я тихо.
— Что?
— Палец. Убери.
Тощий заржал — противно, заливисто. Коренастый покраснел. Я видел, как его мышцы напряглись — сейчас ударит. И я был готов ответить. У меня не было камня, но были пальцы. Удар в горло, потом — в висок. Он бы упал прежде, чем понял, что произошло. Я не знал, чему меня учили, но моё тело знало.
Дверь открылась. Вошёл сержант.
Он был невысоким, плотным, с рыжими усами, закрученными кверху, и большими залысинами на лысеющей голове. Форменный камзол сидел на нём мешком, но двигался он легко — без лишних звуков, без скрипа кожи. Ветеран. Я научился их узнавать.
Коренастый мгновенно отступил, палец убрал, руки по швам. Тощий нырнул на свою койку, притворяясь, что чистит застежку. Сержант оглядел нас, хмыкнул и начал перекличку.
— Торн! — рявкнул он.
— Здесь, сержант! — отозвался коренастый.
— Силк!
— Тут я, господин сержант! — Тощий приложил руку к виску, изобразив максимальную почтительность.
— Эльф!
Я не знал, что ответить. Меня никогда не звали «эльфом» как именем. Я промолчал. Сержант посмотрел на меня, сощурился, но ничего не сказал — только чиркнул что-то в планшете.
— Ладно, остроухий, — буркнул Торн, когда сержант вышел. — Живи пока. Но я за тобой слежу.
Он отвернулся и лёг на свою койку — через две от моей. Силк ухмыльнулся мне, показав жёлтые зубы, и тоже убрался на свою половину. Я остался сидеть, глядя в стену. Древесина была старой, с трещинами и короедными ходами. Я насчитал четырнадцать дырок, прежде чем глаза закрылись сами.
---
Месяцы шли. Тренировки, муштра, снова тренировки.
Нас учили держать строй — плечом к плечу, щит к щиту, чтобы не разорвали кавалерией. Учили рубить мечом — сверху, снизу, сбоку, чтобы не задеть соседа. Учили колоть копьём — в живот, в грудь, в лицо, если противник без шлема. Учили умирать. Точнее, не умирать — но об этом никто не говорил вслух.
Мне не нравилось оружие. Оно казалось мне продолжением слабости — костылём, на который опирается тот, кто не доверяет своему телу. Я учился обращению с мечом, потому что этого требовали, но в глубине души знал: моя сила — не в железе. Что это за сила — я ещё не понимал. Но чувствовал её внутри себя, как смутное тепло в груди. Особенно когда злился. Или когда боялся.
Я продолжал наблюдать. Это было моим главным умением. Я наблюдал за Торном — за его привычкой наклонять голову перед ударом, за его манерой давить весом, за тем, как он злится, когда не может пробить защиту. Я наблюдал за Силком — за его острыми глазками, которые всегда искали чужую слабость, за его готовностью услужить сильному и ударить слабого. Я наблюдал за сержантами — как они ходят, как говорят, как наказывают.
Торн, Силк и я — нас часто ставили в одну тройку на тренировках. Так сложилось само. Торн был силён, но прямолинеен. Он атаковал как бык — напролом, рассчитывая снести противника массой. Силк бил исподтишка, использовал грязные приёмы, мог ударить в пах или под колено, плюнуть в лицо, кинуть песок в глаза. Я не использовал ничего — только уклонение и контратаку.
— Ты дерёшься как девчонка! — крикнул мне однажды Торн, когда я в очередной раз ушёл от его выпада.
Я не ответил. Просто сделал шаг в сторону, подбил его ногу, и он рухнул на землю, как мешок с мукой. Он лежал на спине, тяжело дыша, а я стоял над ним, протягивая руку.
— Поднимайся, — сказал я.
Он выругался сквозь зубы — я услышал «остроухий ублюдок» и ещё несколько слов, которые не стоит повторять. Но руку взял. Встал, отряхнулся. И в этот момент что-то изменилось в его взгляде. Не стало теплее — нет. Но пропало желание немедленно убить.
Силк прибился к нам сам. Он был как тень — без собственной воли, зато с острым языком и умением смешить. Он рассказывал байки про повариху, которая добавляла в кашу мышей, про сержанта, который спит с козой, про короля, который на самом деле женщина. Силк врал мастерски — с таким воодушевлением, что сам начинал верить в свою ложь. Торн смеялся. Я молчал, но иногда мои губы кривились в подобие улыбки.
Однажды вечером мы сидели у костра во дворе казармы. Было холодно, осенний ветер гонял по плацу сухие листья — жёлтые, красные, коричневые, они шуршали под ногами. Торн раздобыл где-то бутыль мутного кислого вина — он сказал, что выменял её у повара за новую рубаху. Мы сидели на перевёрнутых бочках, пламя освещало наши лица, и я впервые за долгое время чувствовал что-то похожее на тепло.
— На, остроухий, — Торн протянул мне бутыль. — Ты сегодня на тренировке всех уделал. Заслужил.
Я взял бутыль. Понюхал. Запах был резким, уксусным, с нотками дрожжей и чего-то горелого. Сделал глоток — и чуть не поперхнулся. Кислятина жгла горло, оставляя послевкусие, похожее на ржавчину.
— Гадость, — сказал я, вытирая рот рукавом.
Торн заржал. Силк захихикал.
— Первый раз пьёшь вино, что ли? — спросил Торн. — Эльфы, говорят, не пьют.
— Пьют, но не это. Это словно уксус с дёгтем.
— А ты разборчивый, — усмехнулся Торн. — На улицах небось из луж лакал, а тут — «гадость».
Я хотел ответить что-то колкое, но вместо этого вдруг улыбнулся. Сам не знаю почему. Может, от вина. Может, от того, что они сидели рядом — шумные, потные, глупые, — и не пытались меня убить. Может быть, впервые за много лет я почувствовал, что я не один.
— Ладно, — сказал я. — Давай ещё.
Торн хлопнул меня по плечу так, что я чуть не свалился с бочки. Силк что-то рассказывал про повариху и таракана в супе. Мы пили, смеялись, смотрели на звёзды — их было много, холодных и ярких, как никогда в городе. В какой-то момент я поймал себя на мысли, что мне... спокойно. Не хорошо, нет. Спокойно. Как в тот раз с горбушкой хлеба. Только без страха, что спокойствие отнимется в следующую секунду.
— А у тебя есть имя, остроухий? — спросил Торн, когда вино почти кончилось. Он был уже пьян — глаза покраснели, речь заплеталась. — Ну, настоящее?
Я покачал головой.
— Имени нет. Меня никогда не звали.
— Так нельзя, — нахмурился Торн. — Человек без имени — не человек. Это как... тень. Или животное.
— Я не человек, — напомнил я.
— Эльф, человек — один хрен. Всё равно должно быть имя.
Силк предложил назвать меня Остроухом. Торн дал ему подзатыльник. Потом мы перебрали ещё десяток кличек — Ушастик, Белый, Молчун, Тень — но ни одна не прижилась. Я слушал их и чувствовал странное тепло. Не от вина — от того, что они тратят на меня время. Что им не всё равно.
Имени я тогда не получил. Но что-то изменилось. Я перестал быть просто зверем в человеческой шкуре. Я стал частью чего-то. Маленькой, случайной, временной — но частью.
---
В казарме я почти перестал спать. Не потому что не мог — моё тело требовало отдыха, как и любое тело. А потому что каждую ночь мне снился Рен. Не всегда — иногда приходили другие. Дети с арены, лица которых я не запомнил. Парень с прутом. Братья с ножами. Они стояли и смотрели на меня молча. Иногда один из них открывал рот, но вместо слов оттуда вытекала кровь.
Я просыпался с криком. Не всегда — иногда просто с открытыми глазами и колотящимся сердцем. Силк ворчал, что я мешаю спать. Торн молчал. Однажды он бросил мне свой плащ — я лежал в холодном поту, дрожа, и не мог согреться.
— На, — сказал он. — Простынешь — будешь кашлять на построении. Сержант драть будет.
Я взял плащ. Шерстяной, грубый, пахнущий луком и потом. Укрылся и закрыл глаза. Рен не пришёл этой ночью.
Месяцы шли. Я учился драться. Учился не только техникам, которым учили сержанты, но и тому, что нельзя было вложить в голову словами. Чувствовать противника. Считывать его движение до того, как он его начнёт. Знать, куда он ударит, по взгляду, по напряжению плеча, по дыханию.
Торн, Силк и я — три беспризорника, которых судьба свела в одной казарме. Мы делили хлеб, секреты и страхи. Мы прикрывали друг друга на учениях — когда Торн пропускал удар, я подхватывал его щит; когда я заходился в круге, Силк отвлекал противника. Мы смеялись — и это был настоящий смех, не горький, не защитный. Просто смех от того, что мы живы.
В то время я действительно поверил, что дружба существует.
Глава 3. О цене доверия
После того вечера у костра мы стали чем-то вроде неразлучной тройки. Торн, Силк и я. Сержанты ругали нас за своеволие — мы слишком много болтали на построениях, слишком часто нарушали тишину после отбоя, слишком громко смеялись в неурочные часы. Но нас ценили за эффективность. На тренировках мы действовали как единый организм: Торн держал строй, принимая на себя самые сильные удары, Силк бил с флангов, используя свою вертлявость и острый язык как оружие, я уклонялся и контратаковал, вскрывая защиту там, где она казалась надёжной. Нас посылали в патрули вместе — потому что поодиночке мы были просто рекрутами, а втроём — командой.
Нас называли «Трёшка». Это было неофициальное прозвище, которое прилепили сержанты: «Опять эта Трёшка натворила дел». Торн обижался, Силку нравилось, мне было всё равно.
Время шло. Месяцы превращались в год. Я перестал считать дни.
---
Я замечал перемены в Торне не сразу. Сначала думал — просто усталость. Мы работали много: подъём до рассвета, тренировки до седьмого пота, патрули в ночную смену, чистка оружия, стирка обмундирования. Организм новобранца не железный, даже если новобранец — бывший беспризорник, привыкший к голоду и холоду. Торн стал мрачнее. Он реже шутил, чаще молчал. Его взгляд, когда он смотрел на меня, изменился — не с восхищением, как после того, как я подал ему руку на плацу, а с какой-то затаённой тревогой. Словно он видел во мне что-то, чего не видел раньше, и это что-то его пугало.
Иногда он замолкал посреди разговора, уставившись в одну точку — на стену, на свой сапог, на костёр. Я думал: устал. Думал: наверное, снится что-то. У меня самого снилось.
Силк был болтливее. Однажды, когда Торн ушёл в уборную, он наклонился ко мне и зашептал:
— Слышь, эльф. У Торна долги.
— Какие долги?
— Сёстры у него. Две. Живут в портовом квартале. Отец сдох в прошлом году, мать — ещё раньше. Он им деньги посылает из жалованья. А жалованья у рекрута — вошь на аркане. Вот он и взял у Грегора.
— У капитана?
— Ага. Ссуду под будущее звание. Грегор обещал его в капралы вывести, если он ну, поможет с одной проблемой.
— С какой?
Силк покрутил головой, огляделся — никого.
— Не знаю. Грегор не говорит. Но Торн ходит сам не свой. Боится, что не справится. Или что Грегор обманет.
Я тогда не придал этому значения. Долги, сёстры, капральские погоны — что это для меня? Я не знал, что такое семья. Не знал, что значит бояться за других. Я был занят — учился. Впитывал всё, чему учили сержанты: работу с мечом, тактику боя в строю, чтение следов, ориентирование на местности. Я становился опасным — и чувствовал это.
---
Зима в том году выдалась лютая. Снег падал каждый день, занося плац до колена. Сержанты заставляли нас бегать по сугробам — для выносливости. По ночам трубы печки едва грели, и мы спали, свернувшись клубками, в два одеяла. Вода в кувшинах замерзала к утру. Мой организм — эльфийский, медленный — справлялся лучше человеческого. Я не мёрз так сильно, как Торн или Силк. Но я тоже мёрз.
В ту ночь мы возвращались из патруля. Нас послали проверить склады у восточных ворот — кто-то донёс, что по ночам там шастают воры. Воров мы не нашли, но промёрзли до костей. Силк отпросился пораньше — у него разболелся зуб, он жаловался, что голова раскалывается, и пошёл к лекарю. Мы с Торном остались вдвоём.
Мы шли через плац. Луна светила ярко — почти как днём, только холодно и бело. Снег скрипел под сапогами, пар изо рта висел в воздухе, оседая инеем на воротниках. В окнах казарм горел жёлтый свет — кто-то не спал, играл в кости, чистил оружие. Ветер гнал позёмку, маленькие снежные змейки вились по земле, обтекая наши ноги.
Я шёл чуть впереди. Смотрел на звёзды — их было особенно много в морозные ночи, и они казались ближе, чем обычно. И думал о том, как мало мне нужно для покоя: крыша над головой, еда два раза в день, возможность двигаться, чувствовать своё тело. Не дом, конечно. Но — достаточно.
Я не думал об опасности. Я доверял Торну.
Он делил со мной хлеб. Он смеялся над моими редкими неумелыми шутками. Он дал мне свой плащ, когда я проснулся в холодном поту после сна о Рене. Он был моим товарищем — не другом, но чем-то, что к этому близко.
---
Удар пришёлся сзади.
Не в спину — в шею, сбоку, туда, где кожа тонкая и близко артерия. Он бил ножом. Я не видел — не мог видеть, потому что смотрел вперёд. Но почувствовал. За долю секунды до того, как холодная сталь коснулась кожи, воздух изменился. Звук шагов за спиной стал другим — резким, целенаправленным, без обычной для Торна тяжеловесной неуклюжести. Он готовился, заносил руку.
Я дёрнулся в сторону — бездумно, чисто на рефлексе, на том самом «Шаге Уклоняющейся Тени», который не учил, но умел. Лезвие полоснуло по плечу, распарывая ткань и кожу, но не задев горло. Боль пришла сразу — горячая, острая, как укус.
Я развернулся. Торн стоял в двух шагах с ножом в руке — тем самым гвардейским ножом с зазубриной на обухе, который он всегда носил на поясе. Левая рука была вытянута вперёд, правая — с ножом — занесена для нового удара. Его лицо было бледным — бледнее снега, бледнее луны. Глаза — широко раскрытыми, как у человека, который сам не верит в то, что делает. Зрачки прыгали: на меня, на нож, снова на меня.
— Торн, — сказал я.
Он не ответил. Он бросился на меня — молча, отчаянно, не как тренированный солдат, а как загнанный зверь. Нож описал дугу, целясь мне в лицо. Я ушёл в сторону — лезвие пронеслось в сантиметре от щеки. Он ударил ещё раз — в живот, снизу вверх. Я перехватил его руку, сжал запястье, попытался выкрутить. Но он был сильнее — не умением, а массой, отчаянием. Он вырвался, пнул меня в колено, заставив пошатнуться. Я отступил на шаг, другой.
— Торн, — повторил я. — Остановись.
Ни слова. Ни объяснения. Ни крика.
Он наступал, я отступал. Моё плечо горело — я чувствовал, как кровь течёт по руке, капает на снег, оставляя чёрные в лунном свете пятна. Одно пятно, другое, третье — как дорожка, ведущая к смерти. Я ждал. Он выдыхался — его движения становились всё более рваными, бесконтрольными. Он не был создан для убийства. Он был создан для работы, для простой силы, для прямых ударов. А сейчас он метался, как рыба на льду, пытаясь сделать то, чего не умел.
Я не хотел его калечить. Я надеялся, что он остановится. Что он скажет хоть слово. Что я смогу понять — почему. Внутри меня что-то кричало: «Это же Торн. Тот, кто смеялся с тобой у костра. Тот, кто дал тебе свой плащ. Ты не можешь его убить».
Но он не остановился.
Он сделал последний выпад — самый отчаянный, бросившись всем телом вперёд, как будто хотел не ударить, а обнять ножом. Нож целил мне в грудь — прямо в сердце. На этот раз я не стал уклоняться.
Я ушёл с линии атаки — короткий шаг влево, скользящее движение, — и перехватил его руку. Наши пальцы сомкнулись на рукояти ножа: его, сжимающие изо всех сил, и мои, выкручивающие запястье. Я не был сильнее его, но я был быстрее и точнее. Рывок — и лезвие изменило траекторию. Оно вошло ему в грудь.
Не в сердце. Я не целился в сердце. Рядом — между рёбрами, в мягкое. Он сам напоролся на собственный нож — я лишь направил удар. Но крови было много. Она хлынула сразу — тёмная, почти чёрная, заливая рубаху, снег, мои пальцы.
Торн замер. Его глаза расширились — не от боли, а от изумления. Нож выпал из его разжавшейся руки и остался торчать в ране, торча рукоятью вверх. Он покачнулся и упал на колени. Кровь пошла изо рта — тонкой струйкой по подбородку.
— Прости, — прошептал он. — Прости меня.
Я опустился рядом с ним на корточки. Его взгляд был уже мутным, зрачки расширились, лицо побледнело так, что веснушки стали видны, как пятна на белой бумаге. Но он цеплялся за моё лицо — смотрел, не отрываясь, будто хотел запомнить.




