
Полная версия
Скорость тишины. Точка нуля
И это не лечится скоростью. Это лечится только терпением. И надеждой.
Саша гнал, чтобы жить. Чтобы чувствовать пульс в висках. Чтобы дышать полной грудью, на пределе легких. Он не мог иначе. Скорость была его кислородом. А я ушел, чтобы не дать другим умереть. Чтобы продлить им это дыхание. Чтобы такие, как Никола и Джорджио, могли сделать еще один вдох. Еще один шаг. Еще одну попытку.
Странный получился обмен. Саша отдал жизнь за скорость. Я отдал скорость за чужие жизни. И кто из нас прав — я не знаю до сих пор.
— Дядя Дэн, смотри! — Никола снова поймал мяч, теперь левой рукой, и держит его над головой, как кубок. Глаза сияют. Улыбка до ушей. — Я сам! Левой! Получается!
— Молодец, Никола. Ты — чемпион.
Я говорю это серьезно, без тени снисхождения. Потому что для меня он действительно чемпион. Он каждый день выходит на свою трассу и борется с телом, которое не хочет его слушаться. И побеждает. Медленно, мучительно, шаг за шагом. Без зрителей, телекамер и спонсоров.
Я выхожу из палаты. В коридоре снова слышен шум. Регина уже ушла, теперь крутят повторы гонки. Красный болид влетает в шикану — идеальная траектория, ни миллиметра ошибки. Машина ложится в поворот, как по рельсам. Я смотрю на экран дольше, чем собирался. Вглядываюсь в траекторию, в точку торможения, в то, как она переносит вес машины на переднюю ось.
Инженер во мне просыпается помимо воли. Тормозит слишком поздно агрессивно. На мокром асфальте это самоубийство. Если пойдет дождь — вылетит. Гарантированно. На сухом — пронесет, она талантливая. Но на мокром...
Я ловлю себя на этой мысли и отворачиваюсь резко, будто обжегся. Какое мне дело? Я больше не инженер. Я физиотерапевт. Мои трассы — это коридоры реабилитационного центра. Мои «гонщики» — Джорджио и Никола. Мои победы — их шаги, их улыбки, их пойманные мячи.
Глава 3. Точка невозврата (Регина).
Автодром. Тестовый день.
Скорость — 240 километров в час по прямой.
Бетонные плиты трассы сливаются в сплошную серую ленту под колесами. Краски исчезают, мир становится монохромным — только оттенки серого, только размытые контуры. Бордюры мелькают цветными вспышками по краям периферийного зрения: красный, белый, красный, белый — как пульс, как сердцебиение трассы. Автодромы я знаю наизусть. Каждую кочку, каждый стык, каждый миллиметр асфальта. Я выучила его по симулятору, по бесконечным часам просмотра телеметрии, по ночным кошмарам и дневным грезам. Я могла бы проехать его с закрытыми глазами — и иногда, на симуляторе, я так и делала, проверяя мышечную память.
Но в динамике все происходит иначе.
В динамике трасса живет своей жизнью. Она дышит. Пульсирует. Бросает машину на себя перегрузками, как хищник, который играет с добычей, прежде чем сожрать. Асфальт не статичен — он меняется с каждым кругом, с каждой минутой. Температура покрытия, влажность воздуха, ветер, резина, оседающая на траектории — все это превращает знакомый маршрут в новую, неизведанную территорию.
Сегодняшний выезд не значился в планах. Обычный тестовый день перед этапом. Команда решила, что мне нужно размяться после недели в городе, сдуть пыль с комбинезона, проверить настройки. Руководство настаивало, чтобы я пиарила спонсоров, мелькала в светской хронике, улыбалась на мероприятиях, позировала для глянцевых журналов. Я улыбалась. Я всегда улыбаюсь — это часть контракта, часть образа «Швейцарской ракеты». Но внутри копилось напряжение. Как пар в закрытом котле. Как давление в тормозной системе перед точкой отказа.
Я не создана для светских раутов. Я создана для кокпита.
Поэтому, когда механики сказали, что есть свободное окно и можно обкатать машину после замены коробки передач, я ухватилась за эту возможность, как утопающий за соломинку. Буквально впрыгнула в комбинезон и застегнула его до конца, когда уже бежала к боксам.
— Два часа, Регина, — напутствовал Фред по радио, когда я уже выезжала с пит-лейн. Голос у него был усталый, с нотками раздражения — он не любил незапланированные выезды, они ломали его выверенный график. — Программа минимум: прогрев резины, проверка тормозов, несколько быстрых кругов для сбора телеметрии. Без фанатизма. У нас завтра симулятор, мне нужна свежая голова, а не выжатый лимон.
— Поняла, — коротко бросила я в ответ, уже вжимаясь в кокпит, подгоняя ремни, чувствуя, как знакомое тепло разливается по телу.
Поняла. Конечно, поняла. Без фанатизма. Размяться. Проверить коробку. Собрать данные. Вернуться в боксы. Я действительно так думала… Правда.
Третий круг.
Перегрузка в 3G вдавливает меня в кресло на выходе из второго поворота. Сейчас тело весит в три раза больше, чем должно. Шея уходит в подголовник, мышцы напрягаются, удерживая голову, которая теперь весит как хороший арбуз. Руки работают четко, ювелирно. Каждое движение отточено до автоматизма, до мышечной памяти, до рефлекса.
Машина слушается. Резина держит. Подвеска отрабатывает бордюры, как послушный, хорошо выдрессированный зверь. Я чувствую каждый миллиметр сцепления с асфальтом через руль — вибрация передается через алькантару, перчатки и кожу: прямо в мозг. Через педали я чувствую, как работает тормозная система, как колодки сжимают диски. Через копчик, поясницу и лопатки я чувствую, как машина дышит, как переносит вес, как цепляется за асфальт.
Я дома. Наконец-то я дома… Ведь в кокпите нет светских хроник, фальшивых улыбок и спонсоров, которым нужно нравиться. Есть только я, машина и трасса: святая троица.
— Хороший круг, — голос Фреда в наушнике звучит почти довольно. Для него это высшая похвала. — Температура в норме, давление масла стабильно. Можешь добавить в десятом. Посмотрим, как коробка держит нагрузку на выходе.
Десятый поворот. Моя любимая скоростная шикана перед прямой. Визитная карточка этого автодрома. Место, где проверяется характер. Где трусы сбрасывают газ, а смелые нажимают. Где грань между контролем и хаосом тоньше лезвия бритвы.
Там надо тормозить поздно. Очень поздно. На грани блокировки колес, на грани срыва в неконтролируемое скольжение. Там проверяется, кто ты на самом деле.
Вхожу в девятый поворот, готовлюсь к торможению. Скорость — 140 километров в час. Точка торможения — 100 метров до бетонного ограждение. Сто метров, чтобы погасить скорость до девяноста, чтобы машина успела «сесть» на переднюю ось, чтобы баланс сместился ровно настолько, насколько нужно для входа в шикану.
Нога давит на тормоз. Гидравлика сопротивляется, но поддается. ABS отключено, как всегда, в гонках — только я и физика. Левое переднее колесо чуть визжит, я слышу этот звук даже сквозь рев мотора и шум ветра. На грани блокировки, но в пределах допустимого. Еще чуть-чуть — и колесо пойдет юзом, машина потеряет сцепление, и я улечу в гравий.
Но я держу: я всегда держу. И тут же — удар… Не тот удар, который бывает, если наехать на поребрик или который чувствуешь копчиком, когда подвеска пробивает на кочке. Другой. Совершенно другой: короткий, жесткий и окончательный.
Будто кто-то гигантским молотом — нет, не молотом, а самой землей — врезал по переднему левому колесу. Будто трасса, которую я считала своим домом, внезапно поднялась и ударила в ответ. Предала.
Мир срывается с оси…
Звук — первое, что исчезает. Вернее, он не исчезает, он трансформируется во что-то другое, во что-то запредельное. В скрежет, который я не слышу ушами, а чувствую зубами. В вибрацию, проходящую сквозь позвоночник, как электрический ток высокого напряжения. В хруст, который рождается где-то внутри меня и одновременно снаружи.
Передняя левая подвеска ломается. Я чувствую это всем телом — копчиком, лопатками, затылком. Это не звук. Это ощущение конца. Абсолютного, необратимого конца.
Машина резко клюет носом как подстреленная птица. Задирает корму и начинает вращаться. Вертлюг… Бесконтрольное, дикое, животное вращение. Центробежная сила вжимает меня в боковину кокпита, ремни впиваются в тело, дыхание перехватывает.
Небо. Земля. Небо. Земля…
Мир превращается в калейдоскоп. Серый асфальт, голубое небо, белые облака, зеленый откос, красный отбойник — все мелькает с бешеной скоростью, сливаясь в одно сплошное, тошнотворное месиво цветов и форм. Мозг отказывается это обрабатывать. Вестибулярный аппарат сходит с ума, посылает противоречивые сигналы: верх, низ, право, лево, все одновременно, все сразу.
— Регина! — голос Фреда в наушниках превращается в сплошной крик, в визг, в животный вопль. — Регина, ответь! Регина!!!
Я не могу ответить. Меня швыряет в кокпите, как тряпичную куклу, как пустую пластиковую бутылку в шторм. Ремни безопасности впиваются в тело так, что кажется, сейчас разрежут плоть до кости, перережут ключицы, сломают ребра. Грудные ремни душат, не дают вдохнуть. Я вишу на них, а центробежная сила рвет меня на части, пытается выдернуть из кокпита, размазать по асфальту.
Удар о барьер. Лобовой. Чудовищный. Мир взрывается белой вспышкой боли.
Перегрузка зашкаливает за 40G — я помню эти цифры по инструктажам, по лекциям по безопасности, по рассказам врачей. 40G, 40 раз по весу твоего тела. Внутренности, кажется, отстают от позвоночника и болтаются где-то под горлом, прижатые к диафрагме. Сердце, печень, легкие — все смещается, сдавливается, превращается в однородную массу боли. Голова мотается, ударяясь о внутреннюю часть шлема, хотя HANS-система должна ее держать. Плевать она хотела на систему, когда инерция хочет оторвать тебе голову от плеч, как пробку от бутылки.
Второй удар.
Кормой. Хруст позади — двигатель? Коробка передач? Заднее антикрыло, которое отрывается и летит куда-то в поле? Плевать. Плевать, что там ломается, потому что ломаюсь я сама.
Третий удар.
Еще. И еще…
Я перестаю считать. Перестаю различать удары. Они сливаются в одну сплошную, бесконечную агонию металла и плоти.
Сколько это длится? Секунда? Вечность? Я не знаю. Времени больше не существует. Есть только вращение, боль и этот проклятый высокочастотный писк в ушах. Писк, который сверлит мозг, который громче любого мотора, который заполняет всю вселенную.
Остановка. Резкая, внезапная, как удар о бетонную стену.
Тишина.
Звенящая, абсолютная, оглушающая тишина. Такая громкая, что хочется закричать, лишь бы не слышать ее. Только писк в ушах — высокочастотный, противный, как комар над ухом, которого невозможно отогнать. И стук сердца. Глухой, тяжелый, неровный.
Я жива. Пока жива…
Пыль. Везде пыль. Карбоновая крошка, резиновая пыль, асфальтовая взвесь, осколки пластика — все это висит в воздухе, оседает на лице, на стекле визора. Я чувствую ее во рту — противный, химический вкус. В носу — резь, как будто вдохнула битое стекло. Вкус крови. Медный, соленый, тошнотворный. И бензина. Едкий, сладковатый запах топлива, который может означать только одно: пожар.
Но пожара нет. Пока нет…
Я вижу небо. Кокпит открытый: формульный болид не имеет крыши, но я не понимаю, где верх, где низ. Вестибулярный аппарат отключился, послал все к черту, сдался. Глаза открыты, но картинка плывет, двоится, троится, распадается на фрагменты, которые не складываются в единое целое. Отбойник надо мной? Подо мной? Рядом? Я не знаю. Я ничего не знаю.
Больно. Везде.
Но это не та боль, которой можно закричать. Не острая, режущая боль перелома. Это глухая, тупая, разлитая по всему телу боль, которая накатывает волнами, как прилив. Которая придет позже, когда спадет шок. Которая останется надолго. Навсегда.
Сейчас только писк в ушах и запах. Едкий, химический — то ли антифриз, то ли тормозная жидкость, то ли масло из разорванного радиатора. И тишина в наушниках. Фред молчит. Или я не слышу? Или связь оборвалась? Или он уже не со мной, а вызывает скорую, орет на механиков, бьет кулаком по столу?
— Регина! Регина, ты меня слышишь?!
Голос Фреда пробивается сквозь вату. Сквозь писк. Сквозь шум в ушах, похожий на прибой. Связь работает. Он здесь. Он со мной.
Я хочу ответить: «Да. Я слышу. Я жива. Я здесь. Я не умерла».
Я открываю рот. Губы двигаются. Язык — чужой, непослушный, распухший — ворочается с трудом.
— Я не дозвонилась до отца…
Слова выходят сами. Не те, что я хотела сказать. Совсем не те. Откуда они взялись? Почему сейчас, в этот момент, я думаю об отце? О том, как набирала его номер в отеле после победы, слушала длинные гудки. О том, как он не взял трубку. Никогда не берет…
— Он не взял трубку…
Губы шевелятся, но я не слышу своего голоса. Только чувствую как воздух выходит из легких и как вибрируют голосовые связки. Есть ли звук? Я не знаю. Фред что-то кричит в ответ, но его голос тонет в помехах, в писке, в шуме. Он где-то далеко, в другой вселенной, в другом измерении. А я здесь. Одна. В пыли и бензине.
Темнота накатывает с краев зрения. Постепенно и неумолимо, как затвор фотоаппарата, который закрывается. Картинка сужается до тоннеля. Яркого, светящегося тоннеля, в центре которого — лицо.
Лицо отца.
Не такое, каким оно было вчера, когда я звонила. Не уставшее, с морщинами и сединой. А такое, каким оно было в детстве. Улыбающееся, с масляными разводами на щеке — он раньше возился в гараже и забывал умыться. С хитринкой в глазах, с ямочкой на подбородке. Он что-то говорит, но я не слышу. Я только вижу, как двигаются его губы. И читаю по ним, как читала в детстве, когда он учил меня понимать машины без слов.
«Держись, дочка. Я здесь. Я всегда здесь».
Тоннель сужается до точки.
Потом — ничего…
Три дня спустя.
Я не понимаю, где я.
Это первая мысль, которая пробивается сквозь вату в голове. Мысль рождается медленно, мучительно, как будто продирается сквозь толщу воды. Вторая мысль: почему так светло? Свет бьет в глаза даже сквозь закрытые веки, красный, пульсирующий. Третья: почему так тихо? Где мотор? Где рев двигателя, который должен быть фоном моей жизни?
Потолок. Белый, ровный, чужой. С квадратными плитами и встроенными лампами дневного света. Одна лампа чуть мерцает — этот ритмичный пульс и пробивается сквозь веки.
Пахнет лекарствами. Тем самым больничным запахом, который ни с чем не спутаешь. Спирт, хлорка, антисептики, латекс, стерильность. Во рту сухо, как в пустыне. Язык распух, не ворочается, прилипает к небу, как наждачная бумага. Губы потрескались, я чувствую вкус крови — той самой, из аварии, или уже свежей, от трещин?
— Сознание стабильное, гемодинамика в норме, — голоса где-то справа, за пределами моего поля зрения. — Давление подняли до рабочих значений, тахикардия купирована медикаментозно. Неврологический статус без отрицательной динамики.
Чужие голоса. Профессиональные, спокойные, равнодушные. Так говорят врачи, когда обсуждают не человека, а клинический случай. Историю болезни. Набор симптомов и показателей.
Я пытаюсь повернуть голову. Получается с трудом. Шея словно зафиксирована, каждый градус поворота дается с боем, с болью в позвонках. Но получается. Сантиметр за сантиметром. Шея, плечо, дальше.
Двое в белых халатах стоят у моей кровати. Один — лысый, с пышными седыми усами, в очках на цепочке. Скорее всего заведующий отделением или ведущий хирург. Второй — молодой, с трехдневной щетиной и темными кругами под глазами, в руках планшет со стилусом. Ординатор или дежурный врач.
Они не смотрят на меня. Они смотрят на снимки, которые держат в руках, подсвечивая на специальном стенде. Мои снимки. Я узнаю эти черно-белые, призрачные изображения костей — МРТ, рентген, компьютерная томография. Я видела такие сотни раз на медосмотрах, на брифингах по безопасности, в учебниках по спортивной медицине. Но никогда не думала, что буду рассматривать свои собственные.
— Переломы сложные, — говорит лысый, водя пальцем по снимку. Ноготь у него коротко острижен, чистый, с легкой желтизной от возраста. — Большеберцовая, вот здесь, видите линию? Малоберцовая, поперечный. Таз — трещина подвздошной кости. Вот здесь оскольчатый перелом, видите? Мелкие фрагменты. Хорошо, что осколки не сместились в сосудистый пучок, обошлось без повреждения артерий. Операция прошла хорошо, металл поставили качественный, титановые пластины, штифты. Жить будет. Конечности сохранили.
Второй кивает, что-то быстро помечает в планшете стилусом. Его лицо ничего не выражает — профессиональная маска.
— С позвоночником большое везение. — Лысый показывает на другой снимок, где виден мой позвоночный столб — ровная цепочка позвонков. — Вот, смотрите: перегрузки при ударе были запредельные, около 40G. При таких цифрах обычно компрессионные переломы нескольких позвонков, разрывы связок, смещения с последующей невозможностью ходьбы. А здесь — легкая компрессия, микротрещина в теле L2, без смещения, без повреждения спинного мозга. Видимо, мышечный корсет сработал как амортизатор. Тренированное тело, профессиональный спорт. Восстановление будет долгое, на месяцы, но ходить будет.
В палате тихо. Только пикает какой-то прибор, отсчитывая удары моего сердца, да шумит кондиционер. Я слушаю их разговор, и каждое слово впечатывается в мозг, как клеймо.
Переломы. Титан. Трещина. Восстановление. Месяцы…
— А карьера?
Голос чужой. Хриплый, скрипучий, надтреснутый. Будто я не говорила три дня, а пила наждачку и курила пачку сигарет. Я не узнаю свой собственный голос. Но это говорю я.
Оба врача замолкают.
Мгновенно. Как будто кто-то выключил звук на пульте. Как будто время остановилось. Они поворачиваются ко мне одновременно — лысый медленно, с достоинством, молодой резко, испуганно. И я вижу в их глазах то, чего не должны видеть пациенты. То, что врачи обычно прячут за профессиональной маской.
Сожаление. Жалость. И что-то еще, хуже жалости: безнадежность. Приговор…
Они смотрят на меня так, как смотрят на разбитый болид, который привезли в боксы на эвакуаторе: «Жалко, хорошая была машина. Многообещающая. Подавала надежды. Но восстановлению не подлежит». Списать. Забыть. Взять новую.
Лысый вздыхает. Вздох долгий, тяжелый, как будто он несет на плечах груз всех своих пациентов. Он переминается с ноги на ногу, смотрит куда-то в сторону окна, на деревья за стеклом, на серое небо. Не на меня: ему трудно смотреть на меня.
— Регина… — голос у него мягкий, участливый. От этого еще страшнее. Лучше бы он кричал. Лучше бы он был грубым и равнодушным. — Вам нужно думать сейчас не о карьере. Совсем не о карьере. Забудьте это слово на… ближайший год. Вам нужно думать о том, как снова начать ходить. Как восстановить подвижность суставов. Как вернуть мышцы в тонус. Это займет месяцы. В лучшем случае — полгода до первых самостоятельных шагов. Год до нормальной походки. Может быть, больше…
Он делает паузу. Я вижу, как он подбирает слова. Как будто морщится от боли. Как его пальцы теребят цепочку от очков.
— Перегрузки в Формуле-2, как вы знаете лучше меня, — это 3-4G на торможениях и в поворотах. Постоянно. Круг за кругом. Год за годом. Ваш позвоночник, хоть и не сломан в классическом смысле, но перенес травму. Микротрещина в теле позвонка — это не шутка. При таких нагрузках, как в гонках, она может перерасти в полноценный перелом. Со смещением. С повреждением спинного мозга. И тогда… — он замолкает.
Второй врач, молодой, тактично изучает свои ботинки. Ему неловко. Он еще не научился сообщать пациентам такие новости. Он думает, что со временем это станет легче. Он ошибается.
— И тогда? — мой голос все такой же чужой, хриплый, но теперь в нем звенит сталь. Я требую ответа. Я имею право знать.
Лысый смотрит мне в глаза. Впервые за весь разговор.
— Тогда вы не просто не сядете за руль. Тогда вы не встанете с инвалидного кресла. Никогда.
Он говорит это тихо. Почти шепотом. Но каждое слово бьет, как молот по наковальне.
Я закрываю глаза.
«Никогда»…
Какое короткое слово. Всего семь букв. А вмещает в себя целую вечность. Вмещает смерть всего, чем я жила. Вмещает конец.
Я хочу заплакать. Чувствую, как комок подкатывает к горлу — тугой, горячий, удушающий. Как жжет в носу, как предательски щиплет веки изнутри. Но слез нет. Организм слишком обессилен для слез. Слишком обезвожен, слишком измучен. Только сухие, конвульсивные всхлипы, которые сотрясают грудь и отзываются острой болью в переломанных костях, в ребрах, в ключицах. Каждый всхлип — как удар ножом.
«Никогда».
В палате тихо. Только пикает прибор, отсчитывая удары моего сердца. Сердца, которое продолжает биться. Зачем? Ради чего? Все, ради чего оно билось, только что умерло. Остановилось. Разбилось об отбойник вместе с машиной.
Врачи что-то говорят. Я не слышу, их голоса — белый шум, фон, помехи. Они уходят, тихо прикрыв за собой дверь. Я остаюсь одна.
Одна в белой палате с титаном в ногах и «никогда» вместо будущего.
Где-то далеко, за стенами больницы, за городом, за страной, по трассам едут другие. Они жмут на газ на прямых. Входят в повороты на грани сцепления. Ловят перегрузки всем телом. Живут. А я лежу здесь, прикованная к кровати, с трубками в венах и проводами на груди. И впервые в жизни мне хочется, чтобы скорость остановилась.
Не на пит-стоп. Не до следующей гонки. Навсегда…
Я открываю глаза и смотрю в белый потолок. Лампа все так же мерцает — ритмично, как пульс, как сердцебиение, как отсчет кругов. Раз, два, три. Раз, два, три.
Я начинаю считать. Не знаю зачем. Просто чтобы чем-то занять мозг. Чтобы не думать о «никогда». Чтобы не слышать этот проклятый писк в ушах, который вернулся, как только врачи ушли.
Раз, два, три.
Где-то на сотом мерцании лампы я проваливаюсь в сон. Тяжелый, липкий, без сновидений. Сон, в котором нет ни трассы, ни скорости, ни победы.
Только белый потолок. И «никогда»…
Глава 4. Ноль (Регина).
Два месяца спустя.
Я перестала считать дни после третьей недели.
Сначала это казалось важным. Понедельник, вторник, среда — каждый день был как пройденный сектор на трассе. Еще один день ближе к выписке. Еще один день ближе к возвращению в кокпит. Я вела мысленный календарь, отмечала галочками, считала недели до того момента, когда снова надену гоночный комбинезон, застегну ремни, нажму педаль газа. Это было моим топливом. Моим бензином в баке.
Потом я поняла, что возвращения не будет…
Не в том смысле, что врачи сказали «никогда». Они сказали: «Возможно, через годы, но без гарантий». Но я знала. Я чувствовала это телом, костями, каждой клеткой. Тот болид, который был моим — мое тренированное, послушное, идеально настроенное тело — его больше нет. Он разбит. Восстановлению не подлежит. Можно собрать новый, но это будет другая машина. Другой человек.
И дни потеряли свои сектора. Перестали иметь значение. Превратились в бесконечную, серую прямую без поворотов, без торможений, без финишной черты.
Реабилитационный центр за городом. «Восхождение» — гласит табличка у ворот. Громкое, пафосное название для места, где люди учатся заново делать то, что когда-то умели с рождения. Тишина здесь особенная. Не та тишина, которая бывает в кокпите перед стартом — напряженная, звенящая, полная ожидания. А другая. Ватная, глухая, как подушка, которой накрывают лицо. Сосны за окном стоят неподвижно, как нарисованные. Белые стены пахнут краской и антисептиком. Вежливые люди в синих поло улыбаются, говорят «доброе утро», спрашивают, как самочувствие, и не ждут честного ответа.
Меня привезли сюда, когда острая фаза прошла. Когда врачи в спортивной клинике — той самой, где лечат олимпийских чемпионов и звезд футбола — развели руками и сказали: «Дальше не к нам. Дальше к физиотерапевтам. Реабилитация, восстановление моторики, работа с мышечной памятью. Это долго и муторно. Это не наша специализация».
Команда оплатила лучший центр. Команда «Crimton Ignection Motorsports Group», за которую я выступала, всегда славился щедростью к своим бывшим пилотам. Это часть имиджа: мы заботимся о своих, даже когда они больше не могут приносить очки в зачет Кубка конструкторов. Золотой парашют. Выходное пособие.
«Спасибо, девочка, ты была хороша в этом сезоне. Пятая победа на Гран-При Венгрии вошла в историю. Но теперь ты вне квоты. Теперь ты — списанный актив. Мы снимаем с себя ответственность за твой контракт, за твое будущее, за твою жизнь. Дальше — сама.»
Я не злюсь. Честно… Я пыталась злиться — лежала ночами, смотрела в потолок и пыталась вызвать в себе ярость, которая всегда была моим топливом. Но ярость не приходила. У меня просто нет сил на торможение эмоциями. Все силы уходят на то, чтобы дышать, чтобы переваривать боль, чтобы не сойти с ума от этой тишины.
Первая попытка — самый жесткий пит-стоп в моей жизни. Хотя какой там пит-стоп — это не смена резины за 2,3 секунды. Это попытка просто встать. Просто поднять свой собственный вес с кровати и удержать его на двух ногах с помощью тех дешевых ходулей.
Хоть прошло всего-навсего ничего, я хочу доказать, что реабилитируюсь. Что скоро я смогу ходить сама, без помощи. Что смогу, как раньше, гонять на любимых болидах на высокой скорости и вновь наслаждаться этим опьяняющим чувством.


