
Полная версия
Скорость тишины. Точка нуля
Я зажмуриваюсь на секунду. Картинка встает перед глазами с фотографической четкостью: жаркий июльский день, запах жженой резины, его спокойный голос, перекрывающий шум паддока.
— Ты сказал: «Скорость — это иллюзия. Она обманывает. Главное — уметь вовремя остановиться. И слушать того, кто говорит тебе, когда это сделать». Я запомнила дословно.
Дэн молчит долгих пять секунд. Я уже начинаю жалеть, что подошла. Уже готова развернуться и убежать, провалиться сквозь бетонные плиты пит-лейна. И вдруг в углах его губ появляется что-то похожее на улыбку. Тень улыбки.
— Помню, — говорит он тихо. — Темноволосая дерзкая девчонка с блокнотом. Ты еще смотрела на нас так, будто хотела прожечь дыру во лбу. Лазером.
Я чувствую, как краснеют щеки. Проклятая привычка…
— Я не темная, — автоматически огрызаюсь я. Это глупо, но я не могу промолчать.
— Темная, — спокойно парирует он, не отводя взгляда. — Вороново крыло. И блокнот до сих пор носишь?
Я продолжаю краснеть. Потому что блокнот действительно лежит в рюкзаке. Всегда. Я записываю туда настройки, траектории, свои ощущения после кругов, погодные условия, давление в шинах. Необычная привычка, над которой изредка хихикают механики. «Зачем тебе бумага, Регина? Есть же телеметрия, компьютер все запомнит». Но мне нужна бумага. Мне нужно писать рукой, чувствовать, как буквы ложатся на страницу.
— Зачем ты подошла? — спрашивает он, и в голосе нет праздного любопытства. Только профессиональная фиксация факта. Он действительно хочет понять.
Я теряюсь. Зачем? Я сама не знаю. Увидела его в толпе — и ноги понесли. Будто кто-то толкнул в спину.
— Сказать спасибо, — выпаливаю первое, что приходит в голову. И тут же понимаю, что это правда. — Твои слова… они засели. Как заноза. Я тогда не поняла, огрызнулась про себя, забыла. А потом, полгода спустя, на трассе в Монце, когда меня развернуло на мокром асфальте и я чудом не влетела в отбойник… я вспомнила. И теперь понимаю.
Дэн кивает медленно, будто именно этого ответа и ждал.
— И как? — спрашивает он. — Умеешь теперь останавливаться?
Я молчу. Потому что правда — нет. Не умею. Я умею только газовать. Только нестись вперед, сломя голову, не видя берегов. Останавливаться — это не про меня.
Он читает ответ в моих глазах раньше, чем я открываю рот.
— Ладно, — вздыхает он, поправляя очки. — Удачи тебе, Регина. Я слышал о тебе. Говорят, талантливая, но дурная. Береги себя. И помни: тормоз — это не слабость. Тормоз — это инструмент. Самый важный инструмент в гонках.
Он уходит, засунув руки в карманы ветровки. Не оглядывается. А я стою и смотрю ему вслед, чувствуя, как внутри что-то переворачивается. И почему-то кажется, что этот короткий, странный разговор важнее всех моих будущих побед.
Настоящее время. Номер в отеле, Будапешт.
Ночь после гонки. За огромным панорамным окном — неоновая реклама, мигающая разными цветами. Зеленый, синий, красный, снова зеленый. Город живет своей жизнью, шумит, дышит, движется. Я стою на лоджии в шортах и кофте, надетой поверх майки, и разглядываю этот город сверху вниз.
Номер за моей спиной пахнет стерильной чистотой. Кондиционированный воздух, ароматизатор с запахом лаванды, свежее постельное белье, которое еще хранит складки от фабричной упаковки. И моим одиночеством. Оно въелось в эти стены, в эти идеально взбитые подушки, в этот минималистичный интерьер.
На тумбочке вибрирует телефон. Я подхожу к кровати и беру его. Не глядя на экран, набираю номер отца. Первый раз за вечер. Второй. Третий.
Гудок. Еще гудок. Еще… Но в итоге слышу классический автоответчик: «Абонент временно недоступен. Пожалуйста, перезвоните позднее или оставьте сообщение после сигнала».
Автоматический голос режет по ушам. Я сбрасываю и швыряю телефон на кровать. Не со всей силы: иначе придется покупать новый. Хоть денег у меня много, но я из вида людей, которые любят все поберечь. Телефон подпрыгивает на матрасе и замирает экраном вверх.
Отец не берет трубку. Он никогда не берет трубку после моих гонок. Сначала я злилась, обижалась до слез. Кричала в пустоту гостиничных номеров, разбила один телефон об стену, написала ему длинное, истеричное письмо, которое так и не отправила… Но теперь я понимаю.
Он сидит сейчас в своем гараже, в том самом, где собрал мой первый карт. Там пахнет машинным маслом, жженой резиной и металлической стружкой. На верстаке — кружка с остывшим чаем, рядом — разобранный карбюратор от какой-то древней машины. Он смотрит трансляцию моей гонки на мониторе, который я ему подарила три года назад. Каждый поворот, каждое мое движение, каждую секунду… И не может дышать от страха.
Он, который учил меня не бояться ничего. Который сказал: «Газуй или вылезай». Который вложил в мои руки руль и верил в меня больше, чем я сама в себя верила. Теперь он боится за меня так, как я никогда не боялась за себя. Он проживает каждую мою гонку как личную пытку.
Он не берет трубку, потому что боится услышать в моем голосе усталость. Или — не дай бог — боль. Или — что еще хуже — равнодушие.
Золотая клетка победы — это когда ты на вершине, а тот, кто тебя туда привел, не может на тебя смотреть. Потому что каждый взгляд — это ожидание удара.
Я сжимаю кулак так, что ногти впиваются в ладонь, оставляя белые полумесяцы на коже. Боль отрезвляет, помогает привести мысли в порядок.
Ну и пусть. Я не для того становилась лучшей, чтобы сейчас останавливаться. Я не для того прошла через косые взгляды, насмешки, падения на картинге, разбитые колени, сломанное запястье, чтобы все бросить. Я — Регина Пегги Кейган. Я рождена для скорости.
За окном спит ночной Будапешт. Миллионы огней, миллионы жизней. И где-то там, в одной из этих жизней, ходит по земле человек в очках с тонкой металлической оправой. С длинными пальцами пианиста или хирурга. С взглядом, который сканирует тебя до костей.
Дэн. Инженер, который когда-то сказал глупой девчонке слова, перевернувшие ее жизнь.
Я смотрю в темное стекло, где виднеется отражение. А вижу я женщину с уставшими глазами. Темные круги под нижними веками. Заострившиеся скулы. Припухшие от усталости губы. Короткие волосы торчат в разные стороны, мокрые после душа.
Где ты сейчас, умник? И почему твои слова всплывают в моей голове именно сегодня? Почему именно сейчас, когда я выиграла очередную гонку, когда, казалось бы, должна быть счастлива, я чувствую себя абсолютно, тотально, звеняще пустой?
Я отворачиваюсь от окна. Хватит. Завтра рано вставать.
Телефон на кровати загорается. Я вздрагиваю, хватаю его быстрее, чем осознаю движение. Сообщение от пресс-атташе команды. Не от отца…
«Регина, завтра съемка для спонсора в 9 утра. Стилист будет в 8. Не опаздывай, это важно. И выспись: ты выглядишь уставшей на фотографиях».
Я читаю сообщение дважды. Потом бросаю телефон обратно на кровать и ложусь поверх одеяла: гонки, работа, снова гонки и снова работа… Пресс-конференции, съемки, интервью, автограф-сессии. И так по кругу, как заезженная пластинка. Золотая клетка захлопывается. Я сама захлопнула ее за собой. И ключа от нее нет. Потому что я выбросила его в тот момент, когда впервые села за руль и нажала на газ.
Где-то в ночном Будапеште воет сирена служебной машины. Я закрываю глаза и перед внутренним взором встает лицо того гонщика. Его спокойный, изучающий взгляд поверх очков. И слова, сказанные шесть лет назад: «Тормоз — это не слабость. Тормоз — это инструмент».
Я не умею тормозить. Я до сих пор не умею тормозить…
Глава 2. Тишина в палате (Даниэль).
7 часов утра.
Реабилитационный центр «Восхождение». Название громкое, пафосное, с претензией на что-то великое. Такие названия обычно придумывают люди в дорогих костюмах, сидя в чистых кабинетах с кондиционерами. Люди, которые никогда не видели, как на самом деле трудно подняться тем, кого жизнь уже сбила с ног. Которые не держали за руку человека, делающего свой первый шаг после инсульта. Которые не слышали этот хриплый, надрывный выдох — смесь боли, усилия и крошечной, едва незаметной надежды.
Здесь нет громких слов. Здесь нет спонсоров, нет логотипов брендов на стенах, нет телекамер, которые ловят твой «идеальный ракурс». Здесь пахнет иначе. Хлорка, которой моют полы три раза в день, потому что установлены санитарные нормы. Лекарства — микстуры, таблетки, мази с разными запахами, капельницы. И человеческая боль. Она не имеет запаха в прямом смысле, но она пропитывает воздух, въедается в одежду, в кожу, в мысли. Боль, запертая в немощных телах, в атрофированных мышцах, в суставах, которые отказываются слушаться.
Этот запах — коктейль из хлорки, лекарств и отчаяния — сначала кажется невыносимым. Ко второму году работы ты перестаешь его замечать. Адаптируешься, как к белому шуму. К пятому году понимаешь: он стал частью тебя. Ты приносишь его домой на своей одежде, ты чувствуешь его в своих волосах, когда ложишься спать. И уже не можешь без него. Потому что этот запах — запах правды. Настоящей, неприглядной, неотфильтрованной правды о том, что такое человеческая жизнь.
— Мистер Спирс, он опять не хочет...
Медсестра Кэтрин стоит в дверях ординаторской, разводит руками. Жест беспомощный, извиняющийся. Она кивает головой в сторону палаты номер семь. В ее глазах — усталость пополам с мольбой о помощи. Кэтрин здесь всего три месяца. Она еще не научилась прятать эмоции за профессиональной броней, не научилась отстраняться, не принимать близко к сердцу. Она приходит домой и плачет в подушку после тяжелых смен. Я знаю, я видел таких, как она, десятки. Половина уходит в первый год. Половина из оставшихся черствеет и превращается в функции. И лишь единицы находят тот самый баланс: сострадать, но не тонуть в чужой боли.
Я киваю: понимаю.
Джорджио — мой очередной личный вызов. Мой экзамен, который я сдаю каждый день. 62 года, бывший прораб, человек, который привык командовать, управлять, держать все под контролем. И вдруг — инсульт. Обширный. Левая сторона тела отказала, речь нарушилась, координация — как у новорожденного. Полгода назад он еще орал на рабочих, спорил с заказчиками до хрипоты, курил на балконе по ночам, глядя на огни города, и строил планы на новую дачу. Беседку хотел поставить, виноград посадить. Сейчас он учится заново ходить. Инсульт не щадит никого: ни прорабов, ни министров, ни гонщиков, ни детей. У смерти нет дискриминации по социальному статусу.
Я захожу в палату без стука. Здесь не до этикета. Здесь каждая минута на счету, и формальности только отнимают время и силы.
В кресле у окна сидит мужчина. Вернее, то, что от него осталось. Когда-то он был крупным, крепким, с широкими плечами и мощными руками, которые могли держать и кувалду, и чертежи. Сейчас он похож на сдувшийся воздушный шар. Кожа обвисла на предплечьях, мышцы атрофировались за полгода бездействия, превратились в дряблые жгуты. Лицо осунулось, заострилось. Глаза — воспаленные, красные, с лопнувшими сосудами. Он смотрит в окно, но я знаю: он не видит ни неба, ни деревьев. Он смотрит внутрь себя, в ту черную дыру, которая образовалась на месте его прежней жизни.
— Джорджио.
Я сажусь на корточки перед ним. Это важный жест. Не нависать, не давить сверху, не быть «большим и сильным» на фоне его немощи. Быть на одном уровне. Смотреть снизу вверх — пусть даже физически, символически. Дать ему почувствовать, что он все еще главный в этом диалоге.
— Давайте попробуем. Один шаг. Просто один… Только встать и сделать шаг. Дальше не надо. Только один…
Он переводит взгляд на меня. Медленно, с усилием, будто само движение глазных яблок требует энергии. В этом взгляде — концентрированная, чистая, незамутненная ненависть. Глаза злые, колючие, прожигающие насквозь. Но я знаю, я научился различать оттенки: это ненависть не ко мне. Это ненависть к своей судьбе. К телу, которое предало в самый неподходящий момент. К миру, который продолжает крутиться, пока он прикован к этому креслу. К какому-нибудь соседу по бывшей работе, который теперь занял его место и наверняка радуется. К жене, которая смотрит на него с жалостью, а не с любовью. К самому себе — за то, что не уберег себя, не заметил предвестников, не бросил курить раньше.
— Зачем?
Голос хрипит, срывается на полутонах. Слова даются с трудом, левая сторона лица все еще плохо слушается, и звуки выходят искаженными, смазанными, как через испорченный динамик.
— Чтобы встать и упасть? Чтобы ты надо мной потешался? Смотрел, как я... ползу по стенке?
Он выплевывает эти слова, и в каждом — боль. Огромная, невыносимая боль человека, который привык быть сильным, а стал беспомощным.
Я не отвожу взгляд: это важно. Если я отведу глаза — он победит в этом поединке, и мы оба проиграем. Он останется в своей норе, а я потеряю еще одного пациента.
— Чтобы встать и жить, — отвечаю я спокойно. Мой голос звучит ровно, без дрожи, без фальшивого сочувствия. Просто констатация факта. — Я рядом, и я держу. Вы не упадете. Я не дам…
Тишина. Секунда. Две. Три…
В палате слышно только его хриплое дыхание и далекий шум машин за окном. Он смотрит на меня, я смотрю на него. Это дуэль. Кто первый отведет взгляд — тот проиграл.
Он сглатывает. И отводит глаза в сторону.
Маленькая победа. Крошечная, но с нее начинается все…
Я подхожу ближе и подставляю плечо. Он смотрит на меня с сомнением, потом переводит взгляд на мое лицо. Я киваю: «Давайте». Он опирается всей тяжестью своего тела, и я чувствую, как его пальцы впиваются мне в ключицу. Хватка слабая, неуверенная, рука дрожит от напряжения, но он держится. Не сдается: уже хорошо.
Трясущаяся нога ищет опору, скользит по линолеуму пола. Носок тапочка цепляется за край коврика. Я поддерживаю его под локоть, переношу часть веса на себя.
— Давайте. Медленно, не спешите.
Мы делаем шаг. Один.
Я чувствую дрожь его мышц. Каждое усилие. Каждый грамм отчаяния, который давит на меня вместе с его телом. Его дыхание сбивается, становится частым, поверхностным. Он забывает дышать — типичная ошибка. Мозг так сосредоточен на движении, что отключает «второстепенные» функции.
— Дышите, Джорджио. Не задерживайте про дыхание. Выдох — на усилие. Вдох — когда переносите вес. Давайте, еще шаг. Вы сможете.
Он идет. Два метра до стены и обратно. Для здорового человека — около пяти секунд, даже не заметит. Для нас — марафон. Олимпийский рекорд.
Когда он снова садится в кресло — мокрый от пота, тяжело дышащий, с трясущимися руками — я смотрю ему в глаза. Там уже не ненависть. Там усталость, изнеможение, опустошение. Но не безнадежность.
В самой глубине зрачков теплится искра. Очень слабая, почти незаметная, но она появилась. И это главное.
— Спасибо, — выдыхает он.
Всего одно слово. Хриплое, смазанное, с трудом различимое. Но я слышу в нем больше, чем в любых победных речах. Больше, чем во всех благодарственных письмах от пациентов. Это «спасибо» стоит всего.
Я выхожу в холл. Мне нужно перевести дух. Прислониться спиной к стене, закрыть глаза хотя бы на минуту, выдохнуть чужую боль, которую я впустил в себя. Это профессиональная деформация: мы, реабилитологи, как губки. Впитываем чужую боль, чужое отчаяние, чужие страхи. И если не научиться их отпускать — сгоришь за пару лет.
Я прислоняюсь к прохладной стене, запрокидываю голову, закрываю глаза. И замираю от того, что слышу.
На экране телевизора, прикрученного к стене на высоком кронштейне — чтобы пациенты могли смотреть, лежа на каталках, — идет награждение. Я не вижу картинки, я стою с закрытыми глазами, но слышу звук. Гул толпы. Вспышки камер. Бодрый голос комментатора. И женский смех — звонкий, уверенный, с легкой хрипотцой.
Я открываю глаза.
Цветастая картинка, яркая, живая, как из другой вселенной. Девушка в темном гоночном комбинезоне берет кубок. Кубок большой, блестящий, она держит его над головой. Улыбается, машет рукой трибунам. Ей улыбаются в ответ, аплодируют, тянут микрофоны, фотографы щелкают затворами.
Лицо красивое, дерзкое, уверенное. Скулы острые, подбородок вздернут, глаза горят. Короткие темные волосы, мокрые от шампанского, прилипли к вискам. И это лицо знакомо мне до боли. До озноба, который пробегает по спине.
Регина Пегги Кейган.
Бегущая строка внизу экрана ползет, как змея: «Регина Кейган — победительница Гран-При Венгрии в Формуле-2. Пятая победа в сезоне. Швейцарская гонщица уверенно идет к титулу».
В ушах звенит голос той девчонки из прошлого. Я не слышу его физически, но он звучит внутри, в памяти, так четко, будто это было вчера.
Август. Жара. Паддок Формулы-2. Запах жженой резины и перегретого масла. Саша, мокрый от пота после квалификации, счастливый, орущий что-то про Монако. И она. Протягивает блокнот Саше, но смотрит при этом на меня. Колючая, худая, с короткой взлохмаченными волосами, которые торчат из-под бейсболки. Глаза оливкового цвета. Взгляд волчонка, который пришел за своей добычей.
«Я тоже буду гонщицей. Лучшей!»
Я тогда сказал ей что-то про тормоза. Про то, что скорость — иллюзия. Про то, что нужно уметь останавливаться. Сказал и забыл. А она, видимо, не забыла.
А в памяти всплывает другое. То, что я стараюсь не вспоминать. Но оно всегда рядом, на границе сознания, как радиопомеха в наушниках.
Саша в кокпите. Его лицо, искаженное азартом, адреналином, жаждой победы. Мокрая трасса. Дождь, который начался внезапно. Я вижу по телеметрии, что он не сбрасывает скорость перед шиканой. Вижу, что машина идет слишком быстро для мокрого асфальта. И говорю ему в эфир: «Алекс, замедлись: трасса скользкая».
А он смеется. Я слышу его смех в наушниках, перекрывающий рев мотора.
«Дэн, не будь бабой! Я знаю, что делаю! Я чувствую машину!»
И потом — тишина…
Та самая тишина, которая снится мне до сих пор. Которая приходит по ночам, когда я просыпаюсь в холодном поту. Тишина в эфире. Ни крика, ни удара: просто обрыв связи. А потом — картинка с камеры на трассе: исковерканный болид, вмятый в отбойник. И дым. Белый, густой дым над трассой…
Я смотрю на экран телевизора в холле. Регина что-то говорит в микрофон. Я не слышу слов, но читаю по губам: «У страха есть только одно топливо — бездействие. Я сжигаю его в моторе». Губы двигаются красиво, отрепетировано. Глаза горят. Зрители ревут. Классика жанра. Я сам когда-то верил в подобные слова. Сам говорил Саше что-то подобное перед гонками. «Страх — это просто адреналин, используй его».
Как же я был глуп…
Я отворачиваюсь от экрана резко, будто обжегся. Телевизор вещает дальше, но я уже не слышу: не хочу слышать. Я иду по коридору мимо палат, где люди учатся заново жить. Где каждый вдох — победа. Каждый шаг — олимпийский рекорд. Каждое слово, произнесенное с трудом, — награда. Здесь нет телекамер. Здесь нет спонсоров. Здесь нет зрителей, которые аплодируют стоя.
Здесь есть только люди. И их боль. И их надежда…
Захожу в следующую палату.
Никола. Ему десять лет, но у него с рождения ДЦП. Спастическая диплегия — мышцы ног постоянно напряжены, движения скованные, неуклюжие. Он вряд ли когда-нибудь будет ходить самостоятельно. В лучшем случае — с ходунками, короткими перебежками от стены к стулу. Он не побежит босиком по траве, не сядет за руль, не нажмет педаль газа в пол. Его тело — тюрьма, из которой нет выхода. Пожизненное заключение без права на амнистию.
Но когда я вхожу в палату, он поворачивает голову и улыбается. Честно, открыто, без тени ненависти к миру, который обошелся с ним так несправедливо. Улыбается, и в его глазах — чистая, незамутненная радость от того, что я пришел.
Он тянет ко мне руки. Тонкие, слабые, с плохо слушающимися пальцами. Но они тянутся. Ко мне. Потому что он мне доверяет.
— Дядя Дэн! Мы будем сегодня заниматься?
Голос звонкий, как колокольчик. Он не знает, что можно ныть. Что можно жалеть себя. Что можно злиться на судьбу. Он просто живет. Каждый день. С тем, что у него есть.
— Будем, Никола, — я сажусь рядом с ним на коврик, скрестив ноги. Опускаюсь на его уровень. — Что у нас сегодня по плану? Мячик ловим или пирамидку собираем?
— Мячик! — командует он с интонацией генерала перед битвой.
Я беру с полки маленький резиновый мячик — ярко-красный, с пупырышками для массажа ладоней. Никола тянется к нему, но я отвожу руку чуть в сторону, заставляя его повернуть корпус. Это упражнение: развитие координации, работа с мышцами спины и плечевого пояса.
Мы возимся с мячом. Я подкатываю его к Николе, он пытается поймать. Пальцы не слушаются, мяч выскальзывает, катится в сторону. Никола хмурится, высовывает язык от усердия — одновременно смешная и трогательная привычка. Я подкатываю снова. Он ловит — вернее, зажимает мяч между ладонями, прижимает к груди, как величайшую драгоценность. И смеется.
Смеется так, что у меня внутри что-то переворачивается. Каждый раз. Каждый чертов раз, когда он смеется, я чувствую, как моя собственная броня дает трещину.
Координация — штука сложная, когда мозг и тело разговаривают на разных языках. У Николы этот диалог нарушен с рождения. Сигналы от мозга к мышцам идут с искажениями, как через испорченный передатчик. Но он старается. Пыхтит, морщит лоб, сосредоточенно сопит. И когда ему удается не просто поймать мяч, а переложить его из правой руки в левую — он сияет. Улыбается до ушей, показывает мне мяч, будто это не резиновая игрушка, а кубок.
— Дядя Дэн, смотри! Я поймал! Левой! Сам!
— Молодец, Никола, — я улыбаюсь ему в ответ, и это не дежурная улыбка врача. Это настоящая. — Давай теперь еще раз. Левая рука тоже хочет учиться.
— Левая плохо умеет, — вздыхает он, и в голосе — ни капли жалобы. Просто констатация факта. Левая плохо умеет. Но это не повод не пробовать.
— Научится. Мы научим. Ты же любишь учиться?
— Люблю, — серьезно кивает он. — Я все умею. Просто медленно.
Я поправляю ему подушку, убираю выбившуюся прядь светлых волос со лба. Кожа у него теплая, чуть влажная от усилий.
За стеной, в коридоре, телевизор все еще вещает про гонки. Про скорость. Про победы. Про тех, кто быстрее всех. Про тех, кто на подиуме. Звуки доносятся приглушенно, как из другого мира. Из мира, в котором я когда-то жил. Из мира, который я покинул.
А я сижу на полу в палате реабилитационного центра, и передо мной маленький мальчик только что совершает одну из своих главных побед — учится ловить мяч левой рукой. И я помог ему в этом.
Я смотрю на Николу и думаю о том, что там, за стеклом экрана, люди играют в смерть. Рискуют, геройствуют, ловят адреналин, называют это жизнью. А здесь, на этом потертом коврике, десятилетний мальчик учится жить, имея на руках карты, которые ему сдали не по правилам. И ведь он не жалуется, не ноет и даже не спрашивает: «За что мне это?».
Он просто ловит мяч и смеется.
Я закрываю глаза на секунду, пока Никола сосредоточенно перекладывает мяч из руки в руку, пыхтя от усердия. И вижу Сашу.
Вижу его лицо, когда мы выиграли тот этап в Формуле-2. Счастливое, потное, бесшабашное. Он орал что-то про Монако, про то, что мы всех порвем, про то, что Формула-1 у наших ног. Мы были молодыми, глупыми и бессмертными.
Вижу его же через год. Зима. Мы сидим в его съемной квартире, заставленной мониторами с телеметрией. На столе — остывший чай, чертежи, распечатки данных. Он водит пальцем по экрану, на котором — карта трассы Монако.
«Вот здесь, в бассейне, я пойду вплотную к борту. Смотри, Дэн: если зайти вот так, под этим углом, можно выиграть полторы десятых. А ты скажешь мне, когда тормозить, чтобы я успел чай попить. Мы сделаем это. Мы поедем в Монако и всех там уделаем!»
Мы мечтали. Строили планы. Верили, что все впереди. Что смерть — это где-то далеко, не с нами, не про нас…
Вижу Регину. Маленькую, колючую, с потрепанным блокнотом. Взгляд волчонка и ее фраза: «Я тоже буду гонщицей. Лучшей!».
Вижу себя. Двадцатилетнего, наивного, верящего, что скорость — это главное в жизни. Что адреналин — это топливо. Что страх — это просто слабость, которую нужно преодолеть.
Гонки — это красиво. Я знаю… Я сам там был, нюхал этот порох, слышал этот рев моторов, чувствовал эту вибрацию, проходящую через все тело. Я понимаю этот кайф. Понимаю, почему люди рискуют жизнью ради нескольких секунд на круге. Понимаю, почему Регина Кейган улыбается в камеру и говорит про «страх, сгорающий в моторе».
Но гонки — это для тех, кто не видел, как быстро гаснет свет в глазах.
Я видел. Я каждый день вижу…
Здесь, в этом центре, свет гаснет не только от аварий. Не от удара об отбойник на скорости двести сорок. От болезни, от времени, от равнодушной, слепой жестокости природы, которая ломает людей без причины и без смысла. Медленно, неумолимо, без права на второй круг. Без клетчатого флага, который можно увидеть еще раз. Без подиума, на который можно подняться.


