Я гражданин Российской Федерации вступая в ряды Вооружённых Сил...
Я гражданин Российской Федерации вступая в ряды Вооружённых Сил...

Полная версия

Я гражданин Российской Федерации вступая в ряды Вооружённых Сил...

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Слышали новости? – спросил Ботаник, перегнувшись через сиденье. – НАТО учения у границ. Поляки технику подтянули к Сувалкам. Литва тоже.

– Да каждый год так, – отмахнулся Кекс, доставая сигарету. – Побряцают и успокоятся.

– А я не уверен, – Ботаник понизил голос, будто говорил о заговоре. – Читал аналитику. Сувалкский коридор – самое узкое место. Если начнётся – там и будет котёл. Натовцы отрежут Калининград от России за сутки.

– Кончай каркать, – оборвал его Рокотов, не поворачивая головы. – У нас выходные. Девушки, озеро, шашлыки. О войне после войны поговорим, если будет.

Ботаник замолчал, но вид у него остался задумчивым. Он уставился в окно, на проплывающие берёзы, и что-то бормотал себе под нос. Рокотов покосился в зеркало – и почувствовал неловкость. Будто друг знал что-то, чего не знали они.

В Уварово въехали около полудня. Посёлок – домов тридцать, деревенская улица, крашеные ставни, колодец с журавлём, обелиск павшим в Великую Отечественную в центре. У обелиска уже стояли венки, георгиевские ленты, готовились к завтрашнему празднику. Мальчишки на велосипедах гоняли, девчонки в платьях смеялись. Мирная жизнь текла своим чередом.

Мать Рокотова, Ирина Петровна, стояла у калитки, поджав губы. Увидела «уазик», шагнула навстречу, но виду не подала, что рада. Только руки теребили фартук.

– Долго ехали, – сказала вместо приветствия. – Я уж думала, не отпустят.

– Отпустили, мам. На два дня.

– На два – хорошо. – Она перекрестила его, будто невольно. – Проходите, мойтесь с дороги. Я пирогов напекла.

В доме пахло дрожжами, капустой, только что вынутым из печи хлебом. Стол уже накрыт – скатерть с бахромой, тарелки с голубой каёмкой, домашние соленья: огурцы, помидоры, квашеная капуста. Рокотов прошёл в горницу, огляделся – всё на своих местах: фотографии на стенах (дед в гимнастёрке, отец ещё молодой, мать с младенцем), икона в красном углу, половики на полу. В углу, под образами, теплилась лампадка.

Следом прибежала Лена, сестра Кекса. Девятнадцать лет, тихая, застенчивая, в ситцевом платье в горошек. Увидела Ботаника – покраснела до корней волос, опустила глаза, уставилась в пол. Ботаник тоже покраснел, поправил очки, открыл рот и закрыл. Кекс хмыкнул, подтолкнул обоих:

– Что вы как первоклашки? Здоровайтесь.

Лена протянула руку, Ботаник пожал, оба молчали. Рокотов смотрел на них и думал: «Господи, как всё просто, когда нет войны. Смущаются, краснеют, а завтра – праздник. И никто не знает...». Он оборвал мысль. Не хотелось о плохом.

Мать вытащила из печи противень, поставила на стол. Рокотов подошёл, обнял её, уткнулся в плечо. Она пахла мукой, сдобой и чем-то родным, до слёз, что не передать словами.

– Сынок, ты похудел, – сказала она, погладила по голове, задержала ладонь.

– Не похудел, мам. Форма такая – в обтяжку.

– Ладно, ешь давай.

И пихнула ему тарелку с капустным пирогом – поджаристым, с румяной корочкой.

За столом говорили о пустяках: о погоде (обещали солнце на завтра), о том, что картошку пора сажать, а огород ещё не вскопан, о соседской корове Зорьке, которая вырвалась на волю и съела клумбу председателя. Смеялись. Кекс рассказывал, как на заводе новый начальник ввел дресс-код, а мужики в ответ надели пиджаки поверх спецовок. Ботаник цитировал что-то из Геродота. Лена робко улыбалась.

Рокотов сидел и думал: «Вот оно, счастье. Простое, земное. Сидеть за столом, слушать мать, смотреть на друзей. И нет ни войны, ни повесток, ни присяги».

И тут в дверь постучали.

Он встал, пошёл открывать. На пороге стояла Лиса. Джинсы, ветровка, тёмные волосы собраны в хвост – бывает же, что прозвище не по волосам, а по повадкам. Серые глаза – материны, польские – смотрели насмешливо и чуть тревожно.

– Привет, солдат. – Она улыбнулась, и в голосе зазвенело. – Принимаешь гостей?

– Заходи. Мать напекла.

– Я по поводу озера. Сегодня вечером, как договаривались? Компания будет – твои, мои, кто хочет.

– Будет. Сейчас поедим и поедем.

Лиса зашла в дом, поздоровалась с матерью Рокотова, с Леной, с ребятами. Кекс подмигнул Рокотову, шепнул: «Хороша». Рокотов сделал вид, что не услышал. Лиса села рядом с ним, молча взяла пирог, откусила маленький кусочек. Ирина Петровна смотрела на них из-за самовара, улыбалась в усы, покусывала губу.

– Что смотришь, мать? – спросил Рокотов, чувствуя неловкость.

– Да так. Добрая девушка. Не упусти.

Он покраснел. Лиса – нет. Она спокойно доела пирог, вытерла губы салфеткой и спросила:

– А гитару взяли? У меня новые аккорды разучил.

– Кекс взял, – ответил Ботаник.

– Ну вот и славно.

После обеда начались сборы на озеро. Кекс загрузил в «уазик» палатку (армейскую, трёхместную), спальники, гитару в чехле, кастрюлю, сосиски, хлеб, травяной чай в кульке. Ботаник прихватил книгу – «Василий Тёркин», твёрдую обложку, потрёпанную, с дарственной надписью от деда. Рокотов спросил:

– Настроение?

– Классика. Под костёр хорошо идёт.

Лиса взяла аптечку – привычка медсестры: бинты, пластырь, зелёнка, обезболивающее. Лена – плед и подушку.

Выехали ближе к пяти вечера. Озеро Виштынецкое – в двадцати километрах от Уварова, прямо на границе с Литвой. Дорога лесная, грунтовая, местами разбитая тракторами. За последним поворотом открылась вода – синяя, гладкая, как стекло, с островом посередине. Литовский берег – в густом лесу, ни одного домика, ни души. Российский – пологий, с песчаной косой, поросшей соснами. На косе – ни одного человека. Тишина. Только чайки кружат над водой, иногда ныряют за рыбой.

– Вот мы и дома, – сказал Кекс, вылезая из машины и потягиваясь.

Разбили лагерь. Палатки – две: одна для парней, побольше, другая для девушек, уютнее. Костёр сложили грамотно – Кекс знал толк в дровах: снизу береста, потом мелкие ветки, потом сухие сосновые поленья. Рокотов набрал хвороста в лесу, Ботаник нарубил бересты ножом. Лиса и Лена собирали сухие ветки вокруг.

Огонь разгорелся быстро – сперва затрещал, зашипел, потом взметнулся выше человеческого роста, осветил лица. А потом утих до ровного, жаркого пламени.

Стемнело быстро – майский вечер короток. Над озером взошла луна – полная, жёлтая, как блин. Звёзды высыпали мелкой россыпью, и в воде отражались, размытые, дрожащие. Кекс достал гитару, попробовал струны, подкрутил колки. Спросил:

– Что играем?

– Давай «Смуглянку», – предложил Ботаник.

И пошло. Сначала «Смуглянку», потом «Катюшу», потом «Тёмную ночь». Пели все, даже Лена, которая сначала стеснялась, а потом разошлась. У Лисы голос низкий, чуть грустный, с хрипотцой. Рокотов подпевал фальшиво, но никто не обращал внимания. Сидели на брёвнах, пили чай из алюминиевой кружки – по очереди, обжигаясь.

Ботаник вдруг достал книгу, открыл наугад, на главе «Переправа». Кашлянул, сказал:

– Послушайте.

И прочитал вслух, негромко, с выражением:

«Переправа, переправа!

Берег левый, берег правый,

Снег шершавый, кромка льда…

Кому память, кому слава,

Кому тёмная вода, -

Ни приметы, ни следа».

Стало тихо. Только костёр потрескивал, да вода плескалась о песок. Кекс перестал бренчать, замер. Лена вздохнула. Рокотов почувствовал, как по спине пробежали мурашки.

– Хорошо, – сказал наконец Кекс. – Но грустно.

– Это жизнь, – ответил Ботаник, закрывая книгу. – Война – она всегда грустно. Даже победная.

– А у нас войны не будет, – уверенно заявила Лиса. Она сидела напротив, поджав ноги, и смотрела в огонь. – Не может быть. Мы же не звери.

– Кто – «мы»? – спросил Ботаник.

– Люди.

Никто не ответил. Рокотов смотрел на озеро, на огонь, на Лису. Мысли были разные: о доме, о матери, о присяге, о прапорщике Сизове и его старом автомате. Автомат лежал в рюкзаке, прислонённом к сосне. Он чувствовал его тяжесть даже отсюда – как напоминание о том, что мир слишком хрупок. Одно движение – и всё рухнет.

Лиса перебралась поближе к нему, села рядом, боком, почти касаясь плечом. Спросила тихо, чтобы другие не слышали:

– А ты боишься? Службы? Войны?

– Не знаю. Не думал.

– Врёшь.

Он помолчал, потом сказал честно:

– Может, и вру. Я присягнул. Теперь – как карта ляжет.

Она посмотрела на луну, на отражение в воде. Сказала:

– Когда ты ушёл в армию, я думала – забуду. Не забыла. И ещё – я полукровка. Мать – полька, отец – русский. В детстве боялась, что меня будут ненавидеть. И наши, и ихние. А теперь думаю: может, оно и к лучшему. Так я – живой мост. Никому не желаю зла.

Рокотов молчал. Сердце стучало где-то в горле. Взял её руку – холодную, тонкую, с длинными пальцами. Погладил. Сказал:

– Мост так мост. Главное, чтобы не сожгли.

– Не сожгут? – спросила она, глядя в костёр. В глазах плясали красные искры.

– Не дадим, – ответил он и не понял сам, что имел в виду. Может, себя. Может, всех.

С другой стороны костра Кекс затянул что-то про бывшую – блатное, с гитарными переборами. Ботаник спорил о смысле жизни с Леной, которая робко улыбалась и кивала. Обычный вечер, каких тысячи, миллионы. Не предвещало войны.

А потом Ботаник сказал, неожиданно серьёзно, почти шёпотом:

– Вы знали, что на дне Виштынецкого лежат бомбы? Ещё с войны. Тонны тротила. Лежат и ждут.

– Чего ждут? – спросил Кекс, не переставая перебирать струны.

– Глупости, – отмахнулся Ботаник. – Детонатора нет. Но если бы кто-то… Не важно. Сказки.

Рокотов поёжился, хотя костёр горел жарко. Подумал: «Почему он сегодня всё о войне да о смерти?» А вслух не сказал ничего. Только взял кружку с чаем, отпил горькую жидкость.


Глава 2. «Озеро перед бурей»

Девушки ушли в свою палатку, но слышно было, как они ещё долго возились, шептались, иногда тихо посмеивались. Голос Лисы - низкий, с хрипотцой - что-то рассказывал, Лена отвечала тоненьким смешком. Потом раздался звонкий шлепок - то ли подушкой друг друга ударили, то ли просто хлопнули по спальнику. И наконец стихли. Только изредка доносился приглушённый шорох - кто-то ворочался, устраиваясь поудобнее.

Костер догорал. Угли алели глубоким, вишнёвым светом, над ними вился редкий дымок - почти прозрачный, тающий в темноте. Ветер с озера потянул прохладой, влажной и свежей, пахло рыбой, тиной и далёкой грозой. Рокотов подбросил сухих веток - они вспыхнули с треском, осветили на миг лица троих парней, сидевших на брёвнах у самого огня.

- Не спится, - сказал Кекс, зевнув до хруста в челюсти. - Что-то в груди сосёт. Будто волосы на спине встали.

- Переел пирогов, - усмехнулся Рокотов, кивнув на остатки ужина в котелке.

- Может, и так. - Кекс почесал затылок, но улыбнуться не получилось - лицо осталось напряжённым. - А может, чуйка. Отец всегда говорил: если чуйка беспокоит - не игнорируй.

Ботаник молчал. Сидел, обхватив колени, и смотрел на огонь немигающим взглядом, как будто видел в пламени что-то, недоступное другим. Потом полез в свой огромный рюкзак, долго шарил среди книг и тетрадей, наконец достал потрёпанный конверт без марки - пожелтевший, сложенный пополам, с залитыми воском уголками. Рокотов узнал: фронтовое письмо. У Ботаника их была целая пачка - дед писал домой с войны, а бабка хранила в старом жестяном чайнике до самой смерти.

- Хочешь почитать? - спросил Рокотов, хотя уже знал ответ.

- Да. - Ботаник провёл пальцем по сгибу конверта. - Сегодня - день особенный. Завтра девятое мая. Дед его написал как раз девятого мая сорок пятого. После Берлина. Сразу после того, как расписался на стене Рейхстага.

Кекс перестал чесаться, замер. Рокотов подбросил ещё веток - чтобы светлее было, чтобы слова лучше слушались.

Ботаник развернул листок - бумага была тонкой, как папиросная, на сгибах почти прорванной, держалась на честном слове. Письмо писали карандашом, буквы расплылись от времени и влаги, но слова угадывались - крупные, неровные, торопливые.

- Слушайте, - сказал Ботаник и прочитал негромко, чуть нараспев, словно боялся разбудить спящих девушек:

«Здравствуй, моя родная Шура. Пишу тебе из Берлина. Сегодня 9 мая 1945 года. Война кончилась. Я жив, ты не поверишь - жив. Мы брали Рейхстаг, на стенах расписывались, я тоже написал: „Сергей Ковалёв, Воронеж». А потом наступила тишина. Такая тишина, что звон в ушах. Мы вышли из подвала, а там - ни стрельбы, ни взрывов. Только наши ребята обнимаются и плачут. Я не верю, что кончилось. Всё, четыре года. Теперь буду жить. Но не забуду никогда. Ничего не забуду. Целую тебя и ребят. Твой Серёжа».

Ботаник замолчал. Сунул письмо обратно в конверт, а конверт - в рюкзак, на самое дно, где лежали другие такие же пожелтевшие треугольники. Потом сказал, глядя в огонь:

- Он вернулся. Прожил до девяноста трёх. Внуков дождался, правнуков. А перед смертью попросил перечитать это письмо. И сказал тогда: «Сынок, война не заканчивается, когда подписывают мир. Она заканчивается, когда последний солдат перестаёт вздрагивать от грохота». Я тогда не понял. Подумал - дед заговаривается. А теперь, кажется, начинаю понимать.

Кекс поскрёб уголёк палкой, вытащил из костра тлеющую головешку, задул. Спросил негромко, будто невзначай:

- А твой дед, Лёха? Ты рассказывал, что он тоже до Берлина дошёл.

Рокотов помолчал. Смотрел на отражение костра в чёрной озёрной глади - там, далеко, у самого горизонта, пламя дробилось на сотни оранжевых бликов. Там, на том берегу, уже была Литва - чужая земля, чужие люди, чужие законы. Завтра, может быть, оттуда прилетят ракеты. Но он не знал этого. Не хотел знать.

- Дед мой, - начал он негромко, нащупав в кармане крест, который мать сунула на прощание, - Астафьев Иван Алексеевич. Из Сибири призвали, из-под Томска. Деревня у него была - семь домов, медведи по улицам ходили. Попал в пехоту, в самую мясорубку. В сорок первом под Москвой был, в окопах, без винтовок. Потом Сталинград, потом Курская дуга. Ранен два раза - в плечо и в ногу, контужен один раз - под Прохоровкой, когда наши танки пошли в атаку, а его блиндаж засыпало. Откопали еле живого.

Ботаник слушал, поджав губы. Кекс - не шелохнувшись.

- К Берлину шёл в составе 150-й стрелковой дивизии, - продолжал Рокотов. - Той самой, что штурмовала Рейхстаг. Расписался там - я сам видел фотографию, у матери в альбоме. Столб такой, серый, облупленный, и на нём мелом: «Астафьев Иван, Москва». Он ведь в Москве после войны жил, вот и написал. Хотя родом из Сибири, и Москву видел только проездом.

- Тоже письма писал? - спросил Ботаник.

- Писал. Но не такие, как твой дед. Он больше о другом. - Рокотов помолчал, собираясь с мыслями. - Он говорил: «Самое страшное на войне - не смерть. Самое страшное - привыкнуть к смерти. Когда перестаёшь бояться, ты уже не человек. Ты - механизм». Я маленький был, не понимал. Думал, дед пугает. А теперь, после присяги, думаю: а вдруг придётся? Вдруг я тоже привыкну?

Он замолчал. Кекс насупился, отбросил палку.

- Не придётся, - буркнул он уверенно, но в голосе уже не было прежней твёрдости. - Войны не будет.

- Откуда знаешь? - спросил Рокотов тихо.

- Сердцем чую. Отец говорил: у нашего рода чуйка на беду. Я чую - не будет.

Никто не ответил. В костре провалилось полено, взметнулся сноп искр, взлетел над озером, погас в темноте, так и не долетев до воды.

Рокотов поднялся, разминая затекшие ноги.

- Пойду воды попью, а то от дыма в горле пересохло.

Он отошёл к берегу, туда, где вода была чище - подальше от костра, где песок белый и мелкий. Нагнулся, зачерпнул ладонями, припал губами. Вкус - холодный, с тиной, с ряской, и ещё с какой-то странной сладостью, будто сахар кто-то растворил. Или так показалось.

Рядом кто-то шагнул - тихо, босиком по песку. Он обернулся. Лиса.

В одной футболке, без куртки, волосы распущены, спадают на плечи. Босая, ноги блестят в лунном свете. Стоит, обхватив себя руками, чуть дрожит.

- Не спится? - спросил он.

- Не спится. Душно в палатке.

- Садись.

Она села на песок рядом с ним, поджав ноги, прижалась плечом. Рокотов снова посмотрел на литовский берег - там темнел лес, сплошная стена, ни огонька, ни звука, только шум ветра в кронах. Небо над лесом было усыпано звёздами - мелкая россыпь, будто кто-то рассыпал соль. И месяц - тонкий, серповидный, уже клонился к закату.

- Красиво, - сказала Лиса. Голос её был чуть хриплым со сна. - Жаль, что это озеро - пограничное. Если бы не граница, мы могли бы переплыть на ту сторону. Говорят, там дикий пляж, сосны, и вода ещё чище. И никто не стреляет.

- Может, когда-нибудь границ не будет, - ответил Рокотов, не зная, верит ли сам в это.

- Думаешь? - Она повернулась к нему, и луна подсветила её лицо - серые глаза, твёрдый подбородок, тонкая родинка у виска. - Я, знаешь, с детства мучилась. Отец - русский, мать - полька. В школе дразнили то «полячкой», то «кацапкой». Кто-то считал меня чужой, кто-то - врагом. А я ни та, ни другая. Я просто человек. Мать говорила: «Земля не делится на нашу и вашу. Земля - общая. И люди - общие». Я долго не верила. А теперь смотрю на озеро - и верю.

- А я никогда не думал о национальности, - признался Рокотов, глядя на воду. - Для меня все свои. Русские, белорусы, татары, калмыки - в учебке были ребята со всей страны. А поляки с литовцами - чужие. Но не враги. Враги - те, кто с оружием приходит.

- А если наши с ихними начнут стрелять? - Лиса взяла его за руку, положила себе на колено. - На чьей ты стороне?

- На своей. Я присягал России. А Россия - это не нация. Это страна. Там все нации. - Он почувствовал, что говорит как по писаному, но слова были правдой. - Я присягал не президенту, не правительству. Я присягал матери, деду, дому. И всем, кто там живёт.

Лиса улыбнулась, но улыбка вышла грустной:

- Штампы учишь в армии?

- Нет. Сам дошел. - Он сжал её руку. - Не веришь?

- Верю. Но мне всё равно страшно.

Она замолчала. Он ждал.

- Мне страшно, Лёша, - сказала она тихо, глядя на звёзды. - Не знаю от чего. Какое-то предчувствие. Будто завтра должно случиться что-то ужасное. Я сегодня днём видела сон - будто небо горит, а я бегу по полю, и никого нет. Пустота. Земля чёрная, небо красное. И колодец в поле - я в него смотрю, а оттуда кто-то смотрит на меня.

- Сны - это сны, - сказал Рокотов, хотя внутри похолодел. - Дед мой говорил: «Сон - это разговор души с Богом. Бойся не снов, бойся их не помнить».

- А ты помнишь свои?

Он помедлил, потом кивнул:

- Помню. Сегодня ночью, перед отъездом из части, мне снился дед. Стоял у Рейхстага, как на той фотографии. Улыбался. И сказал: «Четвёртого утра бойся». Я проснулся в три сорок семь. Посмотрел на часы - и не понял. Что это за час? Почему именно четвёртого утра?

- Четвёртого утра? - переспросила Лиса и вздрогнула. - Почему?

- Не знаю. Может, потому что в сорок первом, двадцать второго июня, война началась в четыре утра. Дед об этом всегда вспоминал. Говорил: «Самое страшное - проснуться от взрывов, когда ещё даже петухи не пели».

Лиса придвинулась ближе, почти прижалась щекой к его плечу. Молчали долго. Костер догорал, угли шипели, когда озерная волна набегала на самый край воды. Где-то далеко, на литовской стороне, ухнула сова - низко, протяжно, как предупреждение.

- Тебе пора к себе, - сказал Рокотов, хотя сам не хотел её отпускать. - Застудишься. Утро холодное.

- А тебе?

- А я ещё посижу. Посмотрю на звёзды.

Она не уходила. Вместо этого положила голову ему на плечо, закрыла глаза. Тяжесть была приятной, тёплой. Он обнял её - неловко, неумело, как умел. Сердце колотилось так, что, наверное, было слышно на том берегу. Пахло от неё травами и костром, и ещё чем-то далёким - домом, детством, чем-то, что нельзя назвать словами.

- Ты женишься на мне, солдат? - спросила вдруг шёпотом, не открывая глаз. Губы её чуть шевелились.

Рокотов растерялся на секунду. Потом сказал то, что было правдой:

- Сначала отдам долг Родине. Потом - да. Если захочешь.

- Дурак. - Она чуть улыбнулась. - Конечно, захочу.

Так и сидели до тех пор, пока луна не скрылась за соснами, оставив на воде только звёздный свет. Потом Лиса поднялась, стряхнула песок с футболки, поцеловала его в щёку - быстро, легко, как мотылёк крылом, - и ушла к палатке, не оборачиваясь. Рокотов смотрел ей вслед, пока чёрный силуэт не растаял в темноте, растворённый ночью.

Вернулся к костру. Кекс спал, сидя на бревне, прислонившись спиной к сосне. Голова его свесилась набок, из открытого рта вырвался тихий храп. Ботаник тоже дремал, но, когда Рокотов подсел к огню, вздрогнул и открыл глаза.

- Поговорили? - спросил он тихо, щурясь.

- Поговорили.

- Хорошо. - Ботаник поёжился, подтянул колени к подбородку. - Лиса - добрая. И сильная. Таких мало.

- Откуда знаешь?

- По глазам вижу. И ещё - она полукровка. А полукровкам жить тяжелее. Везде чужие. Но если они выживают - они крепче всех. Потому что их никто не жалеет.

Рокотов не ответил. Подбросил последние ветки в огонь, услышал, как за парусиной палатки всхрапывает Кекс - уже в полный голос, на всю округу. Потом спросил:

- Ты сегодня всё о войне да о войне. И о коридоре, и о бомбах. Откуда столько?

- Учился. - Ботаник потер глаза. - Историю знаю. Сувалкский коридор - это Ахиллесова пята НАТО. Самое узкое место между Беларусью и Калининградом. Если они ударят, то отсюда. Не из Калининграда, как некоторые думают, а сюда - через границу, чтобы отрезать нас от России. И тогда наши, из Беларуси и с запада, ударят навстречу. Будет мясорубка.

- Ты каркаешь.

- Я предупреждаю. - Ботаник посмотрел на Рокотова поверх очков. - Скажи спасибо, что вслух редко говорю. Не хочу никого пугать. Но если не пугать, то как готовиться?

Рокотов промолчал. Ботаник вздохнул, потом добавил еле слышно, почти одними губами:

- У меня Лена. Если начнётся - что с ней будет? У неё даже отца нет, только брат-недотёпа и мать больная. Кто её защитит?

- Не начнётся, - твёрдо сказал Рокотов, хотя сам уже не был уверен. - Дай слово.

- Какое слово?

- Русское. Что война не придёт.

Ботаник долго молчал, глядя на угли. Потом вздохнул, кивнул. Встал, отряхнул штаны от песка и хвои.

- Пойду спать. Завтра рано вставать - пироги доедать, а то мать твоя обидится.

И ушёл в палатку, шелестя спальником, шурша брезентом. Рокотов остался один.

Сидел долго. Смотрел на озеро. Вода чернела, гладкая, маслянистая, как расплавленный янтарь. На том берегу - Литва, чужая земля с чужими людьми. Он почти физически чувствовал, как оттуда тянет холодом. Может, ветер? Может, сквозняк с той стороны, где нет ни огней, ни жилья - только лес, только тьма.

Или что-то другое. Что-то, что он не умел назвать.

Посмотрел на часы. Половина третьего ночи. Девятое мая уже наступило - там, за чертой полуночи, где-то на востоке, в Москве, может, уже гремит салют. Здесь, у озера, ещё тьма. Последняя тьма перед рассветом. Перед тем рассветом, который выжжет всё.

Рокотов перекрестился - медленно, неумело, как учила бабушка. Встал, загасил угли - засыпал песком, чтобы не разгорелись снова, не устроили пожар. Проверил, закрыты ли палатки. Залез внутрь, укрылся спальником, в котором пахло домом и стиральным порошком.

Кекс спал, закинув руку на голову, посапывая. Ботаник свернулся калачиком, обняв рюкзак с книгами.

Тишина.


Глава 3. «Последний сон»

Сон навалился внезапно, без предупреждения. Одна секунда - Рокотов ещё слышал, как за парусиной плещется вода, а в следующую - провалился.

Ему снилось, что он идёт по ржаному полю. Колосья доставали до пояса, шуршали, цеплялись за руки. Небо было низким, багровым, будто накрытым раскалённым железом. Впереди, у самого горизонта, чернел лес, а из леса тянуло дымом - не горьким, а сладковатым, приторным, как от сухих цветов на похоронах.

- Не туда идёшь, парень, - раздался голос сбоку.

Рокотов обернулся. На меже, опираясь на корявый посох, стоял старик. Лицо его было в глубоких морщинах, глаза белые, как у слепого, но смотрели они прямо и зряче. Одет старик был в рваную армейскую гимнастёрку без погон, на груди - медаль с потускневшей колодкой.

- Ты кто? - спросил Рокотов, и голос его прозвучал глухо, будто из-под воды.

- А ты не узнал? - усмехнулся старик. - Я - тот, кто уже здесь. Ты - тот, кто ещё там.

Он махнул рукой в сторону леса, и Рокотов увидел: из-за деревьев выходят люди. Много. Идут цепью, молча, ступают ровно, как на параде. Форма на них была серая, незнакомая, с чёрными повязками на рукавах. Лиц он не различал - только тени.

- Кто это? - Рокотов хотел сделать шаг назад, но ноги не слушались.

- Те, кто сорвёт красный флаг, - ответил старик. - Те, кто придёт в священный час. Запомни, парень: война не объявляет о себе по радио. Она приходит во сне. Она приходит под утро.

- Что мне делать?

- Ты уже сделал. Присягнул. А остальное - как трава под косой. Одни лягут, другие - встанут.

На страницу:
2 из 3