
Полная версия
Инквизитор. Имя Феникса.

Михаил Орлов
Инквизитор. Имя Феникса.
Все персонажи и события, описанные в книге, являются вымышленными. Любые совпадения с реально существующими или когда-либо существовавшими людьми случайны.
Все описанное в книге является художественным вымыслом автора и на историческую достоверность не претендует.
Глава 1. Чужие грехи
Дорога кончилась там, где кончается надежда на скорую смерть, — в грязи, под косым дождём, на пороге покосившейся хижины, которую местные называли постоялым двором, а я про себя — склепом с нарами.
Мы шли шесть дней. Точнее, ковыляли, как разбитая армада, оставляя за спиной Толедо, его тёплые багровые стены и запах жареного каштана с площади Святой Иусты. Я не оборачивался. Потому что знал: если обернусь, увижу не город, а костёр, на котором сожгли Лекаря. Дым въелся в плащ, в волосы, в память. Он преследовал нас даже здесь, на северной границе, где вместо ладана пахло мокрым козлом и прелой соломой.
Мануэль, как всегда, шёл первым, неся в холщовой сумке свои инструменты и то, что осталось от его совести. Он не жаловался на дорогу, на погоду, на то, что мы, по сути, беглецы, а не сыщики. Только однажды, на ночлеге в покинутой кузнице, он сказал, глядя на тлеющие угли: «Боль не проходит. Она просто меняет хозяина». Я не спросил, кого он имел в виду — Лекаря, себя или тех детей, которых мы не успели спасти. Иногда лучше не знать.
Педро плёлся сзади, придерживая под уздцы двух захудалых лошадей, которых мы купили у контрабандиста за последние мараведи. Он молчал и злился. На себя, на Хуана, на всё мироздание. Хуан ехал верхом, хотя его правое плечо всё ещё ныло, а пальцы не сгибались. Он держался в седле левой рукой, криво, неуклюже, как кукла, которую насадили на кол и забыли закрепить верёвками. Но он держался. И это было важнее всякой магии.
Деревня, куда нас привёл старый трактирщик за плату в виде серебряного крестика (я солгал, что он освящён в соборе Сантьяго), называлась Валье-де-лос-Муэртос — Долина Мёртвых. Жители, впрочем, были живы и даже плодовиты, только очень бедны и очень напуганы. Дорог сюда никто не прокладывал, подати собирали раз в год, а письма из Толедо шли по три месяца, если вообще доходили. Идеальное место, чтобы спрятаться. Идеальное, чтобы сойти с ума от скуки и запаха козьего сыра.
— Дальше не пойдём, — сказал я, когда дворник, красномордый тип с глазами-щелками, вынес нам ключ от комнаты. — Здесь пересидим.
— Пересидим? — Педро хмыкнул, оглядывая убогое строение. — Сеньор, эту конуру даже крысы покинули. Мы что, будем месяц жевать чёрствый хлеб и ждать, когда нас найдут люди Мендоса?
— Будем жевать, — спокойно ответил я, входя внутрь. — И слушать. И ждать не месяц, а пока Хуан не научится держать меч левой рукой, а у Мануэля не кончатся травы от кашля, которым мы тут все переболеем от сырости.
Хуан, слезая с лошади, оступился, упал в лужу и выматерился так сочно, что даже Педро на секунду забыл о своём ворчании. Я помог парню подняться, ощутив под пальцами трясущуюся руку.
— Я… я справлюсь, — прохрипел он, отряхиваясь. — Просто нога соскользнула.
— Нога? — я поднял бровь. — А левая рука, которой ты держался за луку седла, тоже соскользнула? Или она просто решила, что у неё выходной?
Хуан покраснел, смешал грязь с кровью из разбитых губ (упал лицом в скобу стремени, но врать не стал). Мануэль молча вытер ему лицо своей тряпицей, потом так же молча увёл в дом, бросив через плечо:
— Не зуди. Он старается.
Я зудил. Потому что, чёрт возьми, если мы не будем зудить друг на друга, то начнём бояться. А страх в такой глуши — худший попутчик.
Комната, которую нам выделили, была одна на четверых. Точнее, закуток, отгороженный от конюшни дощатой перегородкой. Пахло навозом, кислым пивом и чем-то сладковато-гнилостным — то ли прошлогодней капустой, то ли надеждами. Нары — три — стояли вдоль стен, покрытые соломой, которая, судя по следам, видела не одно поколение блох. Окна не было, только продушина под крышей, затянутая мутным пузырём бычьего пузыря. Света от неё — ровно ноль. Зато сквозняк гулял, как привидение.
— Роскошно, — я сбросил плащ на ближайшие нары. — Прямо как в лучших домах Мадрида.
— В Мадриде вонь другая, — буркнул Педро, проверяя угол на предмет крыс. — Там пахнет лицемерием и жареным маслом.
Мануэль уже разложил свои склянки на единственном столе — шатком, одноногом, подпёртом обломком кирпича. Он не участвовал в перепалках. Он вообще редко участвовал в чём-либо, кроме допросов и врачевания. Его молчание всегда было тяжелее любого слова.
К вечеру в деревне началось то, ради чего нас сюда, видимо, и привела судьба.
Стук в дверь. Не вежливый, не робкий — требовательный, как у налогового инспектора, который знает, что ты что-то скрываешь. Педро потянулся к мечу, я жестом остановил его, встал и открыл.
На пороге стоял местный священник — тощий, длинный, в рясе, замызганной до такой степени, что цвет можно было угадать только по вороту, где ещё сохранилась грязно-белая полоска. За его спиной маячил староста — коренастый, кривоногий, в шапке, из-под которой торчали седые космы, похожие на паклю.
— Вы — приезжие, — сказал священник, не спросив, а утверждая. — Говорят, вы из Толедо. И при вас есть… лекарь.
Я молчал, разглядывая его. Глаза у него были бегающие, нервные, пальцы перебирали край сутаны, как чётки. Он боялся. Не нас — того, о чём собирался говорить.
— Есть, — ответил я. — Но мы здесь не для того, чтобы лечить.
— А для чего? — вступил староста. Голос — сиплый, грубый, как немытая шерсть.
— Отдыхаем. Горы полезны для здоровья.
— Для здоровья? — священник перекрестился. — Тут, в Долине Мёртвых? Вы, наверное, шутите, сеньор.
— Я редко шучу. И если шучу, то зло. — я скрестил руки на груди. — Что случилось?
Священник и староста переглянулись. Потом священник сделал шаг вперёд, понизил голос до исповедального шёпота:
— Проклятие. Ночное проклятие. В семье Санчесов, что живут на отшибе, у оврага. Две недели подряд их старший сын, Мартин, выходит ночью из дома. Ходит по двору, говорит на непонятном языке, закатывает глаза. Жена его боится, дети плачут. В прошлую ночь он взял нож. Хорошо, успели отнять.
Староста добавил, сплюнув через левое плечо:
— Люди говорят — одержимый. Надо изгонять.
Я посмотрел на Мануэля. Тот, даже не подходя к двери, продолжал перебирать склянки. Потом, не оборачиваясь, бросил:
— Ночные хождения, закатывание глаз, нечленораздельная речь. Судороги? Бывает, что падает и бьётся?
— Бывает, — подтвердил священник, удивлённо глядя на него. — Вы… вы знаете это? Это что, бес?
— Возможно, — Мануэль наконец повернулся, и его спокойные глаза, словно два ледяных камня, уставились на служителя церкви. — А возможно, эпилепсия. Или сомнамбулизм. Или просто дурак, который решил, что он пророк. Я должен посмотреть.
Он встал, взял сумку и направился к выходу, не спрашивая моего разрешения. Я не стал его останавливать. Потому что — чёрт возьми — это и был наш шанс. Не просто спрятаться, а стать своими. Если мы вылечим человека, которого считают проклятым, — нас примут. Если нет — нас выгонят, и мы уйдём дальше, туда, где ещё темнее.
Я пошёл за ним. Педро остался с Хуаном.
Улицы Долины Мёртвых в сумерках выглядели именно так, как и следовало ожидать: узкие, грязные, с домами, прижатыми друг к другу, как грешники в чистилище. Кое-где горели масляные лампы, но их свет был слаб, и тени прыгали по камням, словно бесы на сковородке. Пахло дымом, кислой капустой и мочой — привычный букет любой средневековой деревни.
Дом Санчесов стоял на самом краю, у оврага, где внизу что-то плескалось и журчало — то ли ручей, то ли просто дыхание бездны. Дверь была подперта изнутри, ставни заколочены. Пахло здесь кислее, чем на улице, — прелой соломой, детскими пелёнками и тем особенным, затхлым духом, который бывает в домах, где долго живёт страх. Когда священник постучал, изнутри донёсся приглушённый, срывающийся голос:
— Кто там?
— Открой, это я, отец Эстебан, — священник кашлянул. — С нами… лекарь. Из города.
Дверь открылась не сразу. Женщина — худая, с осунувшимся лицом, в чёрном платке — впустила нас, окинула взглядом, полным одновременно надежды и ужаса. В углу на лавке сидел мужчина, опустив голову на руки. В кроватке плакал ребёнок. На печи кто-то покашливал.
— Где больной? — спросил Мануэль, не тратя время на приветствия.
— В горнице. Мы его связали, — женщина всхлипнула. — Прошлой ночью он чуть не зарезал брата. Мы не знали, что делать.
Мануэль вошёл в горницу, я — за ним.
Мартин Санчес был парнем лет двадцати, крепким, с широкими плечами и руками, привыкшими к топору. Сейчас он лежал на лежанке, привязанный верёвками к стене. Глаза его были открыты, но взгляд — остекленевший, бессмысленный. Губы шевелились, издавая нечленораздельные звуки — что-то между молитвой и ругательством.
— Эпилепсия? — тихо спросил я у Мануэля.
Тот уже щупал пульс, заглядывал в зрачки, поднимал веко.
— Похоже. Но не только. Видишь ссадины на локтях? Он падает. И следы от укусов на языке — прикусывает во время припадков. — Мануэль отпустил его руку. — Однако родные говорят, что он ходит ночью. Сомнамбулизм на фоне эпилепсии — редкость, но бывает.
— То есть не бес?
— Бес бы выглядел аккуратнее, — Мануэль усмехнулся — мрачно, без тени веселья. — И пахло бы от него серой. А тут — обычный пот и страх. — Он повернулся к священнику: — Вы, святой отец, серу нюхали? В аду, говорят, так и воняет.
Священник побледнел, перекрестился, но промолчал. Зато староста хмыкнул — похоже, ему понравилась моя дерзость.
Я вздохнул с облегчением. Не потому, что боялся настоящего беса (хотя кто их знает, в этом мире), а потому, что болезнь мы могли объяснить. А значит — спасти парня от костра.
Мы вышли из горницы. Женщина стояла у двери, ломая пальцы.
— Он не одержим, — сказал я громко, чтобы слышали и священник, и староста. — Это болезнь. Головная. Припадки. Я видел такое в… в странствиях.
— В странствиях? — переспросил отец Эстебан, с подозрением глядя на меня. — А я слышал, что припадки — это беснование. Святой Бернард писал…
— Святой Бернард не был лекарем, — перебил Мануэль, даже не повернув головы. Он всё ещё стоял у лежанки, рассматривая ногти больного. — И говорю вам: если это бес, пусть святая вода сделает своё дело. Кропите. Но не вяжите. Верёвки только усилят страх, а страх — это то, чем бес и питается.
Отец Эстебан перекрестился, но промолчал. Староста сплюнул: — А если он ночью кого зарежет? Вы, городские, отвечать будете? — Будем, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Потому что остаёмся здесь. И в первую же ночь, если он встанет, мы его удержим. Без верёвок.
Женщина заплакала, упала на колени, начала целовать мне руки. Я отстранился, помог подняться, сказал — не нужно, мы просто люди.
Мы просто люди. Чёрта с два.
Вернулись мы затемно, под мелкий противный дождь. Педро встретил нас у порога, хмурый, как туча.
— Ну что, лекари хреновы? — он посторонился, пропуская нас внутрь. — Кого спасли? А может, зря? Прибежит его деревня завтра, скажут — вы чародеи, лечите не молитвой, а травой, вот и весь сказ.
— Оставь, Педро, — я устало опустился на нары. — Мы сделали, что могли. Дальше — как Господь даст.
Хуан сидел на лежанке, сжимая в левой руке деревянный нож, которым тренировался — резал воображаемого противника. Пот на лбу, зубы сжаты.
— Опять тренируешься ночью? — я посмотрел на него. — Тебе бы спать.
— Не могу, — ответил он, не отрывая взгляда от «клинка». — Рука… левая не слушается. А правая мёртвая. Я должен привыкнуть.
— Привыкнешь. Всему своё время.
— Времени у нас нет, сеньор, — Хуан наконец поднял глаза. — Вас ищут. В Толедо остались те, кто знает, кто вы. Рано или поздно…
— Рано или поздно мы будем далеко, — перебил Мануэль, входя с улицы с охапкой хвороста. — Или умрём. Переживём и то, и другое.
Он развёл огонь в очаге (каменном, закопчённом, похожем на пасть дракона), и мы устроились вокруг, грея руки. Пахло дымом, сыростью и тем странным спокойствием, которое приходит после сделанного дела.
— Завтра, — сказал я, глядя на тлеющие угли. — Завтра узнаем, приняли нас или нет. А пока — спать.
Я лёг, накрылся плащом, закрыл глаза.
Я уснул под звук дождя и далёкий, полуночный крик — то ли птица, то ли человек, то ли моё собственное эхо.
Клинок лёг в левую руку легче, чем я ожидал. Тяжесть дерева привычная, почти родная. Но пальцы всё равно немеют через минуту, и Хуан ругается сквозь зубы, шепча то, чему научился у солдат.
В доме тепло. Пахнет наваром из козлиных рёбер, который Мануэль сварил, пока меня не было. За стеной кто-то кашляет — старуха, которую мы подкармливаем, потому что внуки её ушли в город, а кормить некому.
Педро спит сидя, прислонившись к косяку, с мечом на коленях. Он так и не научился доверять тишине. И правильно. «Старый солдат знает: тишина — это затишье перед ударом», — проронил он однажды. С тех пор я не спорю. Потому что он всегда оказывается прав.
— Спи, — шепчет Мануэль из темноты. — Завтра нужны силы.
— Тебе тоже.
— Я уже сплю. Просто говорю с тобой.
Я улыбаюсь — в который раз — его мрачному юмору.
И проваливаюсь в сон без сновидений.
Но через час — или через век? — меня будит звук. Тонкий, высокий, как комариный писк, но не комар. Это скрипит половица. У самой двери. Я не открываю глаза, только сжимаю под плащом рукоять ножа. Мануэль спит? Или тоже слушает?
Тишина.
Потом — мягкий шаг, удаляющийся. И снова — ничего.
Я жду. Сердце стучит в тишине.
За стеной, в конюшне, всхрапывает лошадь. Больше ни звука.
Может, показалось? Но с этой ночи я перестал спать без ножа под рукой.
Глава 2. Немой свидетель
Утро пришло не с петухами — они здесь дохли от тоски, — а с мокрым, липким холодом, который пробирался сквозь щели в стенах, как вор, знающий, где лежат ценности. Я открыл глаза и первым делом проверил нож под плащом. На месте. Вторым делом — дверь. Заперта на тот самый хлипкий засов, который мы с Педро подперли ещё с вечера колом от разбитой телеги. Кол на месте. Засов на месте. Но осадочек, как говорят в моём времени, остался.
Педро уже не спал. Сидел на нарах, натягивал сапоги, хмурый, как стена крепости перед штурмом.
— Слышал? — спросил я, не уточняя, о чём.
— Слышал, — буркнул он, затягивая ремень. — Полночь. Шаги. Кто-то ходил у двери. Я тогда не встал — думал, показалось. А теперь думаю, что зря.
— Ты не вставал, потому что тебя разбудил не страх, а привычка. А привычка говорит: если враг не ломится в дверь, значит, он не хочет, чтобы его услышали.
Педро покосился на меня, но спорить не стал. Мануэль уже возился у очага, раздувая угли. За ночь они почти погасли, и в комнате стоял холод, который, казалось, имел вес и форму — тяжёлое, серое одеяло, наброшенное на плечи.
— Проверю следы, — сказал я, поднимаясь.
Дверь скрипнула, выпуская меня в коридор. Деревенский постоялый двор был устроен так, что любая приватность считалась роскошью: наши нары отделяла от общей залы только гнилая дощатая перегородка, а от улицы — такая же хлипкая дверь с железной ручкой, которая раскачивалась, как зуб старика. Пол был земляной, утрамбованный, с вкраплениями соломы. И на этой земле, прямо у порога, темнели пятна.
Я опустился на корточки, провёл пальцем по одному из них. Земля липла к подушечкам — холодная, с мелким песочком и запахом прелой грязи, в которую кто-то вдавил подошву. Сыро. И не просто от росы — влага проступила там, где кто-то стоял достаточно долго, чтобы подмёрзшая земля оттаяла под подошвой. В моём времени мы бы залили такой след гипсом, сфотографировали и отправили в лабораторию. Здесь у меня были только палец и память. Один след. Мужской, судя по размеру. Или женщины с очень большими ногами — тоже вариант, но в этой деревне таких я пока не видел.
— Один? — Мануэль подошёл бесшумно, как всегда, и я чуть не вздрогнул.
— Один. Стоял. Долго. Потом ушёл.
— Не ломился, не стучал. Просто стоял.
— И слушал, — добавил я.
Мы переглянулись. В этом взгляде было всё: и то, что нас нашли быстрее, чем мы рассчитывали, и то, что тот, кто нашёл, пока не решил, что делать дальше. И то, что теперь ночной сон станет ещё более коротким.
Вернувшись в комнату, я застал Хуана за тренировкой. Он стоял у стены, сжимая в левой руке деревянный нож — тот самый, которым резал воздух вчера. Пальцы побелели от напряжения, на лбу выступила испарина, хотя утро было холодным. Педро сидел напротив, наблюдал, изредка кидал короткие замечания:
— Ниже держи. Не в запястье — в плече. Забудь, что у тебя есть правая. Её нет. Совсем.
Хуан кивнул, перехватил нож, снова замер, потом сделал выпад. Короткий, резкий, но рука дрогнула, и лезвие ушло в сторону.
— Пальцы не держат, — выдохнул он, опуская оружие.
— Не держат, потому что ты их сжимаешь, как клещами, — Педро встал, подошёл, поправил его захват. — Представь, что держишь не нож, а… ну, хоть женщину за талию. Крепко, но нежно. Чтобы не вырвалась, но и не задохнулась.
— А если она захочет вырваться? — спросил я.
— Тогда держи крепче, — ответил Педро, не моргнув глазом.
Хуан покраснел, но усмехнулся. Пожалуй, впервые за несколько дней. Мы рассмеялись — впервые за долгое время.
— А если я никогда не держал женщину за талию?
— Тогда представь, что держишь кружку с горячим отваром, — вмешался я, садясь на нары. — Чтобы не обжечься, но и не уронить.
— Это проще, — Хуан попробовал снова. На этот раз клинок встал ровнее.
Мануэль тем временем разлил отвар по деревянным кружкам — единственная роскошь, которую мы себе позволяли. Пахло мятой и ещё какой-то горькой травой, названия которой я не знал. Мануэль называл её «просветляющей» и говорил, что она полезна для тех, кому предстоит думать на голодный желудок. Сегодня думать предстояло мне.
Завтрак был скудным — чёрствый хлеб, размоченный в тёплой воде, да кусок козьего сыра, который мы купили у местной вдовы. Сыр пах так, что мог бы служить оружием массового поражения, но это было калорийно, а в наших обстоятельствах калории важнее вкуса.
— Кто-то стоял у двери ночью, — сказал я, жуя хлеб. — Один. Слушал. Ничего не тронул.
— Может, просто пьяный ошибся дверью, — предположил Педро, хотя сам в это не верил.
— В полночь? В трезвой деревне, где вино дороже крови? — Мануэль отхлебнул отвар, поморщился. — Нет. Это не ошибка.
— Тогда кто? Люди Мендоса? — спросил Хуан, и рука его сжала деревянный нож так, что костяшки побелели.
— Не похоже, — я покачал головой. — Если бы они знали, где мы, они бы не стояли под дверью, слушая, как мы храпим. Они бы вломились, связали и повезли в Толедо. Или прирезали прямо здесь, чтобы не возиться.
— Значит, кто-то из местных, — заключил Педро. — Решил проверить, что за странные лекари пожаловали.
— Проверил — и ушёл, — я доел хлеб, вытер пальцы о плащ. — Будем ждать. Если это был просто любопытный, он больше не придёт. Если шпион — придёт снова.
Разговор прервал стук в дверь. На этот раз — робкий, неуверенный, совсем не похожий на вчерашний требовательный. Педро взялся за меч, я жестом остановил его, встал и открыл.
На пороге стояла женщина. Та самая, из семьи Санчесов — худая, в чёрном платке, с красными от слёз глазами. В руках она держала узелок, перетянутый грязной тряпицей.
— Сеньор… лекарь… — голос её дрожал, но не от страха — от благодарности. — Он… Мартин… ночью встал.
Я напрягся, ожидая продолжения.
— Встал, — повторила она, — но ножа не взял. Мы спрятали, как вы велели. Он походил по горнице, пошептал что-то, а потом лёг сам. И уснул. Впервые за две недели. Спасибо вам, сеньор, спасибо…
Она опустилась на колени, протягивая узелок. Я взял, развязал. Внутри лежали два яйца, горсть сушёных яблок и маленький глиняный горшочек, запечатанный воском.
— Мёд, — пояснила женщина. — Собственный. Для вас. Для всех.
Я хотел отказаться, но Мануэль уже подошёл, взял горшочек, понюхал и кивнул.
— Мёд хорош. От кашля, от ран, от тоски. Спасибо, донья.
— Не донья я, — женщина смутилась, поднялась. — Простая женщина. Но если бы не вы…
— Если бы не мы, ваш муж сегодня был бы связан по рукам и ногам, — перебил я, хотя и без жёсткости. — А через неделю — на костре. Потому что страх лечит только знание, а не веревки. Теперь вы знаете. Идите. И следите, чтобы ножи были подальше.
Она ушла, а мы остались с мёдом, яйцами и новым статусом: теперь мы не просто приезжие, а «те самые лекари», которые спасли семью от проклятия. Слава в деревне распространяется быстрее чумы. И так же непредсказуемо.
— Доброе дело, — Педро хмыкнул, разглядывая яйца. — Может, теперь нас не прогонят?
— Может, теперь у нас будет больше работы, — ответил Мануэль, пряча горшочек в свою сумку.
Он оказался прав. Не прошло и часа, как дверь снова заскрипела. На пороге стоял староста — тот самый, коренастый, кривоногий, в шапке, съехавшей набок. И лицо у него было другое: не вчерашнее, настороженное, а растерянное, почти испуганное.
— Сеньор лекарь, — он запнулся, посмотрел на Мануэля, потом на меня. — У нас новая беда.
— Садитесь, — я указал на скамью. — Рассказывайте.
Староста сел, снял шапку, покрутил её в руках, как чётки.
— Есть у нас одна девка. Марией звать. Двадцати годов. Жила с матерью, отца схоронила зимой. Тихоня, работящая, никогда ни с кем не ссорилась. А третьего дня пошла в лес за хворостом. И нашла…
Он замолчал. Пальцы его побелели, вцепившись в край шапки.
— Что нашла? — спросил я тихо, хотя уже знал ответ.
— Тело, — выдохнул староста. — Девочки. Лет десяти. В овраге, за старым дубом. Вся в крови, изодранная. Мы… мы не знаем, кто это. Чужая, не из нашей деревни. Может, прохожая. Может, из горных.
— И что с Марией? — Мануэль подошёл ближе.
— Она… она не говорит, — староста поднял на нас глаза, полные ужаса. — Вернулась из леса, побелела как мел, открыла рот — и ни звука. Уже третий день молчит. Мать её плачет, молится. Местный знахарь сказал — порча. Что злой дух вошёл в неё, когда она на тело посмотрела.
Я переглянулся с Мануэлем. Психогенная немота — классический случай. Травма настолько сильная, что психика блокирует речь. В моём времени это лечили психотерапией и временем. Здесь — считали беснованием.
— Это не порча, — сказал я, вставая. — И не бес. Это страх. Она увидела то, что человеческий разум не может принять, и замолчала, чтобы не сойти с ума.
— А вы откуда знаете? — староста уставился на меня.
— Видел такое. В странствиях. — я взял плащ, набросил на плечи. — Ведите. Только условие: никаких заговоров, никакой святой воды. Я должен поговорить с ней сам. И с её матерью.
— А если она не заговорит?
— Заговорит, — ответил Мануэль, тоже собираясь. — Или мы узнаем почему.
Дом Марии стоял в центре деревни, но выглядел так же убого, как и все остальные: каменные стены, соломенная крыша, закопчённое оконце, затянутое бычьим пузырём. Внутри пахло щами, сыростью и тем особенным, горьким запахом, который бывает в домах, где живёт беда.
Мать — полная, краснолицая женщина — встретила нас с надеждой и ужасом одновременно. Мария сидела на лавке у печи, сложив руки на коленях. Лицо её было белым, глаза пустыми. Когда мы вошли, она даже не подняла головы. Только пальцы слегка дрогнули — вот и всё.
— Мария, — я сел напротив, стараясь не нависать, не давить. — Меня зовут Диего. Я не священник и не знахарь. Я тот, кто видел таких, как ты. И помогал им.









