ТЁМНОЕ ЗЕРКАЛО. Книга первая. СВЯЩЕННЫЙ ОБЕТ
ТЁМНОЕ ЗЕРКАЛО. Книга первая. СВЯЩЕННЫЙ ОБЕТ

Полная версия

ТЁМНОЕ ЗЕРКАЛО. Книга первая. СВЯЩЕННЫЙ ОБЕТ

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— Я хочу этого, — он посмотрел ей в глаза. — Больше всего на свете.

— Тогда докажи. Не словами. Делами. Приходи, звони, будь рядом. Она будет рада. И я… я тоже.

Она ушла с дочерью, а Артём долго стоял у окна, глядя на улицу. Москва жила своей жизнью — машины, люди, огни, снег, уже начинавший таять под ногами. Нормальная жизнь. Жизнь, которую он выбрал. И теперь у него была причина не отступать, не сбежать, не спрятаться за очередной операцией.

На следующий день, в воскресенье, он позвонил матери. Лидия Павловна жила в Подмосковье, в дачном посёлке, который называла «деревней» с притворным презрением, хотя любила его больше всего на свете. Она вечно жаловалась, что он не звонит: «Артёмка, я уж думала, ты опять куда-то пропал, в свои горы, в свои леса».

— Мама, я работаю в Роскосмосе, — сказал он, и в трубке повисла тишина такой глубины, что он проверил, не оборвалась ли связь.

Потом раздался визг — восторженный, детский, совсем не подходящий женщине под семьдесят.

— Ты шутишь? Артёмка, не шути так! Роскосмос? Мой сын в Роскосмосе?! Я всем скажу! В клубе, в магазине, Володе Степановичу особенно — он вечно хвастается своим внуком из банка, а мой — из Роскосмоса!

— Мама, не кричи. Это секретный проект.

— А, секретный. — Она понизила голос до громкого шёпота, что выглядело комично. — Поняла. Никому не скажу. Только Володе Степановичу. И Нине Петровне. И…

— Мама…

— Шучу, шучу. — Она замолчала, потом добавила тише, серьёзнее: — Артём, ты счастлив?

Он подумал — о дочери, о работе, о странном чувстве, что жизнь наконец обретает смысл, направление, цель.

— Да, мама. Впервые за долгое время.

— Тогда я спокойна. Приезжай в гости. Сделаю пельмени. Настоящие, ручной лепки. Помнишь, как ты любил?

— Обязательно приеду. Скоро.

Он повесил трубку и посмотрел на стол. Там лежали документы по проекту, которые ему разрешили взять домой под расписку, — первый, нижний уровень допуска. Проект «Импринт». Станция, которая должна была изменить всё. Он открыл папку и начал читать — медленно, вдумчиво, как читают книги, от которых зависит слишком многое.

Первые страницы были посвящены истории. В тринадцатом году сэр Роджер Пенроуз и доктор Стюарт Хамерофф представили на конференции в Бангалоре обновлённую версию своей гипотезы. Они утверждали, что сознание не является результатом чисто вычислительных процессов в нейронах, а связано с квантовыми эффектами в микротрубочках — структурных элементах клеточного скелета. Эти микротрубочки состоят из белка тубулина, и квантовые состояния в них, по мнению авторов, способны поддерживать когерентность достаточно долго, чтобы играть роль в когнитивных процессах.

Артём помнил тот семинар на МФТИ. Тогда большинство профессоров отнеслось скептически. «Декогеренция слишком быстрая», — говорили физики. «Слишком много спекуляций, недостаточно эксперимента», — добавляли биологи. Но несколько молодых исследователей, включая его научного руководителя профессора Соколова, увидели в этом перспективу. И, как теперь выяснялось, не ошиблись.

В двадцатом году Пенроуз получил Нобелевскую премию по физике — не за гипотезу Орч-ОР, а за работы по чёрным дырам, которые были фундаментом всего его мировоззрения. Но премия дала новый импульс исследованиям квантового сознания. К двадцать пятому эксперименты в Кембридже, Токио и ЦЕРНе продемонстрировали аномальные квантовые эффекты в биологических системах — не прямое доказательство, но намёки, тонкие нити, ведущие в неизвестность.

А потом пришёл 3I/ATLAS.

Артём прочитал раздел, посвящённый межзвёздному объекту, с замиранием сердца. 3I/ATLAS был открыт первого июля две тысячи двадцать пятого года телескопом обзора ATLAS в Чили — третий межзвёздный объект, пролетевший через Солнечную систему после 1I/'Oumuamua в семнадцатом и 2I/Borisov в девятнадцатом. Но 3I/ATLAS был особенным. Необычайно высокая скорость — около пятидесяти восьми километров в секунду относительно Солнца, что делало его самым быстрым из трёх. Необычный состав — кома, богатая углекислым газом, высокое содержание дейтерия, никель почти без железа, что было загадкой для химиков. Траектория, прослеживаемая до толстого диска Галактики, — возможно, объекту больше семи миллиардов лет, он старше Солнечной системы.

Но самое интересное скрывалось в закрытом приложении, на которое указывала маленькая сноска: «Доступ по уровню». У Артёма был только нижний допуск, и приложение не открылось. На экране высветилось бесстрастное: «Недостаточно прав». Он перечитал сноску несколько раз. То, что было за этой строкой, явно стоило целого международного проекта. То, что было за этой строкой, явно пугало людей, которые строят проекты на десятилетия.

В марте две тысячи двадцать шестого года объект прошёл мимо Юпитера и покинул Солнечную систему, устремившись в межзвёздное пространство с той же скоростью, с какой пришёл. И человечество осталось с вопросами, на которые нужно было найти ответы — пока не стало слишком поздно.

Артём отложил планшет и посмотрел на часы. Полночь. Завтра в семь — планёрка в отделе, потом встреча с группой квантовой когерентности, потом, обещал Воронцов, наконец-то — лаборатория «Импринт».

Он лёг, но долго не мог уснуть. В голове вертелись мысли о квантовых кубитах, микротрубочках, межзвёздных объектах — и о маленькой девочке с хвостиками, которая рисовала ракеты и верила, что её папа знает всё про космос. Жизнь, которую он представлял ещё вчера, — скучная рутина госслужащего, бюрократические инструкции, пенсионный фонд — развеялась, как дым от костра. Впереди было нечто гораздо большее, глубже, опаснее. И он был в самом центре этого «нечто» — не потому что искал, а потому что наука, судьба и его собственные выборы привели его сюда.

Глава 3. Лаборатория

*Москва — наукоград, март 2030*

Лаборатория проекта «Импринт» располагалась не в центральном здании на Ленинградском проспекте, а в особом комплексе в наукограде под Москвой — на территории с пропускным режимом, где жили совместные проекты с Курчатовским институтом, ИКИ РАН и рядом закрытых предприятий, о существовании которых публично не знали даже многие специалисты. Артём приехал туда в среду, рано утром, когда небо ещё держало ночную темноту, а фонари освещали обочины мягким оранжевым светом. Его везли на служебном автомобиле с тонированными стёклами; молчаливый водитель в чёрной куртке провёл машину через три контрольно-пропускных пункта, каждый раз предъявляя разные документы.

За последним КПП дорога нырнула в сосновый лес. Снег здесь лежал нетронутый, синеватый в свете фар, и Артём вдруг остро вспомнил Карелию — ту же тишину, ту же чистоту, то же ощущение, что цивилизация осталась где-то за спиной. Только там за деревьями могла прятаться смерть, а здесь — будущее. Он ещё не знал, что разница между ними окажется куда меньше, чем он думал.

Корпус «Импринта» был врыт в землю. Над поверхностью торчало лишь приземистое бетонное здание без окон, похожее на трансформаторную будку-переростка; всё остальное уходило вниз, на семь этажей, в вечную тишину и постоянную температуру. Артёма встретил человек в белом халате поверх свитера — невысокий, плотный, с копной седых волос и живыми, чуть навыкате глазами, которые, казалось, видели одновременно собеседника и какую-то далёкую, видимую только ему точку.

— Академик Фельдман, — представился он, крепко пожимая руку. — Борис Натанович. А вы — тот самый инженер-конструктор, которого мне сосватал Воронцов. С двигателями и… биографией.

— С биографией, — сдержанно подтвердил Артём.

— Не оправдывайтесь. — Фельдман махнул рукой. — Здесь у всех биография. У одного развод, у другого диссертация двадцать лет в столе, у третьего — война. — Он посмотрел на Артёма прямо, без тени осуждения. — Знаете, что я думаю про людей, которые видели смерть вблизи? Они лучше понимают, что мы тут делаем. Те, кто никогда не терял, относятся к бессмертию как к новой модели телефона. А вы будете относиться к нему серьёзно. Пойдёмте. Я покажу вам сердце.

Они спускались на лифте долго — счётчик этажей сменялся неторопливо, и каждый раз менялось давление в ушах. На минус седьмом двери открылись, и Артём увидел зал.

Он был огромным — куб со стороной метров в тридцать, погружённый в полумрак, в котором холодно мерцали приборные панели. В центре зала, окружённая лесами обслуживания, висела конструкция, при виде которой у Артёма перехватило дыхание. Она напоминала одновременно собор и нервную клетку. От центрального ядра — матового, прозрачно-голубого, размером с легковую машину — во все стороны расходились тысячи тончайших волокон, ветвящихся, как дендриты, как корни, как трещины на льду. Всё это было погружено в сосуд с прозрачной жидкостью, и в этой жидкости медленно, едва заметно пульсировал свет, пробегая по волокнам короткими вспышками, словно кто-то невидимый думал и эти вспышки были его мыслями.

— Это и есть Станция, — тихо сказал Фельдман. — Точнее, её прототип. Первая Станция импринтинга. Мы зовём её просто — «Импринт». Хотя девочки из лаборатории прозвали её «Зеркалом». Прижилось.

— Зеркало, — повторил Артём.

— Потому что она отражает. — Фельдман подошёл к ограждению лесов, и свет приборов лёг на его лицо снизу, делая его похожим на маску. — Понимаете, классический искусственный интеллект провалился. Окончательно, бесповоротно, с грохотом, которого, правда, никто не услышал, потому что маркетологам было невыгодно об этом кричать. Двадцать лет нам обещали сильный ИИ. И двадцать лет мы получали машины, которые идеально симулировали человека. Они отвечали так, как ответил бы человек. Они утешали так, как утешил бы человек. Они даже шутили. Но за этим не было никого. Понимаете? Никого. Пустой дом с включённым светом. Идеальный алгоритмический автомат без понимания, без интуиции, без — простите за ненаучное слово — без души.

— Я пользовался такими, — кивнул Артём. — В армии были тактические советчики. Умные. Но я бы не доверил им принять решение, от которого зависит жизнь людей.

— Вот! — Фельдман ткнул в него пальцем с почти детской радостью. — Вы это чувствовали. Вы не могли объяснить, но чувствовали — там никого нет. А мы не чувствовали, мы измеряли. И измерили. Сознание не вычисляется, Артём Сергеевич. Это не программа. Пенроуз с Хамероффом были правы, над ними тридцать лет смеялись — и они были правы. Сознание рождается там, где квантовая когерентность встречается с гравитацией. В микротрубочках. В тех самых трубочках из тубулина, которые держат форму каждой вашей нервной клетки. Объективная редукция волновой функции, управляемая структурой самого пространства-времени. Не симуляция мысли. Сама мысль.

Он повернулся к ядру.

— И тогда мы перестали строить компьютер, который думает как человек. Мы построили компьютер, который думает тем же способом, что и человек. Не из кремния и логических вентилей. Из искусственного тубулина. Синтетического белка, в котором квантовая когерентность держится не миллисекунды, как в тёплом мокром мозге, а часами. Замкнутый квантово-гравитационный биокомпьютер. Он не симулирует сознание. Он создаёт для сознания дом. Пустой, ждущий. И если в этот дом въедет правильный жилец…

— Жилец, — медленно сказал Артём. — Вы говорите о человеке.

— Я говорю о матрице. — Фельдман понизил голос, хотя в зале они были одни, если не считать двух техников у дальней стены. — Станция умеет улавливать фрактальные частоты живого мозга. Тот неповторимый узор, по которому в ваших микротрубочках бегут квантовые состояния. Этот узор и есть вы. Не воспоминания — воспоминания вторичны. Сам способ, которым вы существуете. Мы научились снимать этот узор и проецировать его на твердотельные кубиты ядра. И в какой-то момент… — он сделал паузу, и в этой паузе было что-то от страха и от молитвы одновременно, — …в какой-то момент дом перестаёт быть пустым. Кто-то в нём просыпается.

— И этот кто-то — он? Тот же человек?

— А вот это, — сказал Фельдман, и тень легла на его лицо, — это вопрос, на который у меня нет честного ответа. И я думаю, что у меня его никогда не будет. Может быть, у вас будет.

Они помолчали. Где-то в глубине ядра пробежала очередная вспышка света.

— Зачем вам инженер-двигателист? — спросил наконец Артём. — Здесь физики, нейробиологи, программисты. Я-то вам зачем?

— Потому что эта штука, — Фельдман кивнул на Станцию, — рано или поздно полетит в космос. И не одна. Их будут сотни. Тысячи. Они должны выдерживать перегрузки, радиацию, абсолютный холод и адскую жару, годы автономной работы вдали от любой помощи. Это уже не лаборатория. Это космический аппарат, в котором живёт сознание. И мне нужен человек, который понимает и физику сознания, и физику полёта. Таких в мире — единицы. Вы — один из них. — Он усмехнулся. — Плюс, признаюсь честно, мне симпатичны люди, которые умеют молчать. У нас тут болтают слишком много.

В этот момент за их спинами раздались шаги, и женский голос произнёс:

— Борис Натанович, вы опять пугаете новичков философией вместо инструктажа по технике безопасности?

Артём обернулся.

Женщина была в таком же белом халате, с планшетом в руках, с волосами, собранными в небрежный узел, из которого выбивались светлые пряди. Лет под сорок, может, чуть меньше. Лицо умное, усталое, с тонкими морщинками у глаз — морщинками человека, который много думает и редко спит. И взгляд — внимательный, оценивающий, чуть ироничный, тот самый взгляд, которым она, как он узнает позже, изучала и людей, и квантовые аномалии с одинаковой добросовестностью.

— Елена Дмитриевна Соколова, — представил Фельдман. — Наш ведущий нейрофизик. И, между прочим, дочь вашего научного руководителя.

— Соколова? — Артём не сумел скрыть удивления. — Профессор Соколов — ваш…

— Отец, — кивнула она, и в углах её губ мелькнула усмешка. — Да. Та самая фамилия. Не пугайтесь, протекции не было — он меня, наоборот, отговаривал. Считал, что я недостаточно безумна для этой работы. — Она протянула руку, и рукопожатие было сухим и крепким. — Так вы тот самый Ковалёв, чью дипломную он до сих пор поминает на лекциях? «Вот был студент, который понимал, что квантовая гравитация — это не магия, а инженерия». Я её читала. Хорошая работа. Слишком хорошая для двадцатидвухлетнего.

— Это было давно, — сказал Артём.

— Это было вовремя. — Она смотрела на него с непонятным выражением. — То, что вы тогда написали про управление когерентностью в малых системах, мы сейчас используем здесь. Каждый день. Так что, можно сказать, вы уже восемь лет работаете в этом проекте, просто не знали.

Что-то в её словах кольнуло Артёма — ощущение, будто прошлое, которое он считал отрезанным, на самом деле вело прямую линию к этому подземному залу, к этому светящемуся ядру, к этой женщине. Будто все восемь лет в лесах и горах были не отклонением, а долгим обходным путём к месту, которое его всё равно ждало.

— Я проведу инструктаж, — сказала Елена Фельдману. — А вы идите спасать мир философией где-нибудь ещё.

— Грубиянка, — с нежностью сказал академик и ушёл, насвистывая что-то старомодное.

Елена показала Артёму лабораторию — этаж за этажом, систему за системой. Криогенные контуры, которые держали ядро в нужном состоянии. Сканирующие комплексы, которые снимали матрицу с живого мозга, — огромные кольца квантовых томографов, в которых человек лежал часами, пока миллиарды датчиков считывали узор его сознания. Серверные, где хранились снятые, но ещё не активированные матрицы — застывшие, спящие, ждущие. Артём смотрел на ряды криостатов и думал, что это похоже на морг и на роддом одновременно.

— Сколько матриц вы уже сняли? — спросил он.

— Сорок две. — Елена остановилась у одного из криостатов, и её лицо в холодном свете стало серьёзным. — Все — у добровольцев. В основном тяжелобольные. Те, кому медицина уже ничего не может предложить. Они приходят к нам не из любопытства, а потому что им нечего терять. Мы снимаем матрицу. Аккуратно, безболезненно. И храним. Ждём.

— Чего ждёте?

Она помолчала, и Артём почувствовал, что подошёл к самому краю чего-то важного.

— Этого вам пока знать не положено, — наконец сказала она. — Допуск. Но скоро. Воронцов сказал, вас поднимут на второй уровень в течение месяца. — Она посмотрела на него прямо. — Я скажу только одно, Артём Сергеевич. Это не то, что показывают в фильмах. Тут нет кнопки «загрузить сознание» и счастливого бессмертия. Тут есть правила. Жёсткие, странные, иногда жестокие правила, которые мы не придумали — мы их открыли. Как открывают законы природы. И они нам не нравятся. Но природе всё равно, нравятся они нам или нет.

— Что за правила?

— Скоро. — Она убрала прядь со лба. — Пойдёмте, я покажу вам ваш кабинет. И, если хотите, могу рассказать про двигательную секцию — это ближе к вашей теме. Мы только начали проектировать первый автономный носитель. Я в этом полный профан, и мне нужен человек, который объяснит мне разницу между удельным импульсом и моим невежеством.

Артём впервые за день улыбнулся — не хищно, а просто.

— Это я могу.

Они проработали до позднего вечера. Елена оказалась собеседником редкого склада: она схватывала инженерные идеи на лету, не боялась признавать, чего не знает, и задавала вопросы, от которых Артёму приходилось останавливаться и думать заново. Когда они наконец поднялись на поверхность, лес уже утонул в темноте, и над соснами висели звёзды — крупные, чистые, какие не увидишь в городе.

— Красиво, — сказала Елена, запрокинув голову. — Знаете, что самое странное в нашей работе? Мы все смотрим на эти звёзды и думаем: вот туда мы хотим. Туда мы понесём человека. Но человек туда не доберётся. Биология не выдержит. Кости, кровь, сердце — всё это рассчитано на одну планету, на одну гравитацию, на семьдесят-восемьдесят лет. Космос убьёт нас за час без скафандра. За месяцы — с ним. Мы цветы, которые мечтают перелететь океан.

— И что, «Импринт» — это способ перелететь?

Она долго молчала, глядя в небо.

— Я иногда думаю, — сказала она тихо, — что это способ умереть так, чтобы это было не зря.

Артём не нашёлся, что ответить. Они стояли рядом в синем снегу под звёздами, два чужих пока человека, и между ними уже протянулась первая тонкая нить — такая же тонкая, как волокна тубулина в светящемся ядре под их ногами.

По дороге домой, в служебной машине с тонированными стёклами, Артём смотрел на проносящиеся огни и думал о словах Елены. Способ умереть так, чтобы это было не зря. В армии он знал людей, которые умирали — иногда зря, иногда не зря, и почти никогда не успевали узнать, как именно. Здесь, под землёй, в холодном свете, люди пытались отнять у смерти право быть последним словом. Он не знал ещё, аплодировать этому или ужасаться. И не подозревал, что очень скоро ему придётся выбирать — и что выбор окажется куда тяжелее, чем казалось этой звёздной мартовской ночью.

Дома он застал сообщение от Иры. Фотография: кривоватая ракета, нарисованная фломастерами, и подпись печатными буквами, явно с маминой помощью: «ПАПИНА РАКЕТА. ЛЕТИТ К ЗВЁЗДАМ».

Артём долго смотрел на неё. Потом сохранил, поставил на заставку телефона и впервые за восемь лет уснул без сна о Карелии.

Глава 4. Микротрубочки

*Москва — наукоград, апрель 2030*

Профессор Соколов почти не изменился за восемь лет. Та же сухая, прямая фигура, та же привычка говорить, расхаживая по комнате и рубя воздух ладонью, та же манера смотреть поверх очков, будто проверяя, успевает ли собеседник за полётом его мысли. Только волос стало меньше, а в голосе — больше усталости, которую он маскировал раздражительностью.

— Ковалёв! — Он встретил Артёма в дверях своего кабинета в Курчатовском институте так, будто они расстались вчера. — Восемь лет! Восемь лет, чтобы понять, что физика лучше, чем стрельба. Я тебе это говорил ещё на четвёртом курсе. Садись. Чаю не предлагаю, у меня тут не салон. Что хочешь знать?

— Всё, — честно сказал Артём. — Допуск подняли. Елена Дмитриевна сказала, вы лучше всех объясните теорию.

При имени дочери лицо Соколова на миг смягчилось, а потом снова стало деловым.

— Лена тебя направила. Хорошо. Значит, ты ей не противен, а это уже немало — она людей не жалует. — Он сел напротив, сцепил пальцы. — Слушай внимательно, потому что повторять не буду, а от того, поймёшь ты это или нет, зависит, будешь ли ты в проекте инженером или мебелью.

Он встал и подошёл к доске — настоящей, меловой, в эпоху голографических экранов это было почти вызывающе.

— Что такое мысль? — Он нарисовал кружок. — Сто лет нам говорили: мысль — это электрический импульс. Нейрон возбуждается, передаёт сигнал другому нейрону, тот третьему, и где-то в этой паутине из восьмидесяти миллиардов клеток возникает «я». Красиво. Удобно. И, как выяснилось, неверно. Точнее, неполно. — Он перечеркнул кружок. — Потому что если мысль — это просто переключение сигналов, то её можно вычислить. А раз можно вычислить — значит, можно построить машину, которая будет думать. Мы строили такие машины семьдесят лет. И что получили?

— Симуляцию, — сказал Артём.

— Зомби! — рявкнул Соколов с неожиданной страстью. — Философский зомби, понимаешь? Машину, которая ведёт себя как сознательное существо, отвечает как сознательное существо, но внутри — пусто. Никого нет дома. Свет горит, хозяина нет. И знаешь, почему? Потому что вычисление — это вычисление. Ты можешь сложить два и два хоть на счётах, хоть на суперкомпьютере, хоть в голове — результат один, четыре, но в самих счётах никто не «понимает», что такое четыре. Понимание — это не вычисление. Это что-то другое.

Он нарисовал на доске длинный цилиндр, испещрённый спиралями.

— Микротрубочка. Из белка тубулина. Их триллионы в каждом нейроне, они держат форму клетки, как арматура держит бетон. Долго считалось, что это просто скелет. Строительные леса. А Пенроуз с Хамероффом сказали: нет. Это не леса. Это процессор. Внутри каждой трубочки тубулин может находиться в квантовой суперпозиции — сразу в двух состояниях. И вот пока эта суперпозиция держится, пока волновая функция не схлопнулась, — нет ещё ни мысли, ни решения, есть только облако возможностей. А потом происходит редукция. Схлопывание. И вот в это мгновение, в момент схлопывания, рождается момент сознания. Квант опыта. Понимаешь? Не сигнал между нейронами, а событие внутри них. Тысячи таких событий в секунду — и вот тебе поток сознания.

— И что заставляет волновую функцию схлопнуться? — спросил Артём. Это был старый, нерешённый вопрос квантовой механики, и он помнил, как над ним билось не одно поколение.

Соколов улыбнулся — впервые за разговор.

— Вот за это «что» Пенроузу и надо было дать Нобеля. Он сказал: гравитация. Сама структура пространства-времени. Когда суперпозиция масс становится достаточно большой, пространство-время не может больше «держать» обе версии реальности одновременно, и происходит объективная редукция — не потому что кто-то посмотрел, не потому что прибор измерил, а потому что так устроена вселенная на самом глубоком уровне. Оркестрованная объективная редукция. Орч-ОР. Сознание — это место, где разум впрямую касается геометрии пространства-времени. Не метафорически. Физически.

Артём почувствовал, как по спине пробежал холодок — не от страха, а от того особого восторга, который испытываешь, заглядывая в бездну фундаментального.

— То есть, — медленно проговорил он, — наши мысли в буквальном смысле меняют форму пространства-времени? На микроскопическом уровне?

— На планковском уровне. На уровне, где сама ткань реальности зерниста. — Соколов сел, словно устав от собственной мысли. — И знаешь, что из этого следует? Если сознание — это узор квантовых редукций в микротрубочках, то этот узор можно, в принципе, воспроизвести. Не симулировать — воспроизвести. Создать другую физическую систему, в которой те же квантово-гравитационные события будут происходить в том же узоре. И тогда…

— И тогда в ней проснётся то же сознание, — закончил Артём.

— То же или не то же — вот в чём дьявол. — Соколов снял очки, потёр переносицу. — Об этом мы с Леной спорим до хрипоты. Я физик, для меня узор — это всё. Если узор тот же, человек тот же, точка. А Лена — она нейрофизик, она ближе к живому. Она говорит: а если проснётся копия, которая думает, что она — это ты, а ты тем временем лежишь в гробу? Тогда мы построили не бессмертие, а самую жестокую иллюзию в истории. Машину, которая утешает мёртвых тем, что делает их живые портреты.

На страницу:
2 из 5