Змеева невеста
Змеева невеста

Полная версия

Змеева невеста

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Дарья Черпакова

Змеева невеста

Глава

Что делать, если твой любимый — Змей-Горыныч?


Глава первая. Первая встреча


Край, о котором речь, на картах не значился. Ни в летописях киевских, ни в грамотах новгородских, ни в хрониках иноземных его не сыскать. Жил тот край сам по себе — никому не мешал, и его не трогали. Леса стояли стеной: сосны в три обхвата, ели мохнатые, берёзы белоствольные, что девицы в хороводе. Меж лесов речка вилась — студёная, прозрачная, рыбная, по берегам ивняк да ольшаник. А за речкой, на взгорке, лепилась к земле деревенька в три двора — Малые Лопухи.


Почему Лопухи? А лопухов там росло — видимо-невидимо. Лист с тарелку, корень с добрую репу. Старики говаривали: сам Велес проходил этим краем, тряхнул гривой — и посыпались семена заморские. Врали, может, но лопухи и впрямь были знатные. В жару от них тень спасительная, в дождь — крыша над головой, а корень, особым способом томлённый, давал вкус сладковатый и силу телу немалую.


В тех Малых Лопухах и жила наша героиня — девица по имени Забава.


Мать её, покойница Степанида, когда дочь рожала, так кричала, что вороньё с окрестных деревьев поднялось. А взяв младенца на руки, глянула в сморщенное красное личико и рассмеялась сквозь слёзы: «Ох, и забавная ты! Вся в бабку — та тоже поперёк всех шла». Так и пристало.


Степанида ушла в Навь рано, когда дочери едва двенадцать вёсен минуло. Застудилась на реке — прорубь чистила для стирки, слегла в горячке и за три дня сгорела, как свечка воску ярого. Забава осталась одна-одинёшенька, в избе на краю деревни, у оврага. Изба была добрая, на две половины, с печью русской, что полдома занимала, с полатями широкими. В красном углу темнела икона — Богородица с младенцем, лики тёмные, а глаза живые, глядят с укоризной и лаской пополам.


Соседи сперва охали: как же девка одна? Пропадёт. То ли волк задерёт, то ли лихой человек обидит, то ли сама с тоски зачахнет. Ан нет. Забава оказалась справной: и огород держала, и кур кормила, и пряла так, что нитка звенела, и в лес ходила не хуже бывалых баб. А главное — нрав имела. Не строптивый, а самостоятельный. Слово молвит — как гвоздь забьёт.


Собой она была не то чтобы красавица писаная, каких в сказках описывают. Обычная славянская девица — статная, плечистая, с сильными от работы руками, но при том всё при ней ладно скроено. Коса русая, толстая, ниже пояса — в деревне завидовали, говорили, такой косой коня привязать можно. Когда Забава улыбалась — а улыбалась она нечасто, всё больше по делу, — на круглом подбородке проступала ямочка, и лицо делалось совсем девчоночьим, и видно было: не такая уж она суровая, какой хочет казаться.


Характер у Забавы был — кремень. Мать говаривала: «Ты, дочка, как лось лесной — идёшь спокойно, а тронь, так рогами и вдаришь». Обиду Забава не спускала. Могла словом приложить так, что обидчик неделю ходил красный, могла и вожжами огреть, если кто руки распускал. Потому деревенские парни её не трогали. Побаивались.


Только один и поглядывал — Митька-кузнец.


Был Митька мужик справный. Ростом невысок, зато в плечах косая сажень. Руки что кувалды, все в ожогах и шрамах от кузнечного дела. Лицо широкое, добродушное, нос картошкой, глаза голубые, как небо в мае, усы рыжеватые, вечно в саже. Когда Митька улыбался, делался похож на большого ребёнка, хотя уж тридцать вёсен разменял. Жил он на другом конце деревни, у кузни, что стояла на отшибе у речки — чтобы искры не подпалили чего. В той кузне Митька и спал, и ел. Родители давно померли от мора, женой он так и не обзавёлся.


Почему? Да всё потому же — Забава.


Полюбилась она ему давно. Ещё когда девчонкой бегала с косицами растрёпанными, он заглядывался. А как расцвела — вовсе покой потерял. Придёт в кузню, молот возьмёт, а сам в окошко глядит: не мелькнёт ли сарафан синий меж дерев?


Но подойти боялся. Не потому, что трус — Митька, если надо, и с медведем в одиночку схватиться мог. А потому, что чувствовал: не пара он ей. Забава — как жар-птица, ей бы в небо, а он — кузнец, ему у горна. Что он ей даст? Подковы? Ухваты? Жизнь размеренную, где день на день похож, как одна подкова на другую?


И всё же надежду лелеял. Вдруг да заметит?


Но Забава не замечала. Не из вредности — просто забот полон рот.


Так бы и текли дни в Малых Лопухах, похожие один на другой, как блины из одной опары, если бы не случилось то, о чём дальше речь.


***


Август в том году выдался жарким, душным. Небо стояло белёсое, выцветшее, будто старая холстина. Солнце палило нещадно, трава пожухла, колодец обмелел — воду доставали с самого дна, обвязывая ведро дополнительной верёвкой. Лес стоял сухой, потрескивал, пахло смолой и пылью. Грибов в такую пору не жди, но старики говорили: после грозы полезут, надо только место знать.


Забава место знала. За Калиновым оврагом, в той стороне, куда деревенские не ходили. Место то худой славой пользовалось. Говорили, в старые времена стояло там капище неведомых богов, кровь на камнях лилась, и по сей день земля там «нехорошая». Кто забредал — либо кругами плутал дотемна, либо вовсе не возвращался. А кто и возвращался — умом трогался, нёс околесицу про змея трёхглавого, про крылья чёрные, про глаза жёлтые.


Забава в эти россказни не верила.


— Змей, — говорила она тётке Лукерье, — он, поди, такой же змей, как я — царевна заморская. Люди от безделья чего не придумают.


Лукерья только головой качала и крестилась мелко.


В тот самый день, когда духота стояла такая, что даже куры забились под лавку и не кудахтали, Забава решила: пойду-ка за грибами. Чем в избе потеть, лучше с пользой прогуляться.


Собралась как обычно. Сарафан старый, холщовый, крашенный луковой шелухой в желтоватый цвет — не жалко, если веткой порвёт. Платок на голову от солнца, лукошко плетёное, ножик на пояс. Кота Ваську, дрыхнувшего на печи, потрепала за ухом, наказала мышей стеречь и вышла на крыльцо.


Деревня дремала в полуденном мареве. У колодца никого, у Лукерьиной избы ставни прикрыты — хозяйка, видать, в погреб ушла от жары. Из трубы Митькиной кузни вился дымок — кузнец работал, невзирая на пекло. Забава проводила дымок взглядом, вздохнула о чём-то своём и зашагала к лесу.


Тропа сперва шла полем. Рожь уже сжали, стерня колола ноги сквозь лапти, но Забава шагала легко. Жаворонок заливался в небе, кузнечики трещали так, что в ушах звенело, пахло полынью и нагретой землёй.


У леса стало легче. Сосны давали тень, и хотя воздух оставался густым и тяжёлым, уже не пекло макушку. Забава свернула с главной тропы на звериную стёжку — узкую, едва заметную, петляющую меж папоротников и ежевичных кустов. Эту стёжку она протоптала сама за годы, чужих следов тут отродясь не было.


Лес стоял старый, дремучий. Сосны — что колонны в храме, кроны высоко смыкаются, пропуская только редкие солнечные копья. Мох под ногами пружинил, глушил шаги. Птицы пели иначе, чем на опушке, — с оглядкой, будто боялись кого-то разбудить.


Забава шла и привычно подмечала всё вокруг. Вот муравейник с добрую копну сена, муравьи снуют озабоченно. Вот белка мелькнула рыжим хвостом, зацокала возмущённо: мол, ходют тут всякие. Вот ворон на суку, голову склонил, смотрит умным чёрным глазом.


— Чего уставился? — спросила Забава без страха. — Лети, не каркай.


Ворон каркнул — для порядку — и снялся с ветки, тяжело замахал вглубь леса.


— Вот и ладно.


Грибы начались не сразу. Сперва пошли поганки — бледные, на тонких ножках, ядовитые. Забава их не трогала, только нос морщила. Потом у поваленной бурей ели нашлось семейство маслят — крепеньких, ладных, с коричневыми блестящими шляпками. Забава присела, достала ножик и принялась срезать, укладывая в лукошко рядками.


За этим занятием её и застал тот звук.


Сперва она не поняла, что изменилось. Просто птицы смолкли разом. Кузнечики притихли. Лес замер, затаил дыхание, будто перед грозой. Забава подняла голову.


Тишина стояла звенящая, неестественная. Даже ветер перестал шуршать в кронах. И в этой тишине — далёкий низкий гул. Не гром — скорее, будто где-то глубоко под землёй великан ворочается, вздыхает тяжко. Земля под ногами едва заметно дрогнула.


Забава нахмурилась. Гроза? Но небо в просветах крон оставалось белёсым, без единого облачка.


Гул повторился. Ближе.


Она поднялась, отряхнула руки и сделала несколько шагов в ту сторону, откуда шёл звук. Любопытство — оно такое. Иных губит, а иным судьбу открывает.


Лес становился гуще, мрачнее. Сосны уступили место елям, чьи лапы низко нависали над землёй, образуя тёмные шатры. Папоротники встали в человеческий рост — огромные, первобытные. Тропа пропала, Забава шла наугад, раздвигая ветки руками.


Лес кончился внезапно, будто ножом отрезало. За еловой стеной открылся овраг — глубокий, с крутыми склонами, заросшими цепким кустарником. На дне чернела вода — не то ручей, не то болотце. А за оврагом снова вставал лес, такой же тёмный и неприветливый.


Калинов овраг.


Забава остановилась на краю, переводя дух. Сердце колотилось — не столько от страха, сколько от быстрой ходьбы и духоты. Она огляделась. Место и впрямь нехорошее — тихое, мёртвое. Даже комары не звенели.


«Овраг как овраг, — подумала она. — Чего люди пугают?»


Она уже хотела повернуть обратно — грибов хватало, да и солнце начало клониться, — как вдруг заметила на склоне, чуть левее, яркое красное пятно.


Мухомор. Огромный, с доброе блюдо. Шляпка алая, будто кровью налитая, крапинки белые — ровные, круглые, словно кто кисточкой выводил. Рос он на замшелом валуне, выступавшем из склона, будто специально для него поставленном.


И ещё от мухомора шёл свет.


Слабый, едва заметный в дневных сумерках оврага, но несомненный — красноватое мерцание, будто внутри гриба горел уголёк. Забава замерла. Такого она отродясь не видывала.


Свет запульсировал — раз, другой, — и ей почудилось, что она слышит звук. Не ушами — где-то внутри головы. Тихий, тягучий, как далёкий звон колокольца. Он звал. Не словами — ощущением. Тёплым, обещающим, отчего сердце забилось чаще, а ноги сами шагнули к краю оврага.


«Да ну его, — попыталась она одёрнуть себя. — Чего я туда полезу? На мухомор глядеть? Скажут — умом тронулась».


Но ноги уже несли её вниз. Склон был крутой, глинистый, кое-где торчали корни — можно ухватиться. Первый шаг вышел удачным, второй — тоже. Она уцепилась за корень старой сосны, нащупала ногой уступ и стала спускаться боком, как учила когда-то мать: «По глине не ходи прямо, скользко. Бочком иди, как краб».


Третий шаг стал последним.


То ли корень подвёл, трухлявый оказался, то ли нога соскользнула на мокрой глине, то ли судьба так решила. Забава охнула, взмахнула руками, и земля ушла из-под ног.


Мир завертелся кувырком — небо, лес, красный мухомор, всё смешалось в пёструю ленту. Что-то больно ударило в бок, потом в плечо. Лукошко вылетело из рук, грибы посыпались дождём. Забава попыталась ухватиться за куст — только ободрала ладонь о колючки.


Удар. Тьма. Тишина.


***


Очнулась она не сразу. Сперва был только гул в голове и боль — тупая, разлитая по всему телу. Потом пришёл звук — далёкий, ритмичный, похожий на дыхание спящего великана. Потом запах. Странный — не лесной, не травяной, а горячий, с примесью дыма, но мягкого, печного, будто хлеб испекли и заслонку открыли.


Забава открыла глаза.


Перед лицом — земля, трава, корешки. Она лежала на боку, придавленная собственным телом, не в силах пошевелиться. Во рту вкус крови и глины, в голове колокольный звон.


Она застонала и попыталась перевернуться на спину. Получилось не сразу. Теперь она видела небо — узкую полоску меж краями оврага, уже не белёсую, а золотисто-розовую. Вечерело. Последние лучи красили облака в нежные персиковые тона.


«Вот дура. Убилась. Мать бы меня вожжами отходила».


Пошевелила руками — целы. Ногами — левая отозвалась резкой болью в лодыжке. Не сломана, но подвернулась знатно. Остальное, кажется, цело. Уже хорошо.


И тут она услышала голос.


— Жива, стало быть. А я уж думал — отпевать придётся.


Голос был странный. Низкий, густой, с глубинными обертонами, будто три человека говорили в унисон с небольшим расхождением. И шёл он отовсюду сразу — сверху, сбоку, снизу.


Забава медленно, превозмогая боль в шее, повернула голову.


Над ней нависало нечто. Огромное, заслоняющее полнеба. Чешуйчатое. С тремя шеями, что расходились, как ветви дуба. На конце каждой — голова. Змеиная, вытянутая, с гребнями, с раздувающимися ноздрями, из которых вился сизый дымок. И глаза — жёлтые, с вертикальным зрачком, светящиеся в сумерках, как три пары фонарей.


Забава не закричала — голос пропал. Сжало горло ледяной рукой. Она только широко раскрыла глаза и вцепилась пальцами в землю, будто надеясь, что та укроет.


А головы склонились ниже, разглядывая её с откровенным любопытством.


— Глянь-ка, — сказала левая, голосом повыше, с присвистом. — Не орёт. Странно. Обычно орут.


— Может, немая? — предположила правая, басившая как простуженный медведь.


— Не немая, — возразила средняя, самая глубокая и спокойная. — Я слышал, как она пела в лесу. Про калину. Хорошо пела, душевно.


Забава обрела дар речи — вернее, хрип.


— Вы... кто?


Три головы переглянулись — странно и немного комично, как три курицы.


— Я — Горыня, — сказала левая.


— Я — Горыныч, — поправила средняя с достоинством. — А это, — кивок в сторону левой, — баловство.


— Сам ты баловство! Я тоже Горыня! Мы все Горыни!


— Тихо, — оборвала правая. — Девицу пугаете. Она и так белая, как смерть.


Забава чувствовала, как кровь отлила от лица. Но панического ужаса не было — только страх, отстранённый, будто всё происходит не с ней. Может, она ударилась головой и бредит?


— Я упала, — сказала она, сама не зная зачем.


— Вижу, — кивнула средняя голова. — Левая нога пострадала. Опухнет к утру. Но кость цела — это хорошо. Кость долго срастается, а у людей ещё дольше, чем у нас.


— А у вас кости ломаются? — ляпнула Забава.


Средняя голова усмехнулась — жёлтые глаза прищурились, из ноздрей вырвалось колечко дыма.


— Всякое бывает. Но за последние лет триста — ни разу. Осторожные стали.


— Триста лет...


— А что? Для нас не возраст. Вот прадед наш, Змей Горын, тот вообще с начала времён жил. Пока его Добрыня не зарубил.


— Не зарубил, а усыпил, — поправила средняя. — И не Добрыня, а Никитич. Вечно ты путаешь.


Забава слушала этот диалог и чувствовала, как реальность уплывает. Она лежит на дне оврага с подвернутой ногой, а над ней склонился трёхглавый Змей, и головы спорят, кто из богатырей кого зарубил триста лет назад. Так не бывает.


Она зажмурилась, досчитала до пяти, открыла глаза.


Змей никуда не делся. Только правая голова успела куда-то сходить и вернуться с её лукошком в пасти. Помятым, пустым, но целым.


— Грибы твои я собрал, какие уцелели. Маслята хорошие. А мухомор этот, на который ты полезла, — он несъедобный. Ты же знаешь?


— Знаю... я просто посмотреть.


— А-а, — протянула левая с пониманием. — Полюбоваться. Это да. Он красивый. Я его специально растил. Для настроения.


— Ты? — Забава окончательно перестала что-либо понимать.


— Ну да. Я люблю, когда красиво. У нас в пещере темно, сыро, а тут — такой яркий. Радует глаз.


Средняя голова вздохнула, выпустив облачко дыма побольше.


— Хватит болтать. Девицу до дому надо доставить. Темнеет. Волки выйдут, да и холодно ей на земле лежать.


Забава хотела сказать, что сама, но попыталась пошевелить ногой и зашипела от боли. Нет, не сама.


— Я... я не боюсь, — сказала она, удивляясь себе. — То есть боюсь, конечно. Но не так, как надо бы. Вы... вы не такой, как в сказках.


Средняя голова наклонилась совсем близко. Забава видела каждую чешуйку — крупную, отливающую медью и зеленью. Видела своё отражение в жёлтом глазу — маленькое, искажённое, но узнаваемое. Чувствовала тепло, исходящее от змеиной морды, — сухое, приятное, как от печки.


— В сказках, — сказала средняя голова тихо, — всё врут. Люди видят когти, зубы, огонь — и придумывают страшилки. А того не знают, что мы... другие. Просто другие. Как волк и собака. Вроде похожи, а душа разная.


— И какая у тебя душа?


Средняя голова помолчала. Левая и правая тоже затихли, глядя куда-то в сторону.


— Старая. Очень старая. И немного... одинокая.


В этих словах было что-то такое, отчего у Забавы защипало в носу. Не от страха — от странной, неожиданной жалости. Она знала, что такое одиночество, — когда в избе тихо, только сверчок трещит, и не с кем словом перемолвиться.


— А как тебя зовут? По-настоящему?


Три головы снова переглянулись. Потом средняя ответила:


— Горыныч я. Страж рубежей небесных и земных. Хранитель Калинова моста. Последний в своём роду. Остальные ушли — кто в Навь, кто в Ирий, кто просто уснул и не проснулся. А я задержался.


— А меня Забавой зовут. Из Малых Лопухов. Это деревня такая, за лесом.


— Знаю, — кивнула правая. — Я тебя видел. Ты поёшь хорошо, смеёшься звонко. И с котом разговариваешь, как с человеком. Это... хорошо. Мы тоже с котом разговариваем.


— У вас есть кот? — удивилась Забава.


— Был, — вздохнула левая. — Ушёл. Сказал, мышей мало, одни летучие. А он летучих не уважает.


Забава фыркнула. Смех получился нервный, срывающийся, но это был смех. И от него вдруг стало легче, будто отпустило внутри.


Горыныч осторожно, очень аккуратно подсунул под неё лапу — огромную, с длинными чёрными когтями, блестящими как вороново крыло. Касание было бережным, почти нежным.


— Ты не бойся. Мы тебя до дому донесём. Только скажи — куда лететь.


— Лететь?


— Ну да. Пешком-то мы не ходим. У нас крылья.


И тут Забава впервые заметила то, что ускользало от взгляда, занятого тремя головами. За спиной Змея темнели огромные перепончатые крылья — сложенные, как у гигантской летучей мыши. Они поблёскивали в закатном свете, и по ним пробегали искры, будто внутри тёк не кровь, а жидкий огонь.


— Я никогда не летала.


— Ничего. Первый раз всегда страшно. Но я тебя крепко держать буду. Над самыми верхушками пройдём, чтобы спокойнее было.


Забава закрыла глаза, глубоко вздохнула и сказала:


— Лети.


***


Того полёта она не забудет до конца своих дней.


Земля ушла вниз мягко, плавно, будто во сне. В ушах засвистел ветер — не холодный, не злой, а тёплый, пахнущий хвоей и вечерними травами. Лапы Горыныча держали крепко, но не сжимали — она чувствовала себя не добычей, а драгоценной ношей, будто Змей нёс хрустальную вазу и боялся уронить.


Они поднялись над лесом, и Забава ахнула.


С высоты лес был прекрасен. Верхушки сосен золотились в закатных лучах, будто кто-то рассыпал по зелёному бархату горсти янтаря. Вдалеке блестела лента реки, петляя меж холмов. Небо на западе горело — оранжевое, розовое, лиловое, — и в этом огне плыли облака, похожие на сказочных птиц.


А главное — тишина. Не мёртвая, как в лесу, а живая, наполненная дыханием ветра и шелестом крыльев. Где-то на грани слышимости звенел колокольчик — может, церковный, а может, и нет.


— Красиво, правда? — спросила левая голова, повернувшись к ней. — Я всегда говорю: не понимаю людей, которые по земле ходят. Сверху-то всё видно!


— А ты видишь, что будет?


Левая замялась.


— Ну... не то чтобы вижу. Чувствую. Это сложно объяснить.


— Не слушай её, — вмешалась средняя. — Она у нас мечтательница. Звёзды считает, облака разглядывает. А я, например, стихи слагаю.


— Стихи?


— Вот послушай: «Летит Змей над лесом, шумит крылом, а в лапах у него — цветок полевой». Это про тебя, кстати.


— Про меня?


— Ты как цветок. Маленькая, хрупкая, но живучая. С оврага скатилась — и ничего. Другая бы померла со страху, а ты разговариваешь с нами, смеёшься даже.


Забава улыбнулась. Рядом с этим огромным, чешуйчатым, трёхглавым существом ей было спокойно — так спокойно, как не было давно. Может, с тех пор, как мать умерла.


— А ты всегда один?


Горыныч помолчал. Даже крылья взмахнули реже.


— Всегда. Люди боятся, звери сторонятся, птицы облетают. Только ветер да облака. А с ними не поговоришь — слушают, но не отвечают.


— А я вот... не боюсь. То есть боюсь, но не ухожу.


— Вижу. Поэтому тебя и несу. Другая бы визжала, вырывалась. А ты лежишь смирно. Доверяешь.


— А ты не обманешь доверие?


Три головы повернулись к ней разом, и во всех трёх парах жёлтых глаз Забава увидела что-то, отчего сердце ёкнуло.


— Никогда, — сказали все три хором, и это прозвучало как клятва.


Лес кончился, началось поле — то самое, что отделяло деревню от чащи. Тёмное, сжатое, с редкими островками нескошенной травы. На взгорке уже виднелись огоньки.


— Сюда, к крайней избе. Где свет в окошке.


— Это у тебя свет? — спросила правая.


— Я лучину оставила. Думала, быстро вернусь.


— Не быстро вышло, — хмыкнула левая.


Горыныч начал снижаться — так же плавно, без рывков. Земля приближалась: вот уже плетень, крыльцо, кот Васька на завалинке. Кот смотрел в небо круглыми от ужаса глазами.


Змей мягко опустился у калитки, бережно уложил Забаву на траву и отступил на шаг.


— Вот и всё. Дома ты.


Забава попыталась встать — нога снова отозвалась болью.


— Сиди, — велела правая голова. — Сейчас я.


Она скрылась в темноте и через минуту вернулась, держа в пасти крепкий посох — гладко обструганный, будто специально для такого случая припасённый.


— Откуда? — только и спросила Забава.


— У нас в пещере много чего есть. Мы ж говорили — хозяйственные.


Забава взяла посох, оперлась, поднялась. Стоять было больно, но терпимо. Сделала шаг к калитке, обернулась.


Горыныч стоял на краю поля — огромный, тёмный на фоне звёздного неба. Три головы смотрели на неё, и в жёлтых глазах отражался свет луны.


— Спасибо.

На страницу:
1 из 3