
Полная версия
«Шел в комнату – попал в другую…». Статьи и заметки архивиста и комментатора
Не случайно тема мастерства появляется в статьях и записях Блока, начиная именно с января 1907 года, и в статьях о поэтах, которые в его представлении были в той или иной мере «рукоположены Пушкиным», – о Брюсове658 и Ф. Сологубе659. Интересно, что восприятие в этих категориях собственного творчества появляется в момент работы над «Возмездием», которое Блок постоянно соотносил с пушкинскими произведениями660.
Мучительный вихрь мыслей, сомнений во всем и в себе, в своих силах, наплывающие образы из невоплощающейся поэмы, – записал он в дневнике 1909 года. – Если бы уметь помолиться о форме661.
Из приведенных суждений с очевидностью следует, что понятие формы для Блока ни в коем случае не отождествлялось с набором технических средств и приемов. Это – основной пункт расхождения поэта с системой представлений раннеформалистской мысли: с суждениями Брюсова, декларационными выступлениями акмеистов и футуристов. Форма в сознании Блока относилась к числу изначально одухотворенных универсалий. О «содержательности» формы в настоящих комментариях к Пушкину свидетельствуют и наивная семантизация звуков, и осмысление приема как проявления авторской психики. В статье «Генрих Ибсен» (1908) Блок формулирует это следующим образом:
Стиль всякого писателя так тесно связан с содержанием его души, что опытный глаз может увидеть душу по стилю, путем изучения форм проникнуть до глубины содержания662.
Несколько позже Блок стал включать в понятие формы и некое иррациональное, метафизическое, активное и объективно существующее начало – «творящий дух». В дневнике 1920 года он записывает: «Дух может сказаться в формах более, чем в содержании»663.
Понимание формы как выражения «духа» подразумевает, а не отрицает возможность выявления сущности искусства путем ее изучения. Подобная глобальная попытка постижения тайн искусства посредством изучения формы произведения через несколько лет была предпринята Белым. В работах же самого Блока, как мы уже отмечали, метод осмысления художественного произведения через его форму проявился слабо и пунктирно. Отчасти это связано с тем, что Блоку в принципе были чужды как одностороннее аналитическое изучение явлений жизни и искусства, так и рационалистический («научный») подход к собственному творческому процессу. О последнем Блок прямо говорил в беседе с С. И. Бернштейном (1920), подчеркивая, что при работе над стихом «старается не задумываться» над вопросами техники, поскольку «такие размышления дурно отражаются на продуктивности творчества» (см. здесь же высказанную Блоком мысль о том, что Андрей Белый, став «теоретиком», «перестал быть поэтом»)664.
Исследователи творчества Блока акцентировали внимание на полемических высказываниях поэта в адрес нормативно-формалистических деклараций Гумилева («Без божества, без вдохновенья»). Однако в такой же степени Блоку был чужд односторонний подход к поэзии (и к литературе) с точки зрения содержания (прогрессивного или реакционного), выхолащивающий и затемняющий смысл искусства. Выступая против рутинных приемов науки и критики, он неожиданно солидаризировался с некоторыми общими формалистическими установками. Так, например, в заметке «О чтении стихов русскими актерами» (1919) поэт приветствует возникший в «широких кругах (даже, например, профессорских)» интерес к стиху как таковому, понимание его «самостоятельного значения, не зависимого от содержания»665, а в статье «Гейне в России» (того же года) он высказывает мысль о том, что «искусство гораздо ближе к мастерской ремесленника, чем к кабинету ученого». Симптоматично, что именно в этой статье поэт возвращается к идее своей первой комментаторской работы, предлагая снабдить «народное издание Гейне» «эстетическими» примечаниями.
Сам факт существования таких примечаний, – отмечает он далее, – вводил бы именно в атмосферу артистическую, чем мы в России не избалованы: он показал бы некоторым читателям, что кроме культурно-исторических, биографических, политических и прочих подходов к поэту существуют подходы эстетические и что во многих случаях важным является не только то, любил или не любил поэт, например, Наполеона, а также и то, каким он был мастером – плохим или хорошим666.
Введение в атмосферу артистическую, в лабораторию поэта – именно такая задача решалась в оригинальной части комментария к Пушкину. Проступившие здесь элементы формального анализа текста нашли логическое развитие и приняли характер обоснованной системы в книге Белого «Символизм». Насколько последовательнее был в своей методологии Белый, говорят и сформулированные им приемы комментирования лирического произведения.
Комментируя стихотворение, – писал он, – мы как бы разлагаем его на составные части, пристально вглядываемся в средства изобразительности, в выбор эпитетов, сравнений, метафор для характеристики содержания; мы ощупываем слова, исследуем их взаимную ритмическую, звуковую связь; соединяя вновь в одно целое разобранный материал, мы часто не узнаем вовсе знакомого стихотворения; оно, как феникс, вылетает из самого себя в более прекрасном виде, или обратно бледнеет…667
Тот факт, что комментарий Блока к венгеровскому Пушкину предвосхитил теоретические работы Белого, отметили пушкинисты двадцатых годов668. И это не случайно: на фоне актуального в те годы «морфологического» метода особенности блоковского подхода к лирике Пушкина высветились особенно рельефно.
Д. С. Мережковский – ученик Третьей гимназии669
(Заметки комментатора)Тема «Мережковский-гимназист» до сих пор не привлекала специального внимания исследователей. Обращаясь к ранним годам жизни писателя, биографы670 использовали сведения из одних и тех же автобиографических источников671. Это – мемуарная книга жены писателя, З. Н. Гиппиус, где рассказ о детстве Мережковского базируется на им же сообщенных кратких сведениях672. Это – «Автобиографическая заметка» (1913)673, со столь же краткими сведениями о детстве и юности, по сути дела являющаяся единственной автобиографией писателя674. И наконец, автобиографическая поэма «Старинные октавы», целиком посвященная детству и юности. Она в основном и будет предметом комментирования, а именно та часть, где речь идет о гимназии.
Поэма «Старинные октавы» (середина – конец 1890‑х) завершила серию поэм Мережковского «из современной жизни» с автобиографическим контекстом или отдельными автобиографическими мотивами. Образ гимназии исключительно в негативном ключе рисуется уже в первой из них, поэме «Вера»:
XXIVВ гимназии невыносимый гнетСхоластики пришлось узнать Сереже…Словарь да синтаксис; из года в годОн восемь лет твердил одно и то же.Как из него не вышел идиот,Как бедный мозг такую пытку вынес,Непостижимо. «Panis, piscis, crinis», —XXVВот вся наука… Иногда веснойОн ласточкам завидовал. Не учатОни Aorist первый и второй,Грамматикой латинской их не мучат.Пока бедняга с жгучею тоскойСмотрел, как в синем небе реют птицы,Он получал нули да единицы.XXVIКогда зимой пленяло солнце взорСквозь дым багровый ласковым приветом,И душный класс, и мрачный коридорБыл озарен янтарным полусветом, —О, как Сережа рвался на простор,И как хотел он, весь отдавшись бегу,Лететь в санях по блещущему снегу!(I, 246)Противопоставление душной гимназии миру природы легло в основу детского стихотворения «В школе» (март 1882), сохранившегося среди гимназических опусов поэта. Стихотворение выдержано в образно-стилистическом и просодическом ключе народнической поэзии, где гимназия предстает «душной и мрачной» «темницей» и ей противопоставлен мир свободы, солнца и моря:
Эти душные, мрачные стены,Этот бледный, болезненный свет,Что мерцает сквозь тусклые окны.Нет простора и воздуха нет.Нездоровы печальные лица,Утомленные гнетом тоски.Неподвижно, безмолвно и чинноМолодые сидят старики. <…>Заунывный, безжизненный голосУтомительно-вяло звучит;Надоевшие, мертвые речиОн твердит, беспрерывно твердит.Вереницею чисел ненужныхИ рядами нам чуждых имен,Подавляющей грудою книжекБедных юношей мозг иссушен. <…>И раздастся свободная песня:Мы желаний и силы полны,Не хотим этой душной темницы,Дайте света, любви и весны.Полетел бы я к вечному солнцу,Чтоб с восторгом святым окунутьВ лучезарное море сияньяМолодую усталую грудь.Полетел бы я к синему морю,Оглянул бы его кругозор,Мою грусть шумный ветер умчал быИ развеял в прибрежный простор.(II, 565–566)Это же противопоставление, но в ином стилистическом регистре неоднократно присутствует и в поэме «Старинные октавы» (см., например, строфы VIII–XI второй песни).
Поэма в целом построена на бинарных оппозициях, свойственных мышлению и творчеству Мережковского. Значительное место в ней занимает противопоставление летней и городской жизни675. Острова, где поэт с братьями и сестрами проводил каждое лето и где (в одном из дворцовых зданий на Елагином острове) он родился, в поэме становятся островами свободы («Люблю тебя, Елагин, старый друг», – II, 35). К условным «островам свободы» относится и Крымский полуостров, описанный в финале поэмы: в Ливадию Мережковский попал первый раз после окончания четвертого класса гимназии. Этому миру противостоит «мрачный» дом Бауэра, в центре столицы, в огромной «скучной, казенной квартире» которого прошло детство поэта. К этому же миру принадлежит гимназия, которая в поэме является квинтэссенцией «мертвенной скуки» и «невыносимого гнета схоластики». Духовная темница превращается в реальную в одном из кульминационных эпизодов поэмы – в рассказе о «сыром, холодном карцере», куда «сторожа» за ничтожную провинность отвели гимназиста-Мережковского.
Поэтическое пространство поэмы организует романтическая оппозиция – внутреннего мира героя и внешнего бытия. Внутренняя жизнь – книжные фантазии, детские молитвы, «безотчетные грезы», мистические страхи («неугасимый жар мистического бреда» – II, 49) и неизбывное одиночество, а позже, как выход из него – поэтическое творчество («от всех скорбей лекарство» – II, 44). Внешний мир в поэме – мир «людства», к которому относится не только гимназия с ее «убийственной зубрежкой и выправкой», с ее учителями, вызывающими страх, скуку и даже омерзение, с чуждыми автору соучениками676. К этому «внешнему миру» относились и все члены семьи (кроме матери): духовно далекие герою братья и сестры677 и деспотический отец, искоренявший «сердечную нежность» в семье678, гости, семейные празднества. «Злость» у героя поэмы вызывает даже «толпа» детей, играющих в Летнем саду у памятника Крылову; играм он предпочитает прогулку по «пустынной аллее» сада («Стремясь туда, где нет людей, к свободе», – II, 33). Центральное место в поэме занимает противопоставление образа матери и отца героя.
Следует иметь в виду, что идейный пласт поэмы «Старинные октавы» аккумулирует основные темы творчества Мережковского середины – конца 1890‑х годов, в частности двух первых романов трилогии «Христос и Антихрист». Это и уже упомянутая тема одиночества («Я не люблю родных моих, друзья / Мне чужды, брак – тяжелая обуза. / В томительной пустыне бытия / Гонимая отверженная Муза – / Единственная спутница моя», – II, 70). Это и образ скуки, который в поэме, как в романе «Воскресшие боги», приобретает метафизический и онтологический оттенок (см. XV и XVI строфы второй песни поэмы). Из мотивов третьего стихотворного сборника («Новые стихотворения: 1891–1895», 1896) здесь проходит также тема брака, как «семейной пытки, битвы без конца, без отдыха, где нет врагу прощенья» (II, 54) и т. д.
Главная оппозиция, нашедшая отражение в поэме и писавшихся одновременно романах, – противопоставление «нирванических» («шопенгауэрских») и бунтарских («ницшеанских») начал в мире. Оба эти мотива в поэме звучат приглушенно, но вполне прочитываются. Так, в начале поэмы (в седьмой строфе первой песни) поэт останавливается на двух типах творчества и отдает предпочтение не тревожному, бурному и страстному творческому началу, а «вечной святой тишине» (ср. глубокое мудрое спокойствие Леонардо и утверждение Юлиана, что Бог является «не в бурях, а в тишине»). Мотивы всепрощения и умиротворения пронизывают поэму.
В то же время лирическому герою поэмы присущи «ницшеанские черты». Например, ему свойственен антидемократизм: он признается, что ему на пасхальных гуляниях, куда его водила няня, «до тошноты» был «чужд и гадок» народ. Герой наделен ярко выраженными индивидуалистическими чертами: в его характере подчеркиваются гордость, веселье и отвага, презрение к филистерскому дачному миру и т. д. Все это выглядит в поэме вполне естественно, во всяком случае, без экзальтации, характерной для «ницшеанских» стихотворений третьего сборника, поскольку эти «героические» черты нарисованы через призму романтического воображения ребенка и пронизаны иронией679.
Рельефнее и уже без иронии декадентские мотивы звучат во второй песне «Старинных октав», которая, судя по всему, писалась одновременно с романом «Воскресшие боги» или сразу после его завершения.
Просматриваются в поэме и значимые для Мережковского этого периода темы Христа и Антихриста, христианства и язычества и религиозных сомнений. Тема Антихриста в разных песнях поэмы звучит по-разному. В первой – повествуется, как Он часто по ночам являлся мальчику, запуганному страшными рассказами няни «о бесах» и борьбе с ними «угодников святых» (что опять-таки соотносится с темой аскетического христианства в первом романе): «Все кто-то длинный, длинный и туманный, / Чернее мрака в комнате стоял…» (II, 21). Это ночное видение можно было бы признать за детские фантазии, но далее вдруг резко меняется тон повествования, и видение превращается в реальность, а незваный пришлец, так же, как Антихрист в романе «Смерть богов», получает божественное имя Неведомого («Он исчезал; но жду я новой встречи / С Неведомым и знаю, что опять / Его пред смертью должен увидать» – II, 21).
Бог и Демон, соединенные в первой песне поэмы в лице «Неведомого», во второй предстают как разные начала, причем автор осознает себя навеки приверженцем Злого Духа, духа свободы и мщения, тогда как традиционный Бог становится Богом казни. Мы имеем в виду авторский «комментарий» к отмеченному выше эпизоду наказания героя, за расстегнутую пуговицу на гимназическом «мундирчике» посаженного в карцер и там впервые «познавшего» «демона возмущенья», которого называет «темным» и «прекрасным Богом» и которому признается в верности:
LVIIКак жаждал сердцем правды я и мщенья!Не все ль равно, за что восстать – за мирИ все его обиды и мученья,Или за право расстегнуть мундир?Тебя познал я, демон возмущенья:Утратив сердца прежний детский мир,Я чувствовал, – хотя был бунт напрасен, —Что ты, Злой Дух, мой темный Бог – прекрасен!LVIIIТебе остался верен я с тех пор…(II, 58)К обсуждению роли демонического и божественного начал в человеческой душе Мережковский еще раз возвращается в конце поэмы, комментируя рассказ о своей детской влюбленности одновременно в барышню-«принцессу» («елагинскую фею») и прачку Лену. Противопоставление любви земной и любви небесной, «плоти» и «духа» предстает в поэме (строфы XC–XCIII) хоть и не без мягкого юмора, но более четко, чем в романах. Размышляя о двух безднах в душе человека, автор впервые фиксирует изначальную двойственность своей души и равную возможность для себя двух путей:
XCЗачем ты дал нам две души, Господь?Друг друга ненавидя и страдая,Напрасно в людях спорят дух и плоть,Любовь небесная, любовь земная:Одна другой не может побороть.С Владыкой Тьмы враждует Ангел рая <…>XCIII<…> О, если бы решить я только мог.Кого душа моя сильнее любит,Кто сердцу ближе: Демон или Бог!Их двойственный соблазн меня погубит:Я все еще стою меж двух дорог,И с прачкой Леной борется богиня —С кощунством вечным – вечная святыня.(II, 66, 67)Неоднократно в поэме Мережковский возвращается и к теме религиозных сомнений, рассказывая о муках неверия героя. И Бог в «Старинных октавах», как и в первом романе, предстает взорам ребенка суровым и непреклонным, подменяющим чаемое героем чудо смертью («Ужель подарок Бога – только смерть?» – II, 47). Имеется здесь и противопоставление «страшного лика Христова», который пугал мальчика в елагинской дворцовой церкви, зелени садов за ее окнами, завершающееся признанием: «Любовью, чуждой Богу, мир любя, / Язычником я чувствовал себя» (II, 64). «Языческие призраки былого» (c. II, 68) вновь являются в самом конце поэмы при описании крымских пейзажей.
В какой мере этот идейный каркас деформирует отраженную в поэме реальную биографию Мережковского? Конечно, невозможно отрицать истинность воссозданной в поэме семейной атмосферы, как неправомерно считать «безотрадность» и одиночество детских лет лишь данью литературной традиции или элементом дуалистического концепта. Сам поэт во вступительных октавах подчеркивает исповедальный характер поэмы, определяя ее жанр как «бесхитростный дневник»: «Бесхитростный дневник пишу, не повесть. / Зову на суд я жизнь мою и совесть» (II, 16).
Напомним, что З. Н. Гиппиус считала «Старинные октавы» лучшей автобиографией поэта, подчеркивая, что в ней дано «очень правдивое изображение его детства, юности, семьи»680. Отталкиваясь от свидетельства самого близкого человека, современные биографы повторяют оценки и пересказывают факты из поэмы в своих исследованиях. Однако в мемуарах, а тем более в поэтическом дневнике (художественном тексте) факты требуют документальной проверки, а субъективные оценки – корректировки. Лирический герой не равен реальному автору.
Цель настоящей работы – ввести в научный оборот документы и сведения, уточняющие и дополняющие известные автобиографические факты, которые, в частности, следовало бы учесть в связи с подготовкой «Летописи жизни и творчества Д. С. Мережковского (1865–1941)»681, а также для создания в перспективе полноценной научной биографии писателя.
Предварительные общие замечанияТретья петербургская мужская гимназия считалась «самой классической из классических»682. Она располагалась на углу Мещанской улицы и Демидова переулка (современный адрес: Казанская улица, 27; учебный корпус: Гагаринская улица, 23). Гимназия была преобразована в 1822 году по проекту С. С. Уварова из Учительского института683 и продолжала оставаться единственной в Петербурге гимназией с двумя древними языками вплоть до 1918 года, то есть и после отмены «классического» образования в 1849 году, и после смягчения «толстовско-деляновской» классической системы в 1890‑е годы, и после коренного пересмотра классического образования в 1901 году.
Гимназия имела репутацию одного из лучших учебных заведений Петербурга. Но именно ее классический статус, столь непопулярный в либеральных кругах интеллигенции, был определяющим при оценке методики обучения в ней, отразившейся и в приведенных выше стихах поэмы «Вера», и в негативных характеристиках гимназии в «Старинных октавах». Наиболее четко и кратко эта оценка сформулирована в «Автобиографической заметке», которую постоянно цитируют биографы Мережковского:
Я воспитывался в (петербургской) 3‑й классической гимназии. То был конец семидесятых и начало восьмидесятых годов, – самое глухое время классицизма: никакого воспитания, только убийственная зубрежка и выправка. Директор – выживший из ума, старый немец Лемониус, очень похожий на свою фамилию. Учителя – карьеристы. Никого из них добром помянуть не могу, кроме латинского учителя Кесслера, автора известной грамматики; он тоже добра нам не делал, но, по крайней мере, смотрел на нас глазами добрыми684.
Что же из себя на самом деле являла эта гимназия, каковы были ее программы, методы преподавания и учителя?
Мережковский учился по новому учебному плану 1872 года, который был разработан после внедрения классической системы. План предусматривал введение (а для Третьей гимназии – увеличение) часов на изучение древних языков (они вместе с математикой были признаны профилирующими предметами гимназического курса) за счет сокращения часов по истории, Закону Божьему и новым языкам и изъятия естественнонаучных дисциплин, а также рисования, черчения и чистописания. Кроме того, как раз в год поступления Мережковского в гимназию (1875) семилетний курс был расширен до восьмилетнего.
Однако в 1877 году учебные планы снова подверглись пересмотру. Главные перемены коснулись истории и словесности. По новой программе был введен шестилетний курс истории. Она изучалась с третьего по восьмой классы, и, кроме древней истории, в план был включен систематический курс всеобщей и русской истории, а также расширен курс истории Средних веков с изучением фактов из славянской и византийской истории. В качестве домашних заданий, судя по всему, предлагалось писать пересказы и рефераты по пройденным темам. В фонде Мережковского сохранилось несколько его сочинений по истории Древней Греции и Рима. Новая программа по русскому языку и словесности предусматривала изучение грамматики с 1‑го по 4‑й класс (с начальными сведениями по грамматике старославянского языка в 4‑м классе). С 5‑го класса начались уроки по теории и истории литературы – обширный и полновесный курс, тогда как прежде словесность сводилась к кратким замечаниям при чтении образцовых произведений древнерусской и русской литературы. К гимназическим занятиям по истории и русской словесности мы вернемся в дальнейшем.
Эти предметы не упомянуты в поэме. Однако представляется не случайным, что у будущего автора историко-литературных исследований и критико-литературных статей, а также исторического романа о римском императоре-отступнике в архиве бережно сохранилось более двух десятков гимназических сочинений и изложений, где он впервые обращается к этим предметам. По всей видимости, Мережковской относился к своим детским работам не без ностальгии и сантиментов, как и к первым поэтическим творениям, в большом объеме отложившимся в его фонде685. Серьезное отношение к сохранности архива, вероятно, было связано и с опытом собственных источниковедческих разысканий при создании историко-литературных монографий и исторических романов686.
Число предметов увеличивалось от класса к классу687. В первом классе изучали: Закон Божий, русский язык, латынь, математику (арифметику) и географию. Во втором прибавились иностранные языки: французский и немецкий. Укажем в скобках, что при поступлении в гимназию один из родителей (или наставник) ученика в «Прошении» указывал, будет ли его подопечный изучать оба этих языка или какой-то один, и какой именно. Отец Дмитрия в этом прошении указал оба языка688. В третьем классе прибавились греческий язык и история; а вместе с арифметикой – алгебра, в четвертом, наряду с алгеброй, – геометрия, в пятом классе русский язык сменился словесностью, в шестом классе прибавляется физика, в седьмом – тригонометрия, а в восьмом – математическая география (то есть отдел космографии, основы астрономии) и логика.
В первый класс могли поступать мальчики, достигшие 10 лет. При гимназии в эти годы был открыт одногодичный приготовительный класс, куда принимали с 9 лет.
Кроме того, в гимназии с самого момента ее основания был открыт пансион для детей из малообеспеченных семей, а также для детей дворян и чиновников, живущих в провинции, и, по воспоминаниям бывших пансионеров, между ними (в отличие от «приходящих учеников») была особая сплоченность и дружба. Пансионеры отпускались домой (или в семьи столичных родственников) только на выходной день и «содержались на казенном коште», то есть на казенном питании. «Приходящие» ученики приносили завтрак из дома689.
Гимназия славилась своим образованием и гордилась тем, что из ее стен вышло много известных государственных и общественных деятелей (крупных сановников, знаменитых юристов, дипломатов, сенаторов, губернаторов и т. д.), хоть она изначально была демократической и дешевой690: ставка делалась на «несостоятельные семейства»691. Социальный состав ее учеников был очень пестрым, и детей из привилегированных семей было очевидное меньшинство (в отличие, например, от Первой гимназии). И, что интересно, дети из провинциальных и наименее обеспеченных семей, как правило, оказывались медалистами и учились более ревностно. По воспоминаниям пансионеров, они регулярно после занятий готовили уроки в специальных учебных комнатах и повторяли задание перед уроками рано утром. За этим следили гувернеры и воспитатели, а кроме того, у пансионеров было меньше отвлечений и развлечений, чем у «приходящих», хоть на переменах они были куда более шумными, часто затевали драки и шалости и чаще подвергались наказаниям.
56‑й выпуск (выпуск Дмитрия Мережковского) соответствовал общему социальному составу гимназии. Из 15 учеников, окончивших ее в 1883 году, пятеро (среди них Дмитрий и Александр Мережковские) были из семей крупных чиновников и военных. Кстати, к этому социальному кругу принадлежал упомянутый Мережковским в рукописном варианте автобиографии Корибут-Кубитович, «очень благородный юноша», с которым поэт сошелся «несколько ближе других» (как удалось установить, он приходился двоюродным братом Д. В. Философову)692. Остальные воспитанники были из семей мелкого чиновничества и недворянского сословия. Двое медалистов – соответственно из купцов и мещан, еще один ученик – из духовного звания (тот самый Евгений Соловьев, которого Мережковский упоминает в «Автобиографической заметке»)693, а более трети списка (6 человек) – дети мелких чиновников; об одном из учеников этого класса сведений вообще не сохранилось694.

