Имя Твоё
Имя Твоё

Полная версия

Имя Твоё

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Она сделала робкий шаг вперёд, затем сразу отпрянула, словно обожглась. «Я не голодна», — выдохнула она, и голос её сорвался на хрип.

Я коротко усмехнулся исподлобья, наблюдая за этой картиной.

— Ты голодна. Садись, — повторил я, указывая взглядом на стул.

Она медленно, с недоверием подошла к столу. Её пальцы сжались, а взгляд метался между мной и едой.

— А что… что я должна буду за это? — прошептала она, и в её дрожащем голосе читалось недоверие или, скорее, недоумение.

Изо моего рта вырвался короткий, сухой смешок, в котором, по правде говоря, не было ни капли веселья. — Ты разговариваешь со старшим офицером вермахта и директором завода, — отчеканил я, глядя на неё поверх стола. — А ты — всего лишь заключённая лагеря. Если бы я хотел с тобой переспать, твоё согласие мне было бы не нужно… Я тебя не трону.

Она всё ещё не двигалась, вросшая в пол у порога. Сомнение застыло в каждом уголке её истощённого тела.

Я откинулся на спинку кресла, оценивая её неподвижную фигуру.

— Поешь, — повторил я. — И я распоряжусь, чтобы твои подруги тоже получили паёк. Та, что постарше… с тёмными волосами. Кажется, она в положении.

Уголки моих губ дёрнулись в гримасе, которую можно было счесть улыбкой. За время работы и фронта я научился видеть таких женщин с первого взгляда. В моменты страха их руки непроизвольно тянулись к животу, словно пытаясь прикрыть, защитить то, что должно было оставаться невидимым. Они знали последствия. Каждая из них знала.

Беременность в лагере была смертным приговором. В лучшем случае — газовая камера сразу. В худшем — роды прямо в бараке, в грязи и крови, после которых ребёнка забирали на глазах у матери. Новорождённых не регистрировали. Их либо сжигали в печах крематория, порой ещё живыми, либо выбрасывали за проволоку, где грудами лежали те, кого не успели превратить в пепел.

Она посмотрела на меня, мне показалось, что она не испугалась, лишь её лицо стало бесконечно грустным, она прикусила губу. — Вы расскажете об этом? — тихо спросила она.

Я холодно посмотрел на неё.

— Это зависит только от тебя.

Девушка опустилась на стул и с жадностью, почти забыв о моём присутствии, принялась за еду. Я отвернулся к окну и закурил, стараясь не смущать её своим взглядом лишний раз.

Ложка тихо звякнула о дно, и в комнате воцарилась полная тишина. Я поднял голову. Миска стояла пустая, аккуратно отодвинутая к краю стола.

— Спасибо, — донёсся до меня её шёпот. Потом спина выпрямилась, и в голосе прозвучала твёрдость, которой я не ожидал: — Я вымою посуду.

Я только отрицательно мотнул головой, ладонью показывая, что это не требуется.

— Как тебя зовут?

Я всё-таки решил спросить, чтобы хоть как-то вернуть этой сцене видимость человеческого общения. Мне стало немного неловко за этот грязный шантаж. Нормальные люди сначала узнают имя, а уж потом начинают ломать человеку с этим именем жизнь. Я же пошёл от противного.

— Ирина, — ответила она, в её голосе прозвучала странная, сдержанная гордость.

— А фамилия? — спросил я и мысленно продолжил: «Русские — удивительные люди. У нас, когда спрашивают, говорят фамилию, ведь важны семья, род, история. А они — Иван, Фёдор… словно одно только имя уже что-то значит».

— Ирина Нестерова, — прозвучало уже твёрже.

— Хорошо.

Представляться сам я не стал — она и не спрашивала. Как бы это выглядело: только что козырял званием, а теперь вдруг протягиваю руку для знакомства.

— Никому не говори, что ты знаешь немецкий, — сказал я, не отрывая от неё взгляда. — Я сам решу, что с этим делать.

Она двойным кивком куда-то в сторону стены подтвердила, что поняла. Я помолчал. Держать её дольше уже не имело смысла.

— Можешь идти.

Я кивнул подбородком в сторону двери. Она встала.

— Подожди. Возьми хлеб и тушёнку. — Взглядом указал на оставшуюся еду. — Не показывай старосте. Сразу отберут. И начнут выяснять, где взяла.

Девушка молча, почти незаметно, спрятала еду под робу и направилась к выходу. Рука уже лежала на дверной ручке, когда я не удержался:

— Я что, настолько ужасен, что со мной можно только за еду?

Я произнёс это с усмешкой, но она обернулась — и взглянула с такой тоской, что улыбка мгновенно сошла с моего лица. Я ощутил себя глупцом, поняв: партия проиграна, а моё мнимое превосходство не принесло ожидаемого торжества. Не проронив ни слова, заключённая вышла, тихо притворив за собой дверь.

Оставшись один, я снова и снова повторял её имя вслух. «И-ри-на». Мне никак не удавалось схватить ту самую, чуть раскатистую «р», что звучала в её устах, — я слышал такую прежде только у русских. Настоящее, живое имя.

Она знала немецкий — и явно учила его, значит, прошла военную кафедру. Следовательно, с самого поступления в институт уже числилась на службе. Формально она была не гражданской, а военнослужащей. Да ещё и говорящей по-немецки!

Я провёл ладонями по лицу, вдавив пальцы в виски, и сделал глубокий вдох. По всем правилам мне следовало доложить об этом Гаудеру. Но я уже знал, что не доложу. Что-то внутри накрепко закрылось при этой мысли.

— И правильно, Гаудер сам виноват, — пробормотал я себе под нос. — Надо внимательнее проводить селекцию. Я не для этого её отобрал.

А для чего?

Потому что рядом с ней я вдруг почувствовал, что ещё жив, — и пусть это длилось лишь мгновение, мне захотелось снова и снова ощущать эти давно похороненные во мне эмоции, которых я сам уже не ждал. Я даже не предполагал, что способен на это, что смогу хотя бы на миг забыть о счёте своих жертв и вдруг вспомнить, каким я был когда-то.

Я тряхнул головой, отгоняя мысли. В конце концов, меня уже не изменить, и ничего уже не изменить, но это минутное ощущение, которое я испытал рядом с ней, стоило того, чтобы рискнуть. Я же ничего такого не сделал. Просто позволил себе почувствовать — ненадолго, всего на миг. Кто осудит меня за это?

Всё, хватит. Пойду спать. А утром будет видно.

Спалось мне плохо. Я перебирал в голове наш краткий разговор, её образ, её движения. Всё это казалось мне очень странным. Было тяжело отделаться от мысли, что она русская, что всё, что произошло, всё-таки не походило на обычное увлечение.

Хорошо, что никто не знал. Что никому не надо объяснять. Что не надо устанавливать границы. Ведь устанавливая границы, мы мешаем безграничности мышления. А в своих мыслях я был в эту ночь абсолютно свободен. Как хорошо быть свободным!

***

Весь следующий день, с самого утра, я пребывал в возбужденном состоянии. Мысли были заняты одним — предстоящим вечером. В голове непроизвольно возникали образы, которые я не мог и не хотел отпускать.

Я вспоминал её лицо — тонкие черты, тёмные волосы, которые крупными волнами ниспадали на плечи. Они будто пытались скрыть её бледную кожу, но в итоге лишь подчёркивали хрупкость.

Вечером после ухода с завода я зашёл на кухню, взял картофель со свининой, сыр и кофе. Расставил всё на столе в комнате и, не в силах скрыть нетерпение, вышел во двор.

— Дёниц! — крикнул я, и в голосе услышал какую-то предательскую хрипоту. — Позови ту… вчерашнюю. Пусть приберётся в ванной.

Но на посту стоял другой часовой! Пришлось объяснять, кого именно привести. В этот момент ко мне подошёл дежурный из комендатуры.

— Господин оберст-лейтенант, вас срочно вызывает комендант. Совещание уже началось.

Меня охватило раздражение. Я так увяз в своих мыслях о встрече, что совершенно забыл о вечернем совещании у Гаудера. Закончив работу, Ирина просто уйдёт в барак — кто станет её задерживать? А я останусь в своей комнате один на один с остывающим ужином.

Пропустить совещание было равносильно самоубийству. Я вошёл в кабинет с опозданием. Гаудер прервал свой монотонный доклад и устремил на меня тяжёлый взгляд. Он не сказал ни слова, лишь продолжил говорить с удвоенной громкостью.

Совещание оказалось невыносимым. Комендант с плохо скрываемым пафосом расписывал успехи где-то там, на фронтах, тыкая указкой в карту, но постоянно возвращался к одной мысли: исход войны теперь зависит исключительно от производительности нашего завода. От меня.

А я сидел будто на раскалённых углях, едва сохраняя маску равнодушия. Мысль о том, что я не отдал распоряжение задержать её, грызла меня изнутри. С каждой минутой вероятность того, что она уже закончила и ушла, становилась всё неотвратимее. Время текло, растягиваясь в мучительную, бесконечную пытку. Каждое слово Гаудера отдавалось в висках тупым гулом, и я ловил себя на том, что в такт ему отсчитываю секунды до конца его «выступления».

Когда совещание наконец завершилось, я почти выбежал из кабинета. Резко открыв дверь в свою комнату, я увидел её стоящей на пороге с ведром в руках. Не думая, я упёрся ладонью в косяк, преградив ей выход.

— Я разве разрешал уходить? — прозвучало довольно резко.

Она опустила взгляд, в глазах девушки мелькнуло смятение.

— Если ещё раз придёшь, а меня не будет, — продолжил я, успокаивая дыхание после пробежки, — будешь ждать, пока я не вернусь и не разрешу уйти.

Слова вышли грубыми, почти жестокими, хотя я лишь пытался скрыть своё волнение.

Ирина замерла, не проронив ни слова. Я стоял так близко, что различал тонкий запах пыли в её волосах, видел лёгкие веснушки у переносицы и влажный блеск её глаз. Взгляд скользнул по тёмным ресницам, дрожащим уголкам губ — и во мне что-то перевернулось. Голова закружилась, будто земля ушла из-под ног. Я сам не заметил, как наклонился к ней почти вплотную — наши лица разделяли какие-то сантиметры, — и именно тогда я услышал:

— Вы обещали, что не тронете.

Её голос был тихим, но твёрдым, заставив меня отпрянуть.

— Даже не прикоснулся, — произнёс я с досадой.

Беспомощно опустив руку, я кивнул в сторону стола:

— Садись. Поужинаем.

Весь этот долгий день я провёл в суете и действительно ничего не ел. Но сейчас речь шла не просто о еде, я хотел ужинать вместе с ней и только с ней.

Ирина села напротив, опустив глаза. Но в сдержанной позе, в осторожной игре склонённой головы и поворота плеча я чувствовал — она наблюдала. Её внимание было почти осязаемо: тихий, скользящий взгляд, искавший не то ответа, не то подвоха в моих движениях и жестах.

Мы молча приступили к еде. Я старался не смотреть на неё, но с каждой секундой чувствовал, как это даётся мне всё тяжелее. Тишина была мучительной.

Мне отчаянно хотелось — прямо сейчас, сию секунду — сорвать с себя эту маску старшего офицера и посмотреть на неё просто как человек. Как могут смотреть люди, которых тянет друг к другу. Но как это сделать? Как отключить в себе всё, что годами вживалось в кожу?

Я привык, что мундир делал мою жизнь проще. Любое слово, сказанное мной, могло прозвучать как приказ, стоило лишь захотеть. Любое желание можно было облечь в форму распоряжения. А сейчас… Сейчас мне нужно было что-то сказать, кем-то быть без этой помощи. Остаться один на один с чем-то внутренним, не подкреплённым внешними знаками превосходства.

— Зачем вы меня кормите? — внезапно спросила она первой.

Я слегка отвернулся, не в силах смотреть ей в глаза и отвечать на этот вопрос.

— Просто не хочу, чтобы ты умерла, — ответил я спокойно, но с глубоким вздохом.

— Здесь каждый день умирают сотни, — её голос наполнился горечью.

— Я не распоряжаюсь их жизнями, — тихо сказал я. — Я военный, оказавшийся не на своём месте.

— А на войне вы не убивали? — в её тоне зазвучал едкий сарказм.

— Убивал, — коротко признал я.

Она сжалась, словно сама испугалась собственной дерзости — того, что заговорила со мной таким тоном.

— Мой брат погиб на фронте, — прошептала она уже мягче, но боль в её голосе была осязаемой, — а я оказалась в этом аду.

Я попытался сохранить спокойствие:

— Если он погиб, это не значит, что я его убил. — Он был солдатом, с оружием в руках, — продолжил я. — Его гибель не была неожиданностью.

— Он защищал свою семью и Родину, — с вызовом ответила она. — А что делали вы?

— Наверное, мой ответ тебя удивит, — медленно проговорил я, — но я делал то же самое.

— Вы можете больше не звать меня к себе? — тихо сказала она. — Ваши полы уже блестят.

— Почему? — спросил я, и в голосе, к собственному удивлению, прозвучала уже не злость, а досада.

Я ведь искренне хотел ей помочь. Ничего не требовал взамен, разве нет? Неужели она не понимала, что без меня ей просто не выжить? Почему же она так упрямо отталкивала мою руку?

— Потому что идёт война. Я — русская, а вы — немец. Вы, кажется, забыли об этом. Вы ведь присягу давали? Как это выглядит?

— Вы, кажется, тоже присягу давали, — холодно бросил я в ответ. — Но, попав сюда, предпочли об этом умолчать. Наверное, побоялись, что вас за это расстреляют. И теперь с таким достоинством носите вёдра и едите картофельные очистки. Где же ваше великое русское достоинство?

— Я лучше буду есть эти очистки, чем пить ваш кофе и сидеть за одним столом с тем, кто способен выбросить живого ребёнка за ограду!

Её голос сорвался, стал пронзительным и слишком громким для моей комнаты, почти истеричным. Это уже было чересчур.

— Я никого не выбрасывал! — резко парировал я.

Она хотела продолжить и уже набрала в лёгкие воздуха, но я грубо оборвал:

— Хватит! — крикнул я, отшвырнув с раздражением газету, лежавшую на столе.

Воцарилась тяжёлая тишина. Её глаза забегали по комнате, и я понял, что напугал её. Понимал и другое: продолжать этот разговор в таком ключе я больше не мог.

— Можешь идти, — сказал я уже ровнее, без прежней резкости.

Она вышла так быстро, что это было почти бегство. Дверь тихо прикрылась, а я остался сидеть один.

«Ничего не получается. Ровным счётом ничего», — подумал я и отвёл взгляд в окно, где уже ничего нельзя было разглядеть.

***

Утро началось с поступления новых инструкций по изготовлению снарядов. Половину дня я провёл, склонившись над документами, вникая в химические формулы и чертежи. Бумаги покрывали весь стол, образуя хаотичный веер из технических терминов и цифр. Новые взрывчатые вещества, усовершенствованные боеприпасы — всё это требовало предельной концентрации.

К концу дня, когда мозг, отяжелевший от бумаг и цифр, наотрез отказался воспринимать что-либо новое, на меня накатило тяжёлое, гнетущее чувство одиночества.

Я откинулся на спинку стула, позволив глазам следить за медленным, пыльным лучом заходящего солнца, ползущим по стене. Мне отчаянно хотелось выговориться. Излить хоть кому-нибудь всё, что происходило со мной: это странное, неконтролируемое притяжение и, главное, неразрешимое препятствие, не позволявшее просто быть рядом с этой девушкой, когда этого хочется.

Но Деницу я не мог бы открыться. Слишком многое стояло на кону. Вдруг он не поймёт? Вдруг я увижу на его лице не сопереживание, а недоумение — или, что ещё невыносимее, тень того самого холодного, молчаливого презрения, которое хуже любого осуждения вслух? С ним нас связывала общая память о войне, которую не стёрли лагерные будни, но эта связь имела границы, которых я до конца не знал. Если бы он отшатнулся, если бы в его глазах мелькнуло хотя бы мимолётное отвращение, я лишился бы последнего человека, рядом с которым мог позволить себе хотя бы видимость нормального разговора.

А с другими офицерами и вовсе нельзя было обмолвиться ни словом. Там не существовало ни недопонимания, ни презрения — там действовал безжалостный, раз и навсегда установленный закон. Любое проявление слабости, любая тень личного интереса к «унтерменшу» становилась приговором.

Тут дверь лаборатории бесшумно отворилась, и в проёме возникла знакомая сгорбленная фигура в потрёпанной робе. Старый еврей Коэн вошёл, его движения были медленными, но не усталыми, будто каждое действие он просто просчитывал заранее.

Несмотря на старое, измождённое лицо, глаза его оставались молодыми — зоркими, пронзительными, наполненными ясным интеллектуальным светом. Было удивительно, как в этом месте он сумел сохранить остроту ума. Хотя его положение и отличалось от положения остальных заключённых, жизнь Коэна также была пропитана страданием. Я знал, что когда-то старик потерял в лагере всю свою семью — жену и дочь.

Вопреки дряхлому виду, он был единственным, кому я мог довериться, зная — какие бы личные трагедии его ни раздирали, химическое производство он не предаст никогда. Удивительно, но для старика это было важнее всего. Когда работники бросали в снаряды песок, он один не выпустил бы брак на фронт, даже если бы пришлось до последнего прикрывать виновных.

Старик разбирался в химии глубже многих. Учился и работал когда-то в Германии, и этот опыт позволял ему видеть то, на что у меня не хватало ни времени, ни, признаться, знаний. В Коэне чувствовалась уверенность — он знал, что без него производство просто рухнет. И это было моим спасением: ему не нужно было отдавать приказы. Еврей сам вёл журнал, сам делал пробы, сам иногда напоминал мне, словно тихим голосом: «Господин оберст-лейтенант, отчёты по третьему цеху не поданы» или «Проверку реагентов давно не проводили». Этот человек работал, будто это была не повинность, а последнее дело его жизни.

— Что с вами, герр Рихтер? — его голос прозвучал тихо, с подчёркнутой отстранённостью, будто это его вовсе не касалось. Притворство было плохим — я знал, как он любил эти наши беседы.

— Ничего, Коэн, — выдавил я, пытаясь придать голосу твёрдость. — Просто устал.

Старик медленно кивнул, его взгляд казался проницательным.

— Понимаю, — произнёс он кряхтя. — В этом мире устают все.

Он всегда говорил именно так — оставляя за словами пространство для размышлений, словно намеренно недоговаривая, чтобы у слушателя была работа для ума.

Старик взял со стола планшет с колбами и журнал, покряхтел и уже сделал шаг к выходу, словно ничего и не происходило.

— Коэн! — я окликнул его, когда он был уже почти у двери. — Я хотел кое-что спросить… — голос мой прозвучал сдавленно, будто в горле пересохло.

Он остановился и медленно повернулся. В его взгляде появился живой, почти хищный интерес — он уже предвкушал тот самый неожиданный разговор, ради которого и стоило задержаться.

— Представьте, — начал я, тщательно подбирая выражения, — у вас появился интерес к одной девушке…

Старик мягко прервал меня, и в его глазах мелькнула искорка добродушной иронии.

— Боюсь, я настолько давно не испытывал подобных чувств, что вряд ли смогу быть полезным советчиком в таких делах.

Я нахмурился, чувствуя, как тепло разливается по шее.

— Я не говорил «чувств». Я сказал — «интерес».

— Разве это не одно и то же? — старик склонил голову, но тут же, поймав моё выражение лица, вежливо добавил: — Впрочем, простите, герр Рихтер, я вас перебил. Пожалуйста, продолжайте.

— Так вот, — продолжил я, чувствуя, как слова даются с трудом, — она… испытывает к вам отвращение.

Старый еврей внимательно посмотрел на меня.

— А есть ли у неё на то причины? — спросил он тихо.

— По правде говоря… есть, — признался я, опустив голову. Пальцы непроизвольно сжались. — Видите ли, дело в режиме… то есть в системе… — я запнулся, не в силах подобрать нужные слова.

Старик прищурился, и в уголках его глаз собрались лучики морщин.

— А вы сами, — произнёс он медленно, — как относитесь к этой системе?

— Разумеется, я полностью поддерживаю её, — сказал я тихо, прищурив глаза.

Старик задумчиво провёл рукой по небритому подбородку, его глаза сузились.

— Видите ли, господин директор, — произнёс он, и в его голосе зазвучала хитрая нота, — отсутствие мгновенной реакции между двумя реагентами вовсе не означает, что они не будут взаимодействовать. Порой для этого нужно время. А порой… достаточно лишь сменить температуру.

Я закурил, хотя на заводе это и запрещалось, чувствуя лёгкое раздражение.

— Я знал, старик, что ты не дашь мне практического совета. Хотя я ждал именно его.

Коэн рассмеялся — сухим, но незлобивым смехом.

— В вашем обществе и так хватает практичности, герр Рихтер. — Он сделал паузу, изучая моё лицо. — Позвольте узнать: кто же из надзирательниц посмела отказать такому мужчине, как вы?

— Она не надзирательница, — твёрдо ответил я, выдерживая его взгляд.

Казалось, старик понял всё ещё до того, как я произнёс эти слова. Он лишь кивнул — медленно, многозначительно — и вышел, оставив меня наедине с клубящимся табачным дымом и тяжёлыми мыслями.

***

На следующий день, в обеденный перерыв, я подстерёг Ирину там же, у резервуара. Она сидела на корточках, сосредоточенно поглощая ту серую бурду, что у заключённых считалась супом.

Я присел на скамейку напротив, в нескольких шагах от неё, и прислонился спиной к прохладной кирпичной кладке. Стена была шершавой, холод просачивался сквозь мундир, но это было даже…приятно. Я достал сигарету, чиркнул зажигалкой, втянул дым. Девушка бросила на меня быстрый, исподлобный взгляд и тут же снова уткнулась в миску.

— Может, всё-таки что-нибудь расскажешь о себе? — сказал я. И сам удивился тому, как это прозвучало: не приказ, не просьба даже, а так… любопытство. Неожиданное для неё. Да и для меня, честно говоря, тоже.

Ложка в её руке замерла на секунду. Застыла на полпути ко рту. Она будто прислушивалась к чему-то внутри себя — решала, отвечать или промолчать.

— Зачем вам это? — голос был глухим, безжизненным.

— Ты уже устроила мне скандал, — усмехнулся я, — а я до сих пор не знаю о тебе ничего. Получается, мы пошли каким-то странным путём. С конца.

Ирина промолчала. Снова принялась за еду — медленно, с каким-то отрешённым усердием, будто это было единственное, что ещё имело смысл.

— Сколько тебе лет? — не отступал я.

— Девятнадцать, — ответила она, разжёвывая жёсткую картофельную кожуру. Я видел, как двигались её челюсти — экономно, без лишних движений.

Я, конечно, и так понимал, что она гораздо моложе меня. Но когда она назвала свой возраст, меня буквально передёрнуло. В тот миг я вдруг осознал себя стариком — измотанным войной, побывавшим в супружестве, совершившим столько, что уже всего и не припомнить. Она появилась на свет, когда я уже успел узнать, что значит сжать кулаки в первой драке.

В нормальной жизни она бы на такого зрелого мужчину и не посмотрела. Прошла бы мимо, даже не задержав взгляда. А здесь… здесь всё перевёрнуто. Здесь власть меняет правила.

Я решил назвать свой возраст. Пусть знает. Пусть между нами не останется хотя бы этой недомолвки.

— А мне тридцать четыре.

Ирина не подняла головы. Только плечи чуть напряглись — незаметно, если не приглядываться.

— Вы выглядите моложе, — пробормотала она в миску.

Я не успел ничего ответить — она помедлила и добавила язвительно:

— Немного… Вас, наверное, в Германии жена с детьми ждёт, пока вы тут службу несёте.

— Меня никто не ждёт, — сказал я. И услышал свой голос со стороны — твёрдый, уверенный, без единой дрожи. В этих словах нельзя было усомниться.

Тишину нарушал лишь приглушённый звук её еды. Ложка царапала дно миски — скупо, будто она боялась упустить каждую каплю.

— А ты замужем? — спросил я.

Она, не отрываясь от похлёбки, молча и безразлично покачала головой. Даже плечом не повела. Просто качнула головой — влево, вправо, и всё.

Повисла пауза. Я докурил сигарету, бросил окурок на землю и придавил носком сапога.

— Что вы будете делать, когда война закончится? — вдруг спросила Ирина, также не поднимая на меня глаз.

Я усмехнулся — коротко, беззвучно.

— Думаю, болтаться на виселице, — ответил я с невозмутимым спокойствием, и на моём лице застыла кривая улыбка.

Она подняла на меня удивлённые глаза.

Я поднялся и отряхнул мундир.

— Ладно, мне пора. Как видите, фрау переводчик, собеседник из меня неважный.

Сделав шаг к ней, я быстрым движением сунул ей в карман завёрнутый в бумагу бутерброд.

На страницу:
4 из 5