
Полная версия
Альянс отверженных
Бесконечность. Запертая в двадцати квадратных метрах.
Глава 2. Зеркало
Он не планировал разглядывать себя. Просто зашел в ванную по нужде – мочевой пузырь напомнил о себе тупой ноющей болью внизу живота и он кряхтя поднялся с продавленного дивана. Прошаркал босыми ногами по холодному линолеуму коридора чувствуя как подошвы прилипают к чему-то липкому. Дверь в ванную скрипнула – петли рассохлись и звук был такой будто кто-то провел ногтем по стеклу.
Он справил нужду стоя держась одной рукой за стену чтобы не пошатнуться. Струя была слабой прерывистой – простатит еще один подарок возраста и тюремной сырости. Он смыл (вода еще была хоть и текла тонкой струйкой) зевнул и уже собрался уйти обратно в полумрак квартиры когда рука сама потянулась к выключателю. Зачем – он не знал. Может просто чтобы увидеть свет. А может чтобы проверить: жив ли он еще? Существует ли? Или уже превратился в призрака который не отражается в зеркалах?
И замер.
То что он увидел заставило его издать звук – не смех не вздох а что-то среднее. Горький сухой выдох похожий на кашель курильщика. Он стоял и смотрел на себя – полностью одетого в застиранной футболке с протертыми швами и растянутых штанах что висели мешком на исхудавших бедрах. И вдруг ему захотелось увидеть все. Без прикрас. Без этой грязной одежды что хоть как-то скрывала правду.
Он разделся.
Медленно потому что каждое движение давалось с трудом. Артрит в плечах нейропатия в пальцах – они не сжимались до конца и он долго возился с пуговицей на поясе матерясь сквозь зубы. Стянул через голову футболку. Ткань прилипла к телу он потел несмотря на прохладу в квартире и когда футболка оторвалась от кожи в нос ударил запах.
Собственное тело источало этот дух и Дэвид поморщился. Он бросил футболку на пол и она легла на кафель бесформенной кучей.
Расстегнул штаны. Они были велики ему – за полгода карантина он потерял в весе сам не заметив как. Мышцы атрофировались жир исчез осталась только дряблая кожа обтягивающая кости. Штаны сползли вниз сами едва он отпустил пояс. Он перешагнул через них и остался в одних трусах – серых застиранных с прорехой на резинке. Секунду помедлил. Потом стянул и их.
– Ну ты и урод Дэвид.
Голос прозвучал глухо безэмоционально как констатация факта. Без жалости к себе. Без злости. Просто – факт. Так констатируют погоду за окном или показания счетчика. «Урод». Слово которое он слышал всю жизнь и которое теперь глядя на себя он мог только подтвердить.
Он перебирал в памяти все ярлыки все насмешки все прозвища которые к нему прилипали за шестьдесят пять лет. В школе: «Скелет» «Жираф» «Червяк». В юности: «Моль» «Зануда» «Тихоня». На работе: «Квазимодо» – это прозвище приклеилось особенно прочно. Его дал один из механиков мужик с грязным ртом и вечной сигаретой в зубах когда увидел Дэвида согнувшегося над мотором. «Гляньте Квазимодо наш молится» – заржал он и все подхватили. С тех пор иначе не называли. Даже когда он стал бригадиром смены – все равно «Квазимодо». За глаза конечно. В глаза вообще редко кто говорил – его сторонились.
И все эти слова были правдой. Что получится если сложить вместе узкие плечи впалую грудь широкий таз кривые ноги и длинную шею? Получится он. Дэвид Кросс.
Он начал осматривать себя – медленно методично как патологоанатом осматривает труп. Сверху вниз.
Плечи. Узкие покатые словно их сдавили тисками еще в утробе. Ключицы выпирали как у голодающего хотя он не голодал – просто такая конституция. Мышц на плечах почти не было: даже в молодости когда он еще пытался заниматься физкультурой плечи оставались неизменными – узкими слабыми неспособными удержать тяжесть. Теперь в старости они еще больше усохли и обвисли как пустые рукава пальто наброшенного на вешалку.
Грудная клетка. Впалая с выпирающей грудиной похожей на киль худой курицы. Ребра проступали сквозь кожу и между ними темнели впадины. Кожа на груди была бледной почти прозрачной с редкими седыми волосками и пигментными пятнами – старческими коричневатыми похожими на разводы от кофе. Он мог сосчитать каждое ребро и это зрелище не вызывало ничего кроме брезгливости.
Шея. Длинная тонкая с крупным кадыком который дергался при глотании как поплавок на воде. Морщины на шее – глубокие кольцевые как у черепахи. В тюрьме один из сокамерников пьяный после самогонной браги сказал: «Кросс у тебя шея как у индюка. Только индюк красивый а ты – нет». Он не обиделся. Это было смешно. И правдиво.
Он повернулся в профиль. Теперь сутулость стала особенно заметна. Спина колесом позвоночник изогнут будто он всю жизнь кланялся невидимому хозяину. Кифоз – кажется так это называется. В детстве мать водила его к врачу и тот старый ортопед с холодными руками сказал: «Ничего страшного но осанку нужно исправлять». Не исправили. С годами сутулость только усилилась и теперь он напоминал вопросительный знак – сгорбленный скрученный будто сама жизнь пригнула его к земле.
Живот выпирал несмотря на общую худобу. Какой-то нелепый мягкий живот не твердый пивной а дряблый словно мешок с водой. После тюремной баланды состоявшей из картошки и хлеба живот нарос а мышцы пресса которых и так не было исчезли окончательно. Теперь это был просто студенистый ком колыхавшийся при каждом шаге. Он потрогал его рукой – кожа была холодной рыхлой с полосками растяжек.
Таз. Широкий почти женский. Из-за него фигура казалась еще более карикатурной: узкий верх широкий низ. Когда он шел таз раскачивался и со стороны это выглядело нелепо – мужик с походкой утки. Он ненавидел свой таз. Ненавидел с подросткового возраста когда мальчишки в раздевалке ржали над ним. С тех пор он старался не раздеваться при людях.
Ноги. Отдельная тема. Кривые колесом с вывернутыми внутрь коленями – так называемая «варусная деформация». В детстве ему говорили что это пройдет. Не прошло. Колени терлись друг о друга при ходьбе и походка была шаркающей неуклюжей. Бедра – тонкие как у цапли с дряблой кожей что свисала складками. Икры почти отсутствовали – просто кости обтянутые кожей.
Он снова посмотрел в лицо. Лицо было вытянутое с глубокими носогубными складками что тянулись от крыльев носа к уголкам рта как русла высохших рек. Глаза – бледные почти прозрачные с желтоватыми белками и красными прожилками. Навыкате – такая особенность строения глазниц из-за которой взгляд всегда казался удивленным или испуганным. Под глазами – мешки темные набрякшие как у человека который не спал неделю. Брови – редкие седые почти невидимые. Нос – крупный с горбинкой но какой-то бесформенный словно вылепленный из глины и забытый. Рот – тонкогубый с опущенными уголками что придавало лицу выражение вечной брезгливости хотя он ее не испытывал. Подбородок – скошенный почти отсутствующий сразу переходящий в шею так что профиль напоминал полумесяц.
Волосы на голове – седые редкие сальные прилипшие к черепу. Кожа головы просвечивала сквозь них и на макушке уже образовалась проплешина которую он не замечал раньше. Уши – большие оттопыренные с волосками торчащими из ушных раковин.
Он стоял и смотрел. Потом перевел взгляд на шрамы. Их было три и он знал каждый.
Первый – на левом предплечье. Длинный тонкий белесый. Производственная травма на старом грузовике: сорвавшаяся цепь лебедки хлестнула по руке и разорвала кожу до кости. Ему тогда было двадцать восемь и он истекая кровью сам доехал до больницы. Врач сказал: «Повезло что артерию не задело». Он не чувствовал тогда ни страха ни боли – только досаду что подвел бригаду. Ему наложили швы он вернулся на работу через два дня и больше об этом не вспоминал. Но шрам остался – напоминание о том что он всегда был расходным материалом.
Второй – на правом боку под ребрами. Нож. Тюрьма первые месяцы когда он еще не научился быть незаметным. Один из старожилов здоровенный детина с татуировкой дракона на шее решил проучить «новичка» и загнал ему заточку под ребра в столовой. Заточка была самодельная из обломка ножовки и она вошла глубоко едва не пробив печень. Дэвид тогда не закричал не упал. Он просто повернулся посмотрел на нападавшего своими бледными ничего не выражающими глазами и спросил: «И это все?» Детина опешил. А Дэвида отправили в лазарет где он провел две недели лежа на жесткой койке и глядя в потолок. После этого случая его начали уважать. Не любить – уважать. Это было больше чем он когда-либо имел на воле.
Третий – на правом колене. Еще детство. Ему было десять и он неуклюжий и вечно спотыкающийся гонял на велосипеде по двору. Велосипед был старый ржавый с погнутыми педалями. Он засмотрелся на соседскую девочку (та даже не взглянула на него) и врезался в бордюр. Колено разбил до крови и шрам остался на всю жизнь – круглый с неровными краями похожий на оспину. Мать тогда заливалась слезами мазала зеленкой дула на ранку. «Дэви ну как же так ты же покалечишься» – причитала она. А он стиснув зубы молчал. Уже тогда учился терпеть боль.
– Квазимодо – повторил он глядя в зеркало. В этот раз в голосе мелькнуло что-то похожее на усмешку. – Только колокольни у тебя нет. И горба на спине не хватает. Хотя спина и так колесом.
Он не задерживался в зеркале но сейчас почему-то не мог отойти. Стоял как пригвожденный и разглядывал себя – складки кожи родимые пятна (одно на плече похожее на кляксу второе на бедре выпуклое и шершавое) вены проступающие сквозь истонченную кожу. Смотрел и думал: а чего ты ждал? Что после выхода из тюрьмы превратишься в красавца? Что диабет и двадцать лет за решеткой сделают тебя Аполлоном?
Он помнил себя молодым. Тогда все было точно так же. В двадцать лет – те же узкие плечи та же сутулость те же бледные водянистые глаза. Разве что морщин не было и кожа была более упругой. Но суть та же. Он родился некрасивым прожил жизнь некрасивым и умрет некрасивым. Так устроен мир.
Он женился поздно. Ему было тридцать семь ей – сорок. Разведенная три брака за плечами двое детей от разных мужей. Ее звали Ширли. Он познакомился с ней в придорожной столовой куда заезжал во время рейсов. Она работала там кассиршей – стояла за стойкой в заляпанном фартуке с бигуди в волосах и сигаретой за ухом. Она не была красивой. Лицо одутловатое с капиллярной сеткой на щеках (следствие пристрастия к джин-тонику) голос громкий резкий с хрипотцой. Но она заговорила с ним. Первая.
– Ты чего такой молчаливый водила? – спросила она подливая ему кофе.
Он растерялся. За свою жизнь он привык что женщины либо не замечают его либо смотрят с досадой если по какой-то причине вынуждены обратиться. А тут – живой интерес. Или не интерес а просто скука. Но он принял это за интерес.
Она старше его на три года. Три брака и все неудачные. Первый муж пил и бил ее второй оказался мошенником и сбежал с ее сбережениями третий просто исчез однажды оставив записку: «Не ищи». Двое детей – сын от первого брака и дочь от второго оба уже взрослые не поддерживали с матерью связи. Она жила одна в съемной квартире и работала на двух работах. Она была сломленной уставшей циничной но Дэвид видел в ней родственную душу. Или просто боялся одиночества.
Они начали встречаться. Вернее он приходил в столовую когда бывал в городе садился за ее стойку и слушал как она жалуется на жизнь. Она курила одну за одной стряхивая пепел прямо в блюдце и говорила говорила – о начальнике-козле о маленькой зарплате о том как ее не ценят. Он слушал и кивал. Ему нравилось ее слушать. Ему нравилось что она вообще с ним говорит.
Через три месяца она сказала: «Ну что женишься на мне или как?» Это было сказано без романтики – скорее как практическое предложение. Ей нужен был кто-то кто будет приносить зарплату. Ему нужен был кто-то кто будет ждать дома. Он согласился.
Свадьба была скромной – расписались в местном загсе в будний день без гостей и колец. Свидетелями выступили двое случайных прохожих. Она надела старое платье он – единственный костюм что был в его шкафу. Потом пошли в паб выпили по кружке пива. Она закурила выпуская дым сквозь зубы и сказала: «Ну вот Дэвид теперь ты мой муж. Не надейся что я буду готовить тебе ужины и стирать носки. Я не домохозяйка». Он кивнул. Он не надеялся.
Она пила. Это стало ясно в первые же недели совместной жизни. Не то чтобы запойно но регулярно: джин-тоник по вечерам вино за ужином иногда что-то покрепче. К полуночи ее язык заплетался и она начинала кричать. Кричала на все подряд: на правительство на соседей на свою неудавшуюся жизнь на него. Он был удобной мишенью. «Ты думаешь я с тобой живу из-за любви? – орала она размахивая сигаретой так что пепел сыпался на ковер. – Ты посмотри на себя Дэвид! Ты никто! Ты пустое место!» Он терпел. Сжимался в комок молчал ждал пока она устанет и заснет. А утром она просыпалась с головной болью и не помнила что говорила. И он не напоминал.
Курение. Она курила беспрерывно и в их доме всегда стоял запах табачного дыма. Он пропитал шторы мебель одежду. Даже когда ее не было дома запах оставался – въевшийся вездесущий как часть интерьера. Дэвид не курил никогда но запах табака стал для него запахом дома. Характер у нее был крикливый скандальный но Дэвид научился не реагировать. Он работал водителем: дальние рейсы сутки за рулем усталость гудящие ноги. Он приезжал домой выжатым и хотел только одного – тишины. Но тишины не было. Она встречала его с порога криком: почему опоздал? почему денег мало? почему не купил хлеба? почему почему почему? Он отмалчивался. Ему казалось что это и есть семейная жизнь. Что так живут все. Он считал себя счастливым.
А главное – она родила ему сына. Маленького красного орущего комочка которого положили ему на руки в роддоме. Дэвид держал его и не мог поверить что это его что ЭТО – его. Его собственная плоть и кровь. Его сын. Эдвард. Он назвал его в честь деда которого никогда не видел но о котором много слышал от матери. Он мечтал что Эдвард вырастет сильным красивым уверенным в себе. Что он никогда не будет чувствовать себя изгоем. Что он не станет Квазимодо.
Он пахал на работе с утра до вечера брал сверхурочные копил деньги. Ему хотелось чтобы у сына было все чего не было у него самого: хорошая одежда велосипед образование. Он не замечал что его почти не бывает дома. Не замечал что жена все чаще остается одна. Не замечал что сын растет а он Дэвид пропускает это – первые шаги первые слова первый смех. Все это прошло мимо него пока он крутил баранку где-то между Манчестером и Глазго.
На четвертом году брака все рухнуло.
Он помнил этот день до мельчайших подробностей как помнят день когда умер близкий человек. Был вторник серый и дождливый. Он работал в две смены чтобы заработать побольше к Рождеству. Грузовик трасса усталость гудящие ноги боль в спине. Он случайно заехал домой днем – нужно было забрать документы на машину которые он забыл утром. Остановился у дома поднялся на крыльцо открыл дверь своим ключом. Внутри было тихо. Слишком тихо. Должен был играть телевизор или радио но стояла тишина. И из этой тишины доносились звуки из спальни.
Он сначала не понял. Просто стоял в коридоре сжимая в руке ключи и слушал. Скрип кровати. Ритмичный быстрый. Стон – женский. Ее стон. Она стонала так как никогда не стонала с ним. Громко протяжно с придыханием. И мужской голос – низкий с хрипотцой: «Давай детка давай».
Он не бросился в спальню. Не закричал. Не заплакал. Он просто пошел на кухню – медленно спокойно как идут за забытой вещью. На кухне было темно за окном моросил дождь. Он подошел к стойке где на деревянной подставке стояли ножи. Выбрал тот что побольше – кухонный с широким лезвием которым резали мясо. Сжал рукоять. Почувствовал как холод металла передается ладони. И пошел обратно.
Дверь спальни была приоткрыта. Он толкнул ее ногой – она распахнулась и стукнулась о стену. На кровати лежали они. Сосед. Здоровый плечистый мужик с самодовольной ухмылкой которую Дэвид видел и раньше – у ворот когда тот мыл свою машину. Он лежал в их постели на их простынях и трахал его жену. А она – она лежала под ним раскинув ноги и ее лицо выражало наслаждение которого Дэвид никогда на нем не видел.
Они не сразу заметили его. Потом сосед поднял голову ухмылка сползла с его лица сменившись недоумением. «Эй ты...» – начал он. И это было последнее что он сказал. Дэвид шагнул вперед и ударил. Нож вошел в шею – между ключицей и челюстью туда где бьется сонная артерия. Он не целился – просто ударил. Кровь хлынула толчками горячая алая заливая простыни стену его руку. Сосед захрипел схватился за горло попытался встать но рухнул на пол опрокинув тумбочку.
Жена закричала. Пронзительно визгливо как сирена. Она отползла к изголовью кровати прижимая к груди простыню и в ее глазах был ужас. «Дэвид не надо! – верещала она. – Пожалуйста Дэвид я...» Он не слушал. Он ударил и ее. Раз другой. Нож входил в мягкие ткани с глухим звуком похожим на звук вспарываемой подушки. Он не считал удары. Просто бил пока она не перестала кричать. Потом стоял тяжело дыша и смотрел на то что натворил.
Кровь была повсюду. На стенах на потолке на его одежде. В комнате пахло железом – густой сладковатый запах который невозможно спутать ни с чем. Сосед лежал на полу в луже крови и не двигался. Жена – на кровати скорчившись и тоже не двигалась. Он подумал что убил обоих. Но она выжила.
Сосед умер почти мгновенно – артерия такие вещи не лечатся. Жену откачали в реанимации. Врачи сказали – чудо. Нож чудом не задел сердце и легкие пройдя по касательной. Ей наложили десятки швов перелили кровь и она выкарабкалась. Позже в суде она давала показания – бледная со следами уколов на руках и ее голос дрожал от ненависти. «Он хотел убить меня – повторяла она. – Он хотел убить нас обоих». И не врала. Он хотел.
Сына в тот день дома не было. Эдварда к счастью забрала теща утром – собиралась вести в парк. Он остался жив и не видел того что произошло. Но он узнал. Ему рассказали. Мать его мать – Ширли – постаралась. И бабушка постаралась – его мать мать Дэвида та самая маленькая сухонькая старушка которая когда-то целовала его в макушку. После случившегося она написала ему только одно письмо полное боли и ярости: «Ты разрушил жизнь сыну. Я расскажу ему кто ты есть. Ты нам больше не нужен. Не пиши не звони. Исчезни». Он не ответил. Что он мог сказать?
Он не винил ее. Он вообще никого не винил. Даже жену – ту что изменила ему с соседом. Потому что понимал: она была права. Зачем хранить верность такому как он? Он был уродом. Квазимодо. Разве можно ждать от женщины любви если на тебя противно смотреть? Если твое тело вызывает не желание а брезгливость? Если твои прикосновения не возбуждают а заставляют сжиматься? Она терпела его четыре года – этого было достаточно. Он был ей даже благодарен. Она дала ему сына. Хоть что-то.
Но в тот момент когда он увидел их вместе – в их постели на их простынях – благодарность испарилась. Осталась только пустота. И нож в руке. И тихое механическое движение которое он даже не контролировал.
Суд дали скорый. Доказательств – гора свидетелей – достаточно. Умышленное убийство и покушение. Прокурор требовал пожизненного но адвокат – пожилой еврей с грустными глазами которого наняла мать – сумел скостить до двадцати лет. «Суд учитывает что подсудимый действовал в состоянии аффекта – зачитал судья. – А также его положительные характеристики с места работы». Дэвид слушал стоя в клетке и не чувствовал ничего. Ни раскаяния ни облегчения ни страха перед будущим. Только пустоту. Глубокую черную пустоту которая поселилась в нем после того дня и не уходила уже никогда.
Сын не написал ни разу. Ни одного письма. Ни одной весточки. Дэвид не обижался. Он понимал: мать настроила мальчика против него и это было правильно. Так было лучше для Эдварда. Зачем ему такой отец? Урод убийца ничтожество. Пусть лучше забудет. Пусть вырастет нормальным человеком без оглядки на прошлое. Дэвид иногда пытался представить каким стал его сын. Высоким? Красивым? Умным? Он не знал. И уже никогда не узнает.
На работе когда все вскрылось реакция была предсказуемой. Механик который когда-то прозвал его Квазимодо процедил: «Знал я что он псих. Но чтобы до такой степени...» Коллеги. Он помнил их всех. Бригада из шести человек все – мужики крепкие простые с руками в машинном масле. Они не уважали его. Никогда не уважали. Он был тихим незаметным странным. Хорошим водителем – это признавали – но не более. В курилку его не звали на дни рождения не приглашали на собраниях его мнения не спрашивали. Он пытался быть дружелюбным рассказывал анекдоты но анекдоты были старые несмешные и коллеги только морщились. Улыбка у него выходила кривой слова – неуклюжими голос – слишком тихим. Он был не таким как они. Он был изгоем.
Вспыльчивость его боялись. Он мог взорваться из-за мелочи: кто-то неправильно загрузил товар кто-то опоздал на смену. В такие моменты он кричал брызгал слюной размахивал руками и его бледные глаза наливались кровью. Но через минуту гнев угасал так же быстро как и вспыхнул и он стоял тяжело дыша с несчастным лицом будто сам был жертвой. «Извините – бормотал он. – Я не хотел». Его прощали – не из жалости а из нежелания связываться. Он был вспыльчив но безопасен. Или так они думали.
Женщины не любили его. Вообще. Он для них просто не существовал. Он мог стоять в очереди обращаться с вопросом проходить мимо – его не замечали. Как будто он был пустым местом невидимкой. Когда он пытался заговорить с женщиной она отвечала коротко не глядя в глаза и спешила уйти. Однажды еще до женитьбы он набрался смелости и пригласил коллегу-диспетчершу выпить кофе. Она посмотрела на него так будто он предложил ей прыгнуть с моста и ответила: «Извини Дэвид я занята». Потом он увидел ее в столовой с другим – смеющуюся флиртующую. И понял: дело не в занятости. Дело в нем.
Единственной женщиной которая его любила была мать. Маленькая сухонькая с натруженными руками покрытыми шрамами от швейной иглы. Она работала на фабрике с шестнадцати лет таскала на себе двоих детей после смерти мужа никогда не жаловалась. Дэвид был младшим поздним ребенком и она нянчилась с ним как с фарфоровой куклой. «Ты у меня умный Дэви – говорила она поправляя ему воротник рубашки. – Ты еще покажешь им всем. Ты у меня особенный». И он верил ей. Только ей. С ней он чувствовал себя нормальным.
Когда его арестовали он успел передать ей короткую записку: «Прости». Она не пришла на суд – болела. Через месяц после приговора ему сообщили: мать умерла. Сердце не выдержало. Он не плакал. Просто сел на нары в своей камере и просидел так несколько часов глядя в стену. Потом лег и заснул. Сны были пустые.
Первые месяцы в тюрьме были адом. Он не был готов. Камера – тесная душная с запахом пота параши и дезинфекции. Гул голосов за дверью – постоянный как шум моря но вместо волн там были мат угрозы смех крики. Чужие взгляды – оценивающие холодные как щупальца. Все это давило сжимало не давало дышать. Он струхнул. Съежился в комок старался быть незаметным но заметили сразу. Квазимодо в тюрьме – это подарок. Слабое звено на котором можно показать силу.
Его попытались опустить на первой же неделе. Здоровенный уголовник с наколками на пальцах и гнилыми зубами зажал его в углу душевой и дохнув в лицо вонючим дыханием процедил: «Будешь петушком моим личным и тебя никто не тронет». Он схватил Дэвида за волосы и потянул вниз на колени. И тогда Дэвид – тихий сутулый нелепый Дэвид – не стал ждать пока его сломают. Он укусил. Просто вцепился зубами в протянутую руку и рванул. Зубы сомкнулись на мизинце – он почувствовал как хрустнула кость как кожа лопнула под резцами как горячая соленая кровь плеснула в рот он жевал пока палец не оторвался несмотря на удары по голове и выплюнул его на кафельный пол и тот шлепнулся с влажным звуком. Уголовник заорал – дико пронзительно как раненое животное. Остальные отшатнулись.
Дэвид стоял прижавшись спиной к холодной кафельной стене и смотрел на них. Кровь текла по его подбородку капала на голую грудь. Глаза – бледные ничего не выражающие – обвели присутствующих и ни один не выдержал его взгляда. В этот момент он понял: у него нет силы нет веса нет авторитета. Но у него есть зубы. И готовность идти до конца. И это – оружие. Слабого но оружие.









