Обратная сторона Земли
Обратная сторона Земли

Полная версия

Обратная сторона Земли

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Партия, между тем, продолжалась. Произошло несколько ходов и страстных взятий. Было понятно, что розовый напиток, которым услаждались и охлаждались игроки, включал в себя некоторые ингредиенты, предохранявшие игру от нудного нудизма, и, серия за серией, пробуждавшие фигурантов к охоте друг за другом. Они, и вправду, совершенно, не разговаривали. Тени маленьких, будто игрушечных, облаков вариантами проносились по доске. Часы на солнечной батарее переключались автоматически, при каждом ходе, вернее, при каждой коде.

Маркиз подошёл к пруду, взял одну из бутылок и предложил гостям. Виконт удержал жену на втором глотке. Сам он тоже едва отпил и поставил бокал, чувствуя, как пузырьки заплясали на языке.

Поскольку не в небо же было смотреть, виконтесса продолжала следить за игрою. Вглядываясь в жестикуляцию и мимику белянок, она любопытствовала, словно примеряя на себя невозможную роль. Мельчайшие перемены её лица – не были ли уже ролью? В то же время, оценка, предпосланная будущему, сквозила в выражении, с которым глаза её перебирали темнокожие тела. Виконт не затерялся бы меж этих торсов и чресл, но он вовсе не хотел угодить в сравнение! Ему казалось, что испытание выдержано и следует поскорей уйти, но не решался предложить это жене – возможно, из стыда выдать свой стыд.

Эндшпиль был очевиден, однако игралось до мата – до награды последнего обладания. Чёрный ферзь медленно продвигал двух адъютантов в королевские владения, где за пешечным забором ждала своей участи всё та же игривая ладья. Ещё белый слон метался поперёк лужайки. Мат был неотвратим, вопрос был в том, справится ли с этим ферзь или ему суждено погибнуть, а мат даст дошедшая до края поля и готовая сменить шапочку на корону пешка. Борьба, в сущности, велась между чёрными: высокий алжирец и загорелый крепыш, искоса поглядывая друг на друга, торопились решить дело в свою пользу. Притом допущенная в запале ошибка могла стоить и победы.

Это была квинтэссенция того, что маркиз назвал симбиозом, но именно в этот момент виконтесса потянула мужа за локоть. Пресыщение и призыв можно было ощутить в цепком обхвате её пальцев. Маркиз кивнул и вновь пошёл вперёд, громко говоря:

– Надеюсь, вы не слишком осудите меня за этот опыт. Согласитесь, вы бы сами были разочарованы, если б я скрыл от вас свой… ээ… свой ансамбль. Конечно, разнообразие шахматных комбинаций несопоставимо превосходит количество комбинаций сексуальных, хотя… – он коротко обернулся и вполне двусмысленно замолчал.

– Да, но чему служит ваш, как вы выражаетесь, ансамбль, какой цели? – не поддержал двусмысленности виконт, с лёгким сладковатым ужасом думая о том, чего они тут ещё не увидели, и какие фантазии обмолвка маркиза разбудит в этой чистой, доверчивой, и в чём-то наивной девушке – его жене. – Вы рассчитываете создать шахматного гения? Коллективного гения?

– Коллективный разум, – медленно произнёс маркиз, и обоим супругам показалось, что вот сейчас, впервые за весь день, он говорит окончательно всерьёз. – Он ведь непредсказуем. Им нельзя управлять. Наоборот, он сам – ключ, инструмент для управления… но чем? Я пока не знаю. Я придал ему такую форму, поскольку люблю шахматы, мирнейшую из войн, и люблю, когда люди наслаждаются друг другом…

– Что можно трактовать и как хорошо оплаченный разврат, – монастырским тоном возразила виконтесса.

– Лучше оплаченный, нежели оплаканный. Потом, каждый из них делает свой выбор и следует своим желаниям, каковы они в конкретный миг. Только эти желания в бесконечности своих вариаций скованы общею силой, вовлечены в русло гамбита, миттельшпиля, исследования того или иного начала. Как это происходит! – я сам до конца не понимаю: шахматы – но с точки зрения отдельного элемента, на месте которого попробуйте представить себя…

– Не надо, – ответила она полушёпотом.

Он рассмеялся:

– Что ж, снимаю шляпу перед вашим воображением. Я хочу только сказать, что эта общая сила – она не суммируется элементами и ищёт собственного, пока неизвестного, проявления. Мне кажется, сей эмерджентный выплеск близок.

Замок был автоматизирован и пуст. Они нетерпеливо поужинали. Вместо вина был всё тот же напиток, пляшущий на языке. Супруги смелее пригубили его. День закатывался. В сумрачном прохладном зале череда солнечных соитий на шахматной лужайке начинала представляться если не сном, то какою-то грёзой, увиденной сквозь мутноватую твердь кристалла.

Маркиз отправился в кабинет; супруги же поднялись в отведённые покои, все в бардовых бархатных драпри. Виконт мнительно огляделся, но видеокамер не было. Тонкие язычки диодных свечек дрожали, как настоящие.

Он обнял жену и, не давая ей ответить поцелуем, заглянул прямо в звёздное дно её глаз. Ему хотелось сейчас окутать её душу какими-то неизвестными, неслыханными покровами целомудрия – и одновременно разодрать её тело. Но платье – белое, обористое, невесомое – он снял с неё как драгоценность. Затем они впились друг в друга.

Акт был прекрасен, но вовсе не удовлетворил его дух. Они дважды повторили: он – с отчаянием, она – каждый раз как впервые. Чем ближе они были, чем плотнее совпадали синусоиды желания, тем явственней чувствовал виконт, что он не способен проникнуть в мысли своей жены, что, как кожа родинками, нюансами испещрена страсть, и её подлинная душа, как её ни окутывай или рви, ускользает от его объятий, потому всё более требовательных и всё более усталых.

Они уснули друг на друге, вздрагивая от дыхания. Ночью их разбудил какой-то невнятный и недолгий шум, но заставил не подняться, а продолжить начатое вчера. Оба втайне понимали, что такому уже никогда не повториться. И вновь уснули, мечтая о бесконечности, однако ещё до солнца виконт встал.

Он подошёл к окну и с удивлением увидел, как в чуть брезжащей синеве туманные люди – небольшой отряд каких-то людей – всходили на палубу яхты. Та же – дремала всем своим гордым, длинным телом, почёсываясь о причал и не понимая, даже не догадываясь, что происходит.

– Странное событие, – не понял и виконт.

Юная виконтесса поднялась, впервые так на свету – не стесняясь своей наготы, а ища – мужу или Эолу её отдать. Она подошла к окну, подхватывая его тревогу. Затем оба оделись и пошли искать маркиза.

В спальне его не было, да он, похоже, и не ложился. Они спустились этажом ниже. По пути к кабинету виднелись лёгкие, ещё непонятные, следы – будто вторжения: разорванная портьера, разбитый вазон. Дверь в кабинет была распахнута. Виконт откинул занавесь.

Прямо против них в массивном дубовом кресле, может, служившем и троном в хлодвиговские времена, сидел мёртвый маркиз. Голова его, с кровавым пятном на виске, была запрокинута точно в тронный вырез. Сейф возле стола был вскрыт и опустошён, другой же, поменьше и, вероятно, замаскированный, извлекли из стены и унесли. Все драгоценности, вчера украшавшие кабинет – камни, слоновая кость, картины – исчезли. Стекло над ювелирной коллекцией было разбито, и на бархатной подстилке, будто в насмешку, валялась одна изумрудная брошь.

Виконт подошёл к столу. Перед маркизом, тоже окровавленный, лежал большой, размером с бутылку, бронзовый конь. Им он либо защищался, либо, скорее всего, конём ему и проломили голову. В эти бронзовые шахматы виконт играл накануне с хозяином здесь, в кабинете.

Супруги поднялись наверх, к телефонам. Уже рассвело, и жёлтый диск вполовину выдвинулся из-за моря. Яхта отходила от берега. Хорошо можно было разглядеть фигуры людей, слаженно перемещающих что-то на палубе: белокурые женские головы вперемешку с тёмными мужскими.

– Боже, какое безумие, какое безумие! – повторяла виконтесса.

– Безумие, – согласился виконт, – ведь они не сумеют ничем воспользоваться, куда они убегут?!

Яхта тем временем наплыла на солнце и сделалась невидимой. Неизвестно, куда бежал коллективный разум и было ли это только бегством. Что ждало его: рассеяние в миллионных мегаполисах, необитаемые острова или, может быть, та страна сновидений, путь в которую неизвестен никому?

История шкафа

Памяти Л. Резник

Дуб срубили, распилили на доски, доски собрали, склеили, прошлись по ним тонкими медными гвоздочками и превратили в шкаф. Многого, конечно, уже не хватало, и кое-что добавилось: еловые перегородки, зеленоватые стеклянные дверцы и бронзовые ручки, звонко брякавшие, пока шкаф ворочали с боку на бок. Но дуб и в прежней своей жизни знал перемены. А сейчас, как только главные элементы его тела сошлись вновь, он понял, что жив, и почувствовал в себе душу.

Впрочем, жизнь и душа были одно и то же, и этим он отличался от людей. Они ходили вокруг него, постоянно что-то всовывали или доставали, размахивали руками и говорили, говорили; но их душу он ощущал только по ночам, когда рядом никого не было, и можно было перещупывать внутри себя запахи, заключённые в носовые платки, или смех, дрожащий в причудливых безделушках, или, что он особенно любил, мечту, заключённую в кривых чернильных строчках чьих-то писем. Письма то каждую неделю пополняли один из его пузатых, вместительных ящиков, то замирали прибытием на несколько месяцев, и тогда одна молодая особа забывала вытирать со шкафа пыль, а однажды пролила на него пахучее масло. Запах выветрился, а пятно вывести так и не удалось, и это была только первая из отметин. Впоследствии треснуло узорное стёклышко, а заменить его было уже нечем, откололся краешек полки, отпал, был дважды приклеен и всё-таки потерялся кусочек декора, а игрушечная свечка закоптила потолок своей маленькой ниши, куда никто никогда не заглядывал. Так на нём фиксировало себя время.

Вообще же, шкаф был снисходителен к людям. Они, в сравнении с ним, были маленькие, суетливые, непостоянные. Иногда исчезали, а другие вдруг появлялись из тех таинственных проёмов, которые напоминали входы и выходы в его собственные владения, – и если так, то, может, он сам жил в каком-то огромном, главном шкафу и был такой же чьей-нибудь вещью, как хранящийся в нём спичечный домик или музыкальная шкатулка, из которой, когда её доставали и заводили, поочерёдно выскакивали то солдат, то балерина, чтобы потом плавно скрыться в микроскопических недрах, – если так? От размышлений делалось тревожно, и картина бессмертной жизни, обещанной ему столярным демиургом в его первых разрозненных воспоминаниях в облике шкафа, становилась сомнительной.

Поэтому шкаф предпочитал не обращать внимания ни на эти проёмы, ни на большое настенное зеркало, напоминавшее и о треснувшем стёклышке, и об отвалившемся декоре, а смотреть прямо в окна. Окна были тоже большие, светлые и выходили прямо на Неву. По Неве то кораблями, то льдинами, то облаками текло время – и оно-то было соразмерно тому времени, в котором существовал шкаф. Он с удовольствием следил за этим движением, сочувствуя тем, кто попадал в дождливую пору, когда и в его теле набухало какое-то прошлое, мучительно невозможное бытиё, и радуясь солнцу. А в белые ночи возникала странная связь между торопливой пересменкой зари и заключёнными в дубовых глубинах человеческими душами. Они будто вырывались из заточения и витали где-то там, чайками над рекой, свободные и безмятежные. Наверное, так казалось, а происходило с самим шкафом, но что-то же с ним происходило!

Однажды осенью шкаф увидел, как на рейд движется серый корабль, какой-то мрачный и тревожный. Весь этот день тревога не покидала ни его, ни людей, которые все сгрудились в одной комнате, но почти не говорили, а только смотрели то в окна, то друг на друга. Поздно вечером грянул залп, сразу же за ним – второй, и смутный гул, словно приближающейся волны, покатился по заоконью. Затем всё стихло, но вскоре жизнь переменилась.

Прежде всего, люди стали какими-то другими – пугливыми и таинственными. Вдруг появился тот человек, письма которого хранились в уголке ящика. Шкаф сразу же его узнал – не по запаху, а по мечте, хотя и пах тот странно, кожаным диваном, одно время соседствовавшим со шкафом в комнате. Что он появился – этому было какое-то предчувствие, но вовсе неожиданным оказалось, что человек этот стал хозяином. Раньше шкаф такого не знал, напротив, чувствуя себя могучим хранилищем человеческих душ, он сам, скорее, был здесь хозяином. Но этот, явившийся, посмотрел на него особенным взглядом, от которого по спине медными гвоздиками пробежали мурашки. В средний ящик человек положил что-то тяжёлое, стальное, – и шкаф удивился, как он существовал без всякого хозяина.

Вслед за тем начались внутренние перемещения. Из нижней части, комода, начали исчезать вещи, зато в верхней, в буфете, стали появляться продукты, которые раньше были за двумя стенками, на кухне. Впрочем, продукты быстро убывали. Посередине, в ящиках, тоже переменилось. Многие бумаги сожгли, и аромат сгоревших мечтаний ещё долго ночами тянулся по квартире. Вместо бумаг стали класть вещи временные, несуразные.

Казалось, потрясениям не будет конца, и шкаф даже начал хворать. Дверки поскрипывали, он подсел на заднюю левую ножку, а за спиной, куда не доставала никакая метла, потихоньку завелась плесень. Но вдруг как-то всё успокоилось, вещи вернулись на привычные места, и каждый день стал похож на предыдущий. Лишние люди исчезли, а зато у хозяина родился малыш, дочка. Сначала она много кричала, не давая по ночам чувствовать жизнь, но быстро выросла, стихла и стала, как и взрослые, на целый день уходить из дома. Прежде никогда не было, чтобы шкаф так подолгу оставался один. Он, в основном, дремал и сквозь дрёму пытался вспомнить то время, когда был дубом и умел шелестеть зелёными листьями. Иногда на нём оставляли открытую книгу, – и он подставлял её сквозняку, вслушиваясь в шелест страниц.

В это же время шкаф пристрастился к радио. Хозяин, верно, догадался об этом, потому что распорядился, всем уходя из дома, радио не выключать. Там были ненужные слова и музыка. Музыку шкаф понимал. Она напоминала ему птиц и вьюги, и осенний ветер, срывающий пожухлые листья, и радость первых почек. Ещё в музыке звучала бесконечность, такая же, как в нём самом, а больше её не было в его мире. Лучше всего было слушать именно дремля, в том расплывчатом состоянии, когда не оставалось никакой иной действительности. Так шкаф продремал, видимо, долго, потому что дочка хозяина доставала уже до средней полки буфета, где всегда стояла вазочка с конфетами.

Но в одно тихое солнечное утро, когда все люди собрались дома, а с проплывающих мимо кораблей махали яркими флажками, радио заговорило незнакомым страшным голосом. Люди заплакали, и шкаф догадался, что снова будет беда. Словно подтверждая её, донёсся громкий далёкий залп. За ним, как и в тот раз, последовал другой, но вместо тишины – ещё и ещё залпы. Их были сотни, тысячи, столько, что нельзя было задремать, они то подкатывали вплотную к шкафу, то отступали. В окно шкаф видел, как из Невы выскакивают серые столбы, как полыхают и падают дома на противоположном берегу, как в низком небе проносятся громадные чёрные птицы. Потом видеть стало нельзя: окна завесили фальшивой ночью; а когда исчезло радио, не стало существовать и времени. Шкаф уже не очень удивился, когда, вслед за этим, исчезли и люди.

Шкаф долго простоял один, вслушиваясь в непрекращающийся грохот, а потом в квартире появились новые люди. Они были очень худые, со скрюченными пальцами и серыми веками, двигались и говорили медленно, как во сне. Вместе с ними возникла маленькая железная печка. Её кормили чем попало – старыми журналами, щепками, обломками стульев. Новые люди окружали печку и часами сидели близ неё, протягивая к огню руки или варя в мятом котелке свою еду. Шкаф же потихоньку опустел, причём все бумаги, старые журналы и картонные папки, что в нём остались, съела печка.

А всё равно было холодно: веяло теми далёкими днями, когда трескается кора, снежная пелерина окутывает весь ствол, и чувствуешь в дупле чьё-то замёрзшее тело. Люди, в чём появлялись из-за фальшивой ночи, в том и ходили по квартире, но шкаф видел – они не могут согреться. Некоторые умирали. Шкаф давно понимал смерть как отламывание ветвей от какого-то всеобщего дерева, и недоумевал, в чём причина горя, ведь ещё долго оставались и мечты, и запахи, и перезвоны.

Как-то он очнулся от треска. Шкаф подумал, что это принесли новые дрова, но нет, это трещало в нём. Какие-то сосуды лопались, не выдержав мороза. А дров в этот день вообще не было. Вместо этого один из страшных худых людей подошёл к шкафу и погрозил ему иззубренным топором. Он даже ударил, но топор отскочил от ледяной дубовой поверхности. Тогда он стал руками отрывать планку – словно нарочно, которую хозяин перед самым исчезновением заботливо проклеил и плотно привинтил. Всю он не оторвал, но кусок отломил, – глаза его зажглись, и он понёс его в печь, держа в руках, как уже огонь. Шкаф сжался. В нём вдруг вспыхнула родовая память: огонь – это не тёплая игрушка, а казнь. Одновременно он осознал смерть. Оказывается он и был этим большим, главным деревом, – и сейчас ему предстояло исчезнуть по частям. От ужаса он вновь оцепенел.

Тогда в комнате появился другой человек. Эти двое стали друг на друга кричать и плакать, который с топором замахнулся на второго, и шкаф изумлённо ожидал, что он отломит и от него кусок и понесёт в печь. Но тот уронил топор и ушёл. После этого печка топилась каждый день. Это были странные дрова – то штакетина от забора, то брикет опилок, то смёрзшаяся стопка серого картона. Люди умирали, но шкаф больше не трогали.

Потом грохот, к которому шкаф привык, как прежде привык к стуку ходиков, висевших на боковой стене, покатился куда-то вдаль и стих. Сняли фальшивую ночь, и шкаф увидел, как по Неве плывут, подталкивая друг друга в загривок, большие белые льдины. На некоторых лежали собачьи трупы с вывороченными внутренностями.

К этому моменту шкаф стал совершенно пуст и, наверное, поэтому испытывал тоскливое чувство к окружавшим его людям. Он был не нужен здесь. Жизнь вроде бы шла, но шкаф пустовал и стоял чужаком; однако, когда птичья стая, словно брошенный в небо ворох листьев, пересекла горизонт, его охватило предчувствие. Он не знал, чего ждёт, какой иной судьбы, до той последней секунды, когда раздался неурочный звонок, дверь отворилась, и в комнату вошёл хозяин. Хозяин, в мокрых очках, бросился к шкафу и стал гладить его старые и новые раны. Он пах сладкими незнакомыми фруктами и песком.

Из разговора хозяина с худыми людьми шкаф, научившийся о многом догадываться, понял, что, как хозяин безропотно уступает им право на квартиру, так безропотно они возвращают ему шкаф. Хозяин на прощание ещё раз погладил его и шепнул, чтобы он готовился к переезду. Шкаф же из всех подробностей того первого дня, когда его ввезли в этот дом, помнил только то, что было тяжело и весело. И он стал готовиться, воображая переезд.

Вернулось радио, пошёл снег и задребезжал трамвай, – только тогда хозяин явился за шкафом. Четверо обняли его тугими ремнями, шкаф с кряхтеньем оторвался от пола и поплыл по лестнице. Его взгромоздили на машину. Она понеслась по городу, а шкаф с близкой высоты взирал на всё то, что раньше взгляд его краешком захватывал из окна. Он, в сущности, не успевал ничего понять, а только складывал в себя впечатления, благо был пуст. Его привезли в тихий дворик, и началось восхождение. Шкаф снова кряхтел, раскачивался, его ссохшиеся суставы скрипели, внутри развинчивалось, он то и дело застревал, а когда, наконец, втиснулся и после долгих усилий выпрямился, то ясно осознал, что это увлекательное путешествие было последнее в его жизни. Потом приходил специальный врач, вроде как он видел у людей, чем-то намазывал его и стягивал лангетами…

Раны скоро зажили, и жизнь потекла по-прежнему, только дочка хозяина совсем выросла, и вместо радио появился телевизор. Его поставили боком, так, чтобы шкафу удобно было смотреть, как музыку не только поют, а и танцуют, или как странные деревья с огромными листьями вместо ветвей растут прямо из песка, запах которого ему уже был знаком, – но и чтобы он мог отвернуться и не видеть, когда на экране возникал огонь и грохот.

Днями он теперь часто разговаривал с тополями. Конечно, они заслоняли ему даже этот маленький дворик, и солнце в летний день едва просачивалось сквозь листву, зато они понимали его язык и многое могли рассказать из того, что происходило там, за окном, в той жизни, какую он углядел из грузовика. Правда, тополя были несколько бестолковы, часто перебивали друг друга, а объяснить толком не могли, научившись этому, видимо, от воробьёв, что порою часами прыгали по веткам и галдели непонятно о чём. Всё же через воробьёв можно было узнать далёкие вести.

Так и шло; и как-то к хозяину пришёл человеческий врач и увёл его с собой, – хозяин ненадолго вернулся, а потом совсем исчез. Вместо него появился опять другой человек, которого следовало называть – муж дочки хозяина. Никакой маленькой девочки, правда, не появлялось, и смутное беспокойство посещало шкаф; но вот и девочка появилась, сразу большенькая, на резвых ногах и с тихим голосом. Она быстро росла, и когда возник ещё малыш, которого следовало называть – дочка девочки, появившейся у дочки хозяина, – шкаф понял и своё былое беспокойство, и своё счастье. От того, чтобы эта цепочка не прерывалась, зависела его судьба. Поверив в смерть, шкаф боялся последнего переезда, который мог случиться, если вдруг явятся другие люди, и некому будет его защитить. А так – он мог бы жить и жить, пытаясь вообразить бесконечность, собирая сны и предания, в ожидании того человека, который заговорит на его языке, достанет блокнот и запишет их. Поэтому младшая дочка была долгим и светлым обещанием.

Правда, чуть повзрослев, она стала бывать очень редко. Вообще, все куда-то разошлись, разъехались, и, наконец, шкаф остался вдвоём с дочкой хозяина. Она медленно бродила по комнатам, держась за дверные ручки или серые палочки, и разговаривала, тяжело дыша и прижимаясь то одним, то другим ухом к белой трубке, с шелестящими знакомыми голосами. В остальном она мало отличалась от шкафа: вдвоём они смотрели телевизор, из которого она, как он от тополей, узнавала, что происходит снаружи их жилья, также плохо спала ночью, перебирая и перебирая воспоминания, так же ждала гостей. С нею было хорошо и привычно; но всё-таки какая-то жилка вздрагивала в шкафу, когда раздавался особенный звонок, и в квартиру впархивала младшая дочка. В ней были – музыка и следующее обещание. Она всегда что-то напевала или приносила неизвестный блестящий предмет, – и из того вытекал её голос. Тогда старая дочка хозяина покачивала из стороны в сторону головой и пыталась незаметным движением поймать у себя на щеке слезинку. Прежде чем и она умерла, приехал заветный гость, выслушал шкаф и записал его историю.

На запятках

СестРе

На бетонных блоках под Тель-Барухом, между плакатами «Not swimming!» и «Not climbing!» сидели три еврея.

Фраза нуждается в уточнении. Сказать, например, что трое русских сидели на Бородинском поле или в Сандуновских банях, нельзя, нелепо. А тут вроде бы и ложится на слух, не коробит, однако корёжится деталями. Если уж соблюдать лексическую чистоту, то лишь один из этой троицы сносно и с энтузиазмом говорил на иврите; другой, носивший почти былинное имя Даниил Юрьевич («Июриевич» – при знакомстве растягивал он дифтонги), не слишком шедшее к его узкому, подвижному лицу, когда речь заходила о национальности, презентовал себя решительно: космополит; а третье лицо – вообще была женщина, к тому же трёхчетвертная, как подумал, выделывая и тут же топя зачинную фразу в кровных сплетениях, этот самый Даниил Юрьевич, болельщик «Красного Яра». К тому же и внешность её, несмотря на возраст, который она воинственно не скрывала (старший внук учился в Кембридже), была какой-то очаровательной снежности, вовсе чуждой этим знойным местам: блондинка, чуть курносая, широкоскулая, с бесятами в тёмно-карих глазах. Все трое в Израиле оказались волею случая, уже готовясь к расставанию со страной.

Шёл некий час пополудни, море отступало, обнажая зелёные дёсны камней, но ветер разыгрался, то и дело среди волн вздымались валы, по три-четыре подряд, не удерживающие собственных голов и рушащие их в камни. Прозрачная кровь Посейдона обрызгивала ноги сидящих. Получалось, море отступало, всё время рвясь вперёд.

– Как арабы в предпоследнюю войну, – тихо сравнил первый, Яков Мильштейн.

– У вас эти войны как пионерские утренники, – мгновенно откликнулся Даниил (отчества, увы, здесь исчезали сами собой), собственно, только присоединившийся к компании. – Ждёте с воодушевлением. Побомбили, отхоронили, попафосили. A la guerre come out хер.

– Ну, вот же, мир, – Мильштейн раскинул руки стрелками компаса, демонстрируя не столько охват пространства, сколько продолжительность мирной жизни.

Даниил вскочил и язвительно поклонился в сторону солнца. Затем быстро разделся, блеснув бронзовыми, как и его лысоватый лоб, чреслами и устремился в море.

На страницу:
7 из 8