
Полная версия
Гонимый экзорцист
Но остерегаюсь я другого оружия – невидимого. Скверна не берёт сталью, она берёт отчаянием. Против неё одних заклинаний железа мало. Тут нужна вера, которую я, кажется, начал обретать заново – не в догматы, а в саму жизнь, что теплится даже в гниющих городах Канцонье.
О молитве Святого Киприана.Вот это – самое страшное и самое близкое мне. Киприан был магом. Великим чародеем, прежде чем обратился. Его молитва в этой книге – это крик человека, познавшего бездну и воззвавшего из неё. Он говорит о том, как замыкал небеса, как делал женщин бесплодными, как запирал моря. А потом – покаяние.
Я не такой, как он. Я не творил зла сознательно, я лишь искал знание. Но дороги наши сошлись. Он тоже был чужаком, прежде чем стать святым. Он тоже знал цену словам и знакам.
Я перечитываю его молитву каждый вечер. В ней есть строка: «Ныне, Господи мой, да познаю я Твоё святое имя и да возлюблю я его». Киприан познал Его имя через магию, через все свои заблуждения. Может, и мне суждено тот же путь? Через Скверну – к свету? Через изгнание – к истинному служению?
Об именах Иисуса Христа.Trinitas, Agios, Soter, Messias, Emmanuel…
72 имени. Я выучил их все. Я шепчу их, когда Скверна подступает слишком близко, когда её липкое дыхание касается моего лица сквозь маску чумного доктора. Каждое имя – как гвоздь, которым я прибиваю тьму к месту.
Мара говорила, что имена имеют власть. Что знать истинное имя вещи – значит владеть ею. Имя Бога – это не просто звук. Это ключ. И эта книга дала мне 72 ключа.
Ими я отпираю засовы в душах одержимых, ими же запираю врата, за которыми клубится Скверна.
[На полях, карандашом, почти стёрто]
Переписывая эти страницы, я чувствую, как гримуар становится частью меня. Моя память об изгнании из церкви тает, как утренний туман над чумным рвом. Вместо неё приходят другие воспоминания – чужие. Те, что я купил в OssaKozma? Или те, что живут в этой книге? Скоро я, наверное, забуду, кем был. Но буду знать, куда иду. И этого достаточно.
Гонимый экзорцист, хранитель переписанных страниц
Подходя к краю
Я стоял перед Ним. Сердце Скверны.
Оно не было плотью – скорее, сгустком всего, что я когда-либо ненавидел и боялся. В нём пульсировали не только чума и тлен, но и эхо всех непрочитанных молитв, вся горечь несбывшихся надежд, все слёзы, что не были пролиты, потому что умирающие берегли влагу для пересохших глоток. Оно дышало ритмом погребальных колоколов, и каждый удар отзывался в моих костях, напоминая: ты здесь чужой, ты здесь добыча, ты здесь – очередной узел.
Пантакль Мары на груди обжёг кожу. Гримуар Гонория, раскрытый на последней странице, шептал слова, которых я ещё не произносил, но которые уже жили в моей крови. Имена. 72 имени Того, Кто выше этой язвы. Я впустил их в себя, как впускают яд, чтобы стать невосприимчивым к смерти.
– Я пришёл не молиться, – сказал я вслух. Голос мой не прозвучал, а пророс сквозь тишину, как корень сквозь камень. – Я пришёл приказать.
Сердце дрогнуло. В его черноте открылись глаза – тысячи глаз, смотревших на меня из всех лиц, что я когда-либо видел. Из лиц умерших, из лиц спасённых, из моего собственного лица, каким оно было до изгнания.
– Ты отдал память, – прошелестело оно голосом тысячи лёгких. – Ты отдал победу. Ты отдал имя. Что у тебя осталось?
Я положил ладонь на Гримуар. Под пальцами пульсировала не бумага – сама ткань мироздания.
– Осталась цель.
И я начал читать. Не заклинание – я читал ту самую молитву Льва, переписанную золотом и кровью. Слова жгли горло, срывали голос в хрип, но я не останавливался. Имена – Адонай, Тетраграмматон, Исхирос – врезались в пространство, как клинья, раскалывая тьму на части. Пантакль на груди светился всё ярче, и в этом свете я видел, как корни Скверны, тянущиеся от Сердца, съёживаются, обугливаются, рассыпаются в прах.
Сердце закричало. Это был не звук – это была агония всех демонов, когда-либо изгнанных, всех болезней, побеждённых, всех смертей, оказавшихся не окончательными. Оно сжималось, пульсировало, пыталось удержать свою власть, но имена были сильнее. Они не принадлежали этому месту. Они были изначальнее.
Когда я произнёс последнее – Aqla pentagrammaton, – Сердце лопнуло.
Не взорвалось, не исчезло – именно лопнуло, как гнойник, выпуская наружу не гной, а свет. Чистый, прозрачный, почти забытый свет, который не видели в Плачущем Канцонье десятилетиями. Он хлынул сквозь трещины в стенах Сада Чумных Узлов, вскипятил чумные лужи под ногами, разогнал липкий туман.
А потом наступила тишина.
Колокола молчали.Впервые за всё время, что я помнил этот мир, они молчали.
Я стоял на коленях в центре пустоты, сжимая в руках Гримуар, и чувствовал, как из груди уходит последнее тепло. Не боль – просто великая, космическая усталость. Пантакль погас, истаял, оставив на коже лишь бледный отпечаток. Я посмотрел на свои руки – они дрожали, но были чисты. Ни капли чужой крови.
Медленно, шаг за шагом, я выбрался из-под Собора. Лестница, ведущая наверх, больше не вилась бесконечно – она просто вела. К свету. К воздуху. К жизни.
Когда я вышел наружу, город встретил меня тишиной.
Колокола молчали, но люди не знали, что делать с этой тишиной. Они стояли на порогах своих домов, чумные доктора замерли с ампулами в руках, даже ведьмы Чёрной Розы – я видел их тени на крышах – застыли в недоумении. Воздух, ещё вчера густой от ладана и смерти, стал просто воздухом. Прозрачным, холодным, чужим.
Я побрёл прочь, не разбирая дороги. Ноги сами вынесли меня к окраине, туда, где туман ещё цеплялся за булыжники, но уже нехотя, уже понимая, что его время уходит.
У поворота, там, где дорога раздваивалась – на север, к новым городам, и обратно, в сердце Канцонье, – меня ждали.
Три фигуры в чёрном.
Ведьмы Чёрной Розы. Старшие. Их лица были скрыты капюшонами, но я чувствовал их взгляды – тяжёлые, изучающие, не враждебные, но и не благодарные.
– Ты сделал то, на что никто не решался, – произнесла та, что стояла в центре. Голос у неё был как треск сухих веток. – Сердце пало. Скверна отступает. Но баланс нарушен.
Я молчал. У меня не было сил на споры.
– Теперь мир будет искать нового равновесия, – продолжила она. – Без чумы, без нашей силы, без твоих книг. Или с ними, но иначе. Ты открыл дверь, экзорцист. Но что войдёт в неё теперь, не знает никто.
Она сделала шаг вперёд и протянула мне нечто, завёрнутое в чёрный шёлк.
– Возьми. Это не плата и не дар. Это знание, которое мы хранили для того, кто сможет пойти дальше. Ты заплатил за него своей памятью, своей болью, своей верой. Оно твоё по праву.
Я развернул ткань. Внутри лежала роза – не чёрная, а белая, но с шипами, отливающими серебром. От неё веяло не смертью, а странным, почти забытым покоем.
– Её шипы помнят силу Скверны, – сказала ведьма. – Но лепестки впитали свет твоего подвига. Посади её там, где найдёшь покой. Если вообще его найдёшь.
Они ушли так же бесшумно, как появились, растворившись в остатках тумана. А я остался стоять на перекрёстке, сжимая в одной руке Гримуар, в другой – белую розу.
Куда идти теперь?
Церковь не примет меня – клеймо еретика никуда не делось, даже если чума отступила. Мара… я мог бы вернуться к ней, в «Witch Queen», но что я ей скажу? Что отдал всё и получил взамен тишину? Что стал хирургом, который удалил опухоль, но не знает, будет ли пациент жить?
Я смотрю на розу. Её лепестки чуть подрагивают на ветру. Где-то далеко, за горизонтом, снова начинают звонить колокола – но теперь это не погребальный плач, а просто звон. Люди проверяют, работают ли они. Привычка.
Мой путь… мой путь не закончен. Я чувствую это каждой клеткой тела, каждой пустотой в памяти. Сердце Скверны пало, но Скверна – это не только болезнь. Это ещё и страх, и отчаяние, и злоба, что живут в людях. Она может вернуться. Или прийти в новом обличье.
Я пойду дальше. Туда, где туман ещё держится. Туда, где люди всё ещё боятся, всё ещё болеют – если не телом, то душой. Я буду нести этот свет, украденный у тьмы, и эту розу, выросшую на пепле. Я буду помнить то, что осталось, и не жалеть о том, что отдал.
Гонимый экзорцист. Еретик. Чужак.
Но теперь ещё и тот, кто видел Сердце Скверны и заставил его замолчать.
И если в этом мире снова наступит ночь, я встречу её с открытыми глазами. С Гримуаром под мышкой. С розой за пазухой. И с тишиной в душе, которую больше ничто не нарушит.
Колокола звонят. Но это уже не надо мной.
Я иду дальше.
Мара – Хозяйка Лавки Воспоминаний
Из свитков, найденных в тайнике под полом «Witch Queen»
Переписал гонимый экзорцист спустя три дня после того, как Сердце Скверны умолкло. Я вернулся в лавку, чтобы поблагодарить, но не застал Мару – лишь этот свиток, оставленный на прилавке, и догорающую бирюзовую свечу.
Я не всегда была Марой.
Моё первое имя умерло вместе с городом, где я родилась, – Лакуна-сопра-и-Кьяро, что значит «Озеро над светом». Его сожгли, когда мне исполнилось семь. Не чума – люди. Соседи, которые решили, что ведьму легче сжесть, чем понять. Мать успела выбросить меня в колодец – единственное место, куда не добрался огонь. Я падала долго, целую вечность, а вода внизу оказалась не водой, а памятью. Тысячи жизней, утонувших до меня, приняли девочку и не дали разбиться.
Так я впервые узнала, что память может быть спасением.
Из колодца меня вытащила старая травница, которую в тех краях звали Ла Страга-деи-Рикорди – Ведьма Воспоминаний. Она жила на окраине другого города, тоже умирающего, но медленнее. У неё не было лавки – она носила память в себе, как другие носят сердце. К ней приходили те, кто хотел забыть. И те, кто хотел вспомнить.
– Боль – это не враг, – учила она. – Боль – это сторож. А память – это ключи. Тот, кто умеет выбирать, что помнить, а что отпустить, становится свободным даже в цепях.
Я прожила с ней двадцать лет. Она научила меня видеть следы чужих жизней в воздухе, слышать эхо непрожитых мгновений в камнях, читать судьбы по трещинам на зеркалах. Когда она умерла – тихо, во сне, улыбаясь чему-то, что видела только она, – я забрала её последний дар: осколок зеркала, в котором, как она говорила, отражалась сама вечность.
Я стала странствовать.В Плачущее Канцонье я пришла не сразу. Сначала были другие земли, другие боли, другие люди, желавшие обменять своё прошлое на покой. Я видела, как чума пожирает не только тела, но и души – медленнее, но вернее. Видела, как ведьмы Чёрной Розы пытаются приручить болезнь, как Чумные Доктора коллекционируют агонию, как церковь жжёт еретиков, сама задыхаясь в ладане собственного бессилия.
И тогда я поняла: миру нужна лавка.Место, где можно не просто забыть или вспомнить, а обменять одно на другое. Где боль становится валютой, а исцеление – сделкой. Где каждый уходит с тем, что выбрал сам, а не с тем, что навязали догмы или страх.
Я нашла этот дом на окраине города, который тогда ещё не звали Собором Вечной Агонии – просто собором, где иногда звонили колокола. Дом стоял пустой, но в его стенах жило эхо прежних хозяев – аптекаря, сошедшего с ума от потерь, и его жены, умершей от чумы, но успевшей спрятать в подполе мешочек с бирюзой.
Я взяла бирюзу как знак. Цвет воды в том колодце, где меня спасли. Цвет глаз моей наставницы перед смертью. Цвет памяти, которая не тонет.
Так родилась «Witch Queen».
Годы шли. Ко мне приходили разные люди. Чумные доктора, желавшие забыть лица умирающих. Ведьмы Чёрной Розы, искавшие силу в чужих страданиях. Священники, тайком менявшие молитвы на забвение. Дети, потерявшие родителей. Родители, потерявшие детей. И те, кто просто хотел начать сначала, сбросив груз прошлого, как змея сбрасывает кожу.
Я брала плату не монетами. Я брала память.
Самые яркие воспоминания я хранила в кристаллах – те, что могли пригодиться другим. Самые тёмные – отпускала в колодец за домом, где они растворялись, становясь частью подземных вод. Самые ценные – те, что несли в себе знание, – я переплавляла в артефакты, в книги, в пантакли.
Так у меня появилась резная шкатулка. Та самая, под бирюзовым амулетом.
Я знала о Сердце Скверны задолго до того, как он пришёл.
Знала, что однажды появится тот, кто захочет добраться до него. Не из гордыни, не из жажды власти, а из той самой безнадёжной, почти безумной веры в исцеление, которая однажды спасла меня в колодце. Я ждала его. Готовила Гримуар Гонория, переписывала «Энхиридион», вплетала в пантакли имена, которые заставляют трепетать даже тьму.
Когда он вошёл, я сразу поняла: это он.
Клеймо еретика на лбу. Пустота в глазах – не от потери памяти, а от потери дома. И в то же время – свет. Тот самый, который не гаснет, даже когда его пытаются выжечь калёным железом.
Я не сказала ему всего. Не рассказала о своём прошлом, о колодце, о Ведьме Воспоминаний. Он и так нёс слишком много чужой боли, чтобы добавлять ещё и мою. Я просто дала ему то, что он искал. Ключи. Знаки. Имена.
И пантакль. Тот самый, что сделала для себя, когда меня гнали из последней деревни. «Иисус, проходя посреди них, удалился». Я знала, что ему это пригодится там, внизу.
Он ушёл. А я осталась ждать.
Ждать – моё ремесло. Я ждала его возвращения, перебирая кристаллы памяти, слушая, как за стеной звонари проверяют колокола. Иногда мне казалось, что я слышу его голос, читающий заклинания – те самые, что я когда-то выучила наизусть, переписывая старые фолианты.
Но в ночь, когда колокола умолкли, я поняла: он сделал это.
Сердце Скверны перестало биться.
Я вышла на порог лавки и смотрела, как туман над городом редеет, открывая звёзды, которых здесь не видели десятилетиями. В воздухе пахло не ладаном и смертью – пахло дождём и мокрой землёй. Запах жизни, забытый, но не убитый.
И тогда я приняла решение.
Я оставила ему свиток. И розу – не ту, что дали ведьмы, а ту, что вырастила сама из шипа, подаренного мне наставницей. Белую, с серебряными шипами. Пусть помнит: даже из самой страшной тьмы может вырасти свет, если его посадить в правильную почву.
Сама я ухожу.Не потому, что боюсь. И не потому, что моя работа закончена. Просто теперь, когда Сердце молчит, миру нужны не хранители памяти, а те, кто умеет строить будущее. А я никогда не умела строить – только хранить.
Может быть, я вернусь в Лакуна-сопра-и-Кьяро. Тот город, где меня пытались сжечь. Посмотрю, не осталось ли там чего-то, что можно спасти. Или просто сяду на краю колодца и послушаю, о чём шепчут утопленные воспоминания.
А лавка… лавка останется ему. Если захочет. Если сможет. Если поймёт, что иногда быть гонимых – это не проклятие, а дар. Дар видеть мир не через догмы, а через память. Через боль. Через любовь, которая не умещается ни в какие книги.
Я оставляю ему ключи. От шкатулки. От лавки. От себя.
Пусть придёт, если захочет. Если вспомнит, где выход.
А если нет – что ж. Значит, такова цена.
Мы все платим за знание. Я заплатила городом, где родилась. Он заплатил памятью о первой победе. Но если в конце пути нас ждёт тишина и белая роза в руках – значит, плата была не напрасна.
Мара, хранительница воспоминаний, бывшая девочка из сожжённого города, последняя ученица Ведьмы Воспоминаний.
Оставляю этот свиток тому, кто придёт после. Или тому, кто однажды вернётся.
На обороте свитка, другим почерком, приписка:
Я вернулся. Лавка ждала. Ключи лежали на прилавке, придавленные бирюзовым амулетом. Свиток был раскрыт на последней строке.
Я посадил розу в палисаднике перед «Witch Queen». Она принялась и через месяц дала первый бутон – не белый, а бирюзовый, в цвет вывески.
Мара не объявилась. Но иногда, по ночам, когда колокола молчат, мне кажется, что я слышу её голос – тихий, чуть хриплый, с той особой теплотой, с какой говорят только те, кто однажды уже тонул, но выплыл.
Она учила меня: память – это ключи. Теперь я понимаю, что она оставила мне не просто лавку. Она оставила мне себя.
Гонимый экзорцист, теперь уже хранитель «Witch Queen»..Исповедь Гонимого Экзорциста
Кем я был и кем стал
Найдено в «Witch Queen» спустя три года после того, как Сердце Скверны умолкло. Свиток лежал под бирюзовым амулетом, перевязанный чёрной нитью. Почерк – мой собственный, но строки местами расплылись, будто от воды. Или от слёз.
Меня крестили именем, которого я уже не помню.
Оно ушло туда же, куда ушла моя первая победа, моя первая изгнанная тварь, моё право называться экзорцистом в глазах церкви. Я отдал его в OssaKozma за знание пути к Сердцу. И теперь, когда пытаюсь вспомнить, как звали меня до изгнания, в голове лишь тишина и звон – тот самый, колокольный, что преследовал меня всю жизнь.
Но я помню другое.
Я родился в городе, которого больше нет. Не от чумы сгинул – от людской злобы. Назывался он Торре-дель-Ламенто, Башня Плача, и стоял на краю обрыва, откуда ветер доносил солёный запах моря, которого я никогда не видел. Мать моя была кружевницей, отец – звонарём. Он умер, когда мне исполнилось пять – сорвался с колокольни в туманное утро, и колокола тогда звонили сами, без чьих-либо рук, целых три дня.
Мать говорила: это душа его прощается.
Она умерла через два года. Чума тогда ещё не правила миром – только подбиралась, пробовала на вкус окраины. Мать умерла не от болезни – от разбитого сердца, как шептали соседи. Я остался один в доме, где пахло кружевами и ладаном, и каждый вечер слушал, как ветер играет в пустой колокольне.
Меня забрали в церковь.
Я не хотел быть священником. Я хотел звонить в колокола, как отец. Но настоятель сказал: у богатых звонарей хватает, а вот тех, кто умеет говорить с тенью, мало. Он увидел во мне что-то – то ли пустоту в глазах после смерти матери, то ли ту особую тишину, что поселяется в детях, переживших слишком много.
Меня учили латыни и заклинаниям. Греческому и обрядам. Псалмам и искусству видеть невидимое. К пятнадцати годам я уже мог отличить одержимого от бесноватого, а бесноватого – от просто сумасшедшего, которых в те времена хватало.
Первое изгнание случилось, когда мне было семнадцать.
Я помню тот день. Вернее, помнил, пока не отдал его.
Бес вселился в дочку мельника – девочку двенадцати лет, худую, бледную, с глазами, в которых полыхал нездешний огонь. Она кричала на языках, которых не знала, выворачивала суставы, плевалась желчью. Священники отказывались – боялись, что не справятся, опозорят сан. Настоятель послал меня, самого молодого, самого глупого, самого дерзкого.
– Или изгонишь, или сгинешь, – сказал он. – И то и другое будет волей Божьей.
Я заперся с ней в амбаре. Три часа читал молитвы, которые тогда ещё не считал ересью, кропил святой водой, которой тогда ещё верил, прижимал крест к её лбу, тогда ещё не знавший, что крест – это не только символ, но и оружие.
На третьем часу она затихла. Открыла глаза – свои, детские, испуганные – и спросила: «Дяденька, а где мама?»
Я вышел из амбара и упал на колени прямо в грязь. Настоятель смотрел на меня с чем-то, похожим на уважение. А я смотрел на свои руки и не понимал: это я сделал? Это Бог сделал? Или просто девочка устала кричать?
Тогда я ещё верил, что ответы существуют.
Двадцать лет я изгонял демонов.
Двадцать лет я ходил по городам и весям, слушал исповеди одержимых, выкуривал бесов ладаном, запечатывал входы в души распятиями. Меня звали «Рука Господня», хотя сам я никогда не чувствовал себя рукой – скорее, инструментом, который кто-то держит, не спрашивая, хочет ли он быть в этой хватке.
А потом пришла чума.
Она пришла не как враг – как хозяйка. Как та, что решила: хватит прятаться по углам, пора заявить о себе. Города умирали один за другим, колокола звонили не переставая, и в этом звоне тонули все молитвы, все обряды, вся вера, которую я копил двадцать лет.
Я видел, как умирают дети. Как священники отказываются соборовать заражённых – боятся подойти близко. Как церковь объявляет чуму карой Божьей, призывая грешников покаяться, а сама запирает ворота, не пуская беженцев.
И тогда я сказал то, что меня сгубило.
– Это не кара, – сказал я на собрании клира. – Это болезнь. Её лечить надо, а не молиться.
Тишина была такая, что я услышал, как за стеной звонарь уронил молоток.
– Ты сомневаешься в промысле Божьем? – спросил епископ. Голос у него был тихий, маслянистый, как у змеи перед броском.
– Я сомневаюсь в том, что Бог хочет смерти детей, – ответил я. – А вы, ваше преосвященство, похоже, нет.
Меня судили три дня.
Обвинили в ереси, в колдовстве, в сношениях с демонами, которых я же изгонял двадцать лет. Припомнили каждый случай, когда я использовал неканонические методы – травы вместо святой воды, заговоры вместо молитв. Припомнили даже тот первый случай с девочкой-мельничихой, заявив, что я не изгнал беса, а договорился с ним.
Приговор был милосерден: не костёр, только изгнание.
Но перед изгнанием – клеймо.
Я помню этот день.
Меня привязали к столбу на площади. Народ собрался – поглазеть, как будут жечь еретика, но жгли не меня, только метку. Раскалённое железо с гербом епископа – перекрещённые ключи и меч – прижали ко лбу. Запах горелой кожи, мясной, тошнотворный. Крик, который я не смог сдержать. И тишина после, когда всё кончилось, и кровь текла по лицу, смешиваясь с потом.
– Изыди, – сказал епископ. – И не возвращайся. Ты больше не носишь имя Божье.
Я посмотрел на него. И увидел в его глазах страх. Не передо мной – перед тем, что я сказал правду. Перед тем, что чума действительно не кара, а он, епископ, не знает, что с этим делать.
Я ушёл.
Дальше были годы скитаний.
Я брёл по умирающим городам Плачущего Канцонье, и клеймо на лбу горело не столько от боли, сколько от стыда. Меня гнали отовсюду – крестьяне шарахались, священники плевали вслед, даже нищие не подпускали к своим кострам. Я был чумой для чумных, проклятием для проклятых, изгоем среди изгоев.
Я ночевал в склепах, в заброшенных домах, в подвалах, где крысы были единственными, кто не боялся моего клейма. Я питался кореньями и падалью, пил из луж, молился – кому? Богу, который позволил это? Или тому, другому, о ком писали в запретных книгах?
Книги я начал собирать случайно.
В одном из разрушенных храмов, под алтарём, где когда-то служили мессу, я нашёл тайник. В нём лежали свитки – старые, пахнущие плесенью и веками. Я развернул один и прочёл: «Гримуар папы Гонория, иже есть ключарь к небесным и адским вратам».
Церковь жгла такие книги. За их чтение полагался костёр.
Я засмеялся. Первый раз за многие месяцы. Костёр? Меня уже жгли – клеймом. Чего мне бояться?
Я начал читать.
Чем больше я читал, тем яснее понимал: церковь лгала.
Не о Боге – о силе. Она учила, что сила даётся только через молитву, только через смирение, только через признание своего ничтожества. А книги говорили другое: сила даётся знанием. Именами. Пантаклями. Пониманием того, как устроен мир.
Я нашёл «Энхиридион папы Льва» – карманную книгу света, как называл её переписчик. В ней были молитвы не только к Богу, но и к ангелам, к силам, к именам, которые церковь запрещала произносить. «Агла», «Тетраграмматон», «Исхирос» – они жгли язык, но когда я произносил их, мир вокруг менялся. Тени отступали. Крысы перестали шуршать. Даже колокола, казалось, звонили тише.
Я нашёл «Малого Альберта» – книгу тайн, где было написано о травах, о камнях, о том, как снимать порчу и ставить защиту. Там было сказано: «Болезнь – это тоже дух. С ним можно говорить».
Я начал говорить.
Я не сразу научился исцелять.
Первые попытки были жалкими. Я читал заклинания над умирающими, а они умирали. Я рисовал пантакли на дверях зачумлённых домов, а люди всё равно заболевали. Я почти отчаялся, почти поверил, что церковь права – что я проклят, что знание бесполезно, что остаётся только ждать смерти.
А потом я встретил ведьм Чёрной Розы.
Они не гнали меня. Они смотрели на моё клеймо с чем-то похожим на уважение – изгнанник изгнанника видит издалека. Они научили меня работать с болезнью не как с врагом, а как с материалом. Они показали, что Скверна – это не только смерть, но и сила, если знать, как её перенаправить.









