Русские звезды парижского неба. Серия «Уютная история»
Русские звезды парижского неба. Серия «Уютная история»

Полная версия

Русские звезды парижского неба. Серия «Уютная история»

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Курсы стали слишком дорогими, Лида быстро оказалась вся в долгах. Но главное – в душе поселилось постоянное беспокойство.

Она волновалась за Павла – впрочем, мобилизация ему вряд ли грозила, Безсонов был единственным кормильцем своей семьи; но гораздо больше Лида переживала за отца. Капитан Никаноров воевал на Юго-Западном фронте под началом знаменитого генерала Корнилова. Сослуживец отца, младший унтер-офицер Максим Осиновских, которого Лида прекрасно знала, погиб в конце 1914 года в последнем бою за Венгерскую равнину, успев отправить домой вот такое письмо: «Не знаю, что будет вперед. Затем я извещаю вас, что с 26-го сентября и до 22-го октября был сильный бой, но все-таки Бог нам помог и… австрийцы отступили… Ну, словом, переносили холод, голод, так что, если написать подробно, то ни за что не поверите, да я и сам бы не поверил, что человек или солдат может переносить такие лишения… Но за 26-дневный бой меня произвели в унтер-офицеры и назначили Георгия крест»37.

Пасху 1915 года Андрей Николаевич встретил в убогом селе Галиции, затерявшемся в Карпатских горах. «Вместо обычных сдобных, затейливо украшенных куличей, моим взорам предстал обычный чёрный хлеб, впрочем, не обычный, а из чисто ржаной муки без картофеля и других суррогатов»38, – вспоминал священник 194-го Троицко-Сергиевского полка.

Забыты были семейные споры. Лида отправляла отцу трогательные письма с милыми рисунками и с нетерпением ждала ответа.

«Чем ближе подходил к концу 1916 год, – вспоминал поэт Всеволод Рождественский, – тем явственнее ощущалась в воздухе надвигающаяся лавина каких-то еще небывалых событий. Утренняя почта приносила письма и газеты, которые каждый развертывал с безотчетной и острой тревогой. Полнее всего выразил это чувство в одном из своих стихотворений Александр Блок:

«Что-то в мире происходит.Утром страшно мне раскрытьЛист газетный…»39

То в одной, то в другой газете мелькали пустые белые колонки изъятого цензурой текста, что еще больше усиливало беспокойство жителей по поводу происходящего. «Надвигается несуразица. Пустыми, непонятными страхами пугает», – так растерянно и испуганно воспринимали действительность многие современники, тревожно вглядываясь в ежедневную рубрику газетных новостей «Что вчера случилось». Третий год шла война, которую теперь уже нередко называли в прессе «кошмарная», – война, оказавшаяся не только затяжной, но и не обещавшей победного конца. «Вселяя в колеблющиеся умы сомнения и тревоги», она напоминала о себе постоянно утратами, мобилизациями, займами»40.

Атмосфера грозовая. Сосредоточиться на нелюбимой математике невозможно. Лида пытается отвлечь себя от паники – записывается на лекции по древней Византии. Однако академик Успенский не дает забыть про войну. Предрекает скорое падение Османской империи, победоносное вступление русских войск в Константинополь, возвращение в лоно христианства мечети Айя-София – «первостепенного православного памятника в Цареграде, несравненного по изяществу и доселе не превзойденного по архитектурному искусству»41.

Лида закрывает глаза, и перед внутренним взором вырастает величественный собор святой Софии: «Светящиеся бело-восковые овалы вокруг красных язычков свечей, стены храма в теплом блеске мозаик. Тяжелые золотые одежды покачиваются на священниках торжественно и пусто. Везде эмали – фиолетовые, оранжевые, черные, зеленые – и на этих одеждах, и в убранстве икон, с которых глаза святых смотрят пристально и неподвижно»42.

Живопись настойчиво зовет Лиду, обещает спасение от всех тревожных мыслей: «Я пишу во сне, в уме, на лекциях, в трамваях, – признается она в письмах. – Мгновенье, когда кисть прикасается к холсту, вспоминается мне как блаженство, которого я лишена незаслуженно, несправедливо»43.

Мир пыльного искусства

1 декабря 1915 года Лида решилась – бросила курсы, ушла к «мирискуснику» Добужинскому44. Сразу же пришлось оправдываться перед Павлом:

«Я поступила безрассудно – пишете Вы: любовь к живописи я приняла за талант? Но как Вас убедить в том, что эта любовь совсем не абстракция, а такая же вещественность, как голод или жажда? Ван Гога свела с ума живопись, это нисколько не удивляет меня. И потом, почему Вы думаете, что у меня нет никакого таланта?.. Не первого же зашедшего с улицы берет в свою мастерскую Добужинский!»45

Увы! Очень скоро начинающая художница разочаровалась в своем выборе. Приемы мэтров безнадежно устарели. Время требовало острой, напряженной живописи; а «мирискусники» продолжали выпускать всё те же сонные городские пейзажи с изящно выписанными деревьями в слегка надменной манере «тонкого стилизма»46. Петербург, а не Петроград был на их картинах.

Размеренные уроки Добужинского казались Лиде невыносимо скучными, оторванными от реальности. Как можно часами вырисовывать виньетки, замысловатые орнаментальные завитки, когда мир переворачивается с ног на голову?

«Юбилейная акварельная выставка, – писали газеты о работах студии Добужинского в 1916 году, – мало чем отличалась от общего унылого тона, какой царит на этих выставках всегда… осенняя и в этом году была жалка… урожай весенней выставки дал очень мало зерна, но зато много соломы… обе передвижные выставки закоснели бы совсем, если бы не попытка подновить себя молодыми зачастую случайными сочленами и если бы не превосходные старые этюды И. Репина… Стоячее болото – вот два слова для определения этих и подобных им выставок, если говорить о том общем впечатлении, какое они оставляют по себе у человека, ищущего живого и смелого творчества»47.

«В живописи главное – нахальство, – сказал Лиде один насмешливый критик. – За первое десятилетие XX века художники всего мира старались разучиться рисовать. Матисс был первоклассный рисовальщик, но и он приложил все усилия, чтобы отделаться от своего искусства. С точки зрения публики, он вдруг стал рисовать, как дети. А на деле он учился тому рисунку, который был нужен для его живописных идей… Так что у вас, барышня, ничего не выйдет. Вы корректны, а на арену надо вылезать в некорректном виде. Если хотите научиться чему-нибудь, милая барышня, – поезжайте в Париж. А здесь вы только одному научитесь – не уметь работать»48.

Лидия металась. В голове – полный сумбур. Столько усилий – и всё зря! Столько шагов – и все не в ту сторону! Куда же идти теперь? Неужели и правда в Париж?

Ребята из мастерской Добужинского шепетом передавали друг другу легенду об «Улье» на Монпарнасе. Рассказывали, что в «Улье» найдет пристанище любой, даже самый бедный художник, покупающий на рынке всего лишь кусок длинного огурца49.

Позже Марк Шагал вспоминал: «Поначалу я снимал студию в тупике дю-Мэн, но вскоре перебрался в другую, более соответствующую моим скудным средствам. То была одна из ячеек „Улья“. Так называлась сотня крошечных мастерских, расположенных в сквере возле боен Вожирар. Здесь жила разноплеменная художественная богема. В мастерских у русских рыдала обиженная натурщица, у итальянцев пели под гитару, у евреев жарко спорили, а я сидел один, перед керосиновой лампой. Кругом картины, холсты – собственно, и не холсты, а мои скатерти, простыни и ночные сорочки, разрезанные на куски и натянутые на подрамники. Ночь, часа два-три. Небо наливается синевой. Скоро рассвет. Неподалеку бойни, коровы мычат, я их пишу. Так я и просиживал до утра. В студии не убиралось по неделям. Валяются багеты, яичные скорлупки, коробки от дешевых бульонных кубиков. Не угасает огонь в лампе – и в моей душе. Лампа горит и горит, пока не поблекнет фитилек в утреннем свете. Тогда я забирался к себе на чердак. Самое время выйти на улицу и купить в долг теплых рогаликов, а я заваливался спать. Попозже утром непременно являлась прислуга, непонятно зачем: то ли прибраться в студии (это обязательно? только не трогайте ничего на столе!), то ли просто посмотреть на меня. На дощатом столе были свалены репродукции Эль Греко и Сезанна, объедки селедки – я делил каждую рыбину на две половинки, голову на сегодня, хвост на завтра, – и – Бог милостив! – корки хлеба».

Но все это было до войны, думала Лида, а что сейчас делается в «Улье»? И вообще в Париже? Никто не знал ответа на этот вопрос. Сообщение с Европой прервалось. Реальный мир стал совсем жестоким.

Хотелось спрятаться в теплых мужских объятьях и забыть обо всём.

Холодная любовь

В ноябре 1916-го Лида попросила Павла навестить ее в Петрограде. Он долго мялся, откладывал визит «до первого снега». Но вот уже все в сугробах, снег валит хлопьями, а любимого все нет как нет. Наконец – телеграмма: «Не смогу».

«Сколько долгих ночей провела я, мечтая о нашей встрече, и в ответ два слова, которые, как ножом, полоснули меня по сердцу, – отвечала Лида, глотая слезы. – „Меня бог любовью наказал“, – повторяю я слова Гамсуна. За что? Не знаю… Зачем лгать перед собой и перед Вами, что я в силах переносить этот „холодный кипяток“, это солнце, которое светит и не греет? Вы „любите и не разлюбите“? Так любят игривого котенка. Не пишите мне больше, это будет лучшим доказательством Вашего доброго ко мне отношения. Все хорошо, ничего не изменилось. Вы улыбаетесь, читая это письмо? Ваша правда, в нем есть нечто смешное. Пожалуйста, верните мои письма, которые Вам, без сомнения, не нужны».

Она почти уже согласилась выйти за замуж за одного знакомого столичного искусствоведа – и тут вдруг Павел ворвался в зимний Петроград на пышущем жаром поезде. Несколько дней ревности и страсти закончились ужасной ссорой – Павел заявил, что не верит в счастливое супружество и жениться не намерен: «Любовь есть нечто противоположное так называемому „семейному очагу“», – сообщил он Лиде, профессорским жестом поправляя пенсне на переносице. А затем вернулся в Казань. Один.

Спустя пару дней, 5 января 1917 года, Лида, и без того разбитая, получила телеграмму от мачехи. Отец тяжело ранен на Румынском фронте. Лежит в госпитале, но скоро будет дома.

Вне себя от волнения, Лидия кинулась на вокзал. За месяц до Февральской революции она уехала из Петрограда – как оказалось, навсегда.

Навестив отца, отправилась в Ялту – писать «слишком красивое» море, горы – «фиолетовые, с белоснежными пятнами на вершинах», рыбацкие лодки у каботажной пристани.

Поселилась Лида в семье драматурга Сергея Найденова, который потом рассказывал Павлу: «Жила она здесь в последнее время „надрывно“, рабой настроений, рабой своенравного своего сердца… Когда наступал период увлечения ее живописью, жизнь ее становилась более ясной, осмысленной и направленной к одной цели: сделаться профессиональной художницей… Несомненно – живопись могла бы быть путеводителем ее жизненного пути, но ей убийственно мешали, прежде всего, материальные обстоятельства: ее два раза обокрали, и она ходила в платьях с чужого тела, что стесняло ее и эстетически коробило… Билась, как рыба об лед, живя уроками»50.

В Ялте Лидия и встретила Октябрьскую революцию, а затем и Гражданскую войну, отнявшую у нее отца. Капитан Никаноров, подлечившись после ранения, вступил в белую армию адмирала Колчака – как и другие офицеры 194-го Троицко-Сергиевского полка. И, вероятно, погиб в 1918 или 1919 году, сражаясь с большевиками51.

Тем временем, Павел, не получая от любимой ни строчки, всерьез забеспокоился. Бросил все свои принципы, раздобыл фальшивые документы, одолжил у друга запонки и часы для взяток по дороге; и тут получил письмо от художника Вардгеса Суренянца. Ялтинский наставник Лиды сообщал, что его ученица покинула страну – отправилась искать счастье в Константинополе, надеясь когда-нибудь добраться и до самого Парижа, где созидалось новое искусство.

Спустя несколько недель в Казань пришел конверт, обклеенный иностранными марками и испещренный штемпелями на разных языках. Знакомый почерк! «Как могло случиться, – писала Лида из Турции, – что я уехала, убежала, не простившись с тобой? О, как много я требовала тогда от жизни, как была избалована, капризна, горда! Или тогда-то я и была – я, а теперь потеряла себя, одна, отрезанная от близких, измученная ненавистью, растерянностью, недоумением?»52

Только письма – больше не осталось ничего. Черное море нерешаемых проблем простиралось между влюбленными. Лидия навсегда покинула Павла… По крайней мере, так ей тогда казалось. Но художница недооценила настойчивость молодого профессора Безсонова.

Корабль отчаяния

Бегство из России в Константинополь было страшным. Светлая грусть по родине придет к эмигрантам потом; а в феврале 1920 года на черноморском побережье империи воцарился закон джунглей. За беженцами пришли британские корабли; люди брали их штурмом. Подъем по трапу сопровождался звериными схватками. Воспитание, образование, возвышенные чувства – все осталось за бортом спасательных крейсеров.

Транспортное судно «Рио Негро», пришвартовавшееся в Одессе, было рассчитано на 750 солдат. Капитан Эван Кэмерон принял на борт 1400 русских беженцев.

«Это было жуткое зрелище: многие из этих людей стояли на коленях в снегу, умоляя нас взять их на борт, но времени и места не было, а большевики уже заняли причал, – вспоминал капитан в книге „Прощай, Россия“. – Беженцы прибыли на самых разных видах транспорта, привезя с собой последние остатки своего имущества. Небольшие ручные тележки, кареты и красивые автомобили, а также тонны багажа, были свалены на причале, все пустые. Большинству из тех, кому посчастливилось попасть на борт, пришлось оставить свой багаж, хотя мы до последнего момента прилагали все усилия, чтобы принять их вещи… Среди спасенных нами людей были в основном женщины из высших слоев общества, очаровательные и утонченные; красивые молодые девушки и слабые дамы ютились на наших грубых палубах для войск. С ними были и несколько их родственников, раненые офицеры разгромленной Белой армии»53.

Перегруженные корабли застревали в густом мелком льду, покрывавшем всю акваторию Одесского залива; взрывались на минах; «Рио Негро» чудом выбрался в нейтральные воды. Но тут экипаж и пассажиров судна поджидала другая опасность – эпидемия.

«К нашему ужасу, мы обнаружили, что многие беженцы больны тифом и нуждаются в немедленной помощи нашего доброго канадского врача, доктора Иэна Маккиннона, – рассказывал Кэмерон. – Можно себе представить состояние наших войсковых палуб с таким количеством людей на борту, ведь корабль был рассчитан всего на 750 солдат. Беженцы стояли, сидели или лежали, где только могли. Наш хирург вскоре спустился к ним и обнаружил так много больных тифом, что наверх он поднимался с выражением отчаяния и ужаса на лице, потому что у него не было достаточно медикаментов, не было медперсонала, и он был единственным врачом, который мог взяться за эту работу.

Перспективы выглядели не очень радужными. Тиф распространялся, нужно было что-то предпринять, и мы принялись за дело. В первую очередь нам нужно было очистить и продезинфицировать палубы. <…> Это было тяжелое дело, но если мы хотели кого-то спасти, это был единственный выход. Мы собрали трудоспособных русских мужчин и объяснили им, что нужно делать. Борясь с естественным нежеланием людей покидать тепло внизу, с их отвращением убирать за другими, мы вынуждены были указать им на тот факт, что они находятся на британском корабле и должны подчиняться приказам. После долгих пререканий и переговоров нам наконец удалось разделить их на группы и приступить к работе. <…> На каждую палубу был назначен старший русский, у которого было несколько подчиненных, и мы еще раз объяснили им всю важность проведения санитарных работ. Поскольку погода была хорошая, многие предпочли остаться на палубе, что облегчило нам уход за больными.

Хирург сообщил мне, что многие из наших пассажиров были заражены паразитами. Мы провели полный медицинский осмотр беженцев. Почти все они были благородного происхождения, но очень плохо одеты. У них не было ничего, кроме одежды, в которой они стояли. Всю суровую зиму они жили в крайней нищете. Стоит ли удивляться, что многие из них были заражены паразитами? Было грустно видеть лучших людей России в таком ужасном положении. Как бы плохо они ни управляли своей страной в прошлом, их наказание казалось слишком жестоким»54.

На таком же переполненном корабле «Шилка» покидала Россию Надежда Александровна Тэффи – любимая писательница императора Николая II, «королева юмора». Пассажиры «Шилки» сами грузили уголь, чистили рыбу и мыли палубу в кружевных нарядах – зрелище сюрреалистическое: «Переодеться-то было не во что, – вспоминала Тэффи. – Вообще на „Шилке“ носили то, что не жалко, сохраняя платье для берега, так как знали, что купить уже будет негде. Поэтому носили то, в чем в ближайшие дни никакой надобности не предвиделось: какие-то пестрые шали, бальные платья, атласные туфли. На мне были серебряные башмаки… Все равно в них по городу не пойдешь квартиру искать»55.

У Лиды серебряных башмаков не было. Отскребала палубу все в тех же старых ботинках и видавшем виды платье, которое ей кто-то дал в Ялте.

Через несколько дней унизительное путешествие, ломавшее самые стойкие характеры, закончилось. На горизонте показался Константинополь. Он же – Стамбул, Новый Рим, Византий и Царьград. Город великих свершений и великих падений. Здесь русским эмигрантам предстояло начать новую жизнь. И вовсе не в качестве победителей, как мечталось академику Успенскому. А в качестве самых угнетенных просителей.

Царьград прекрасный и жестокий

Сверкали под зимним солнцем воды пролива Золотой Рог, сияли белыми стенами богатые дворцы, тонкими иглами врезались в прозрачное небо минареты. Над всем этим восточным великолепием возвышалась мудрая древняя Айя-София, которая за полтора тысячелетия успела побывать и православным собором, и мусульманской мечетью, и светским музеем, – но сохранила свои удивительные мозаики в неизменности.

Лидия давно мечтала попасть в этот храм, но сначала нужно было как-то обустроиться в незнакомом городе. Задача непростая даже в спокойные времена. Что уж говорить про чудовищную зиму 1921 года!

«Константинополь представлял собой один большой базар, полный шума, лая бродячих собак, выкриков уличных торговцев и нищих, – рассказывает историк Хелен Раппапорт. – Множество детей потерялось во время бегства; теперь они ночевали на улицах и просили милостыню. Некоторые русские женщины, чтобы прокормить детей, продавали остатки одежды, так что им не в чем было выйти из дома. Повсюду, куда ни глянь, попадались на глаза отчаявшиеся, обнищавшие русские: бывшие генералы работали в прачечных и на кухнях; графини и княгини мыли полы и тарелки, стояли на углах улиц или на мосту Галата, пытаясь продать блузку, форменный мундир, пригоршню медалей, букетик фиалок, пару сапог или старую зимнюю шубу»56.

«Да, много русских опустилось на „самое дно“… Зачем так безумно много в жизни горя и боли?»57 – писала Лидия в дневнике, а на соседней странице по памяти набрасывала стихи Ахматовой:

«Думали: нищие мы, нету у нас ничего,А как стали одно за другим терять,Так сделался каждый деньПоминальным днем, —Начали песни слагатьО великой щедрости БожьейДа о нашем бывшем богатстве»58.

Денег у Лидии хватило ровно на два дня. Обессиленная, она бегала по городу, пытаясь найти работу. В маленькой пивной ей предложили играть на пианино за обед и ужин. Художница с радостью ухватилась за эту возможность. В этом кабаке Лида провела пять долгих месяцев.

«Звалась я Нина́, – писала художница своему далекому возлюбленному. – Говорилось много пошлостей, слышала я и немало грязных предложений – главным образом от греков и французов, но пивная была „честная“, хозяева заступались, и приходилось дипломатически увертываться, чтобы не отучить клиента от посещений. <…> С десяти утра до одиннадцати вечера – в шумной, красочной, беспокойной толпе. Мой питерский знакомый, о котором я тебе писала, одолжил мне денег на пастели, я стала делать портретные наброски матросов там же, в пивной, и они мне иногда недурно платили. Но я задыхалась там! Я боялась своих хозяев, они держали меня, как пансионерку, боясь за честь своей пивной, – о русских женщинах в Галате плохая слава. Меня никуда не пускали и сами почти никуда не ходили»59.

В этом пропахшем дрожжами аду Лида познакомилась с Борисом. Совсем не ее поля ягода! Простой парень, по-деревенски сметливый и неторопливо-дельный. На войну попал со школьной скамьи, потерял в боях ногу, но жаловаться на судьбу не привык – решал потихоньку свои проблемы, медленно, но верно. По вечерам отдыхал в пивной, слушал знакомые романсы, тонул потихоньку в колдовских зеленых глазах пианистки. Однажды честно признался ей, что устал от холостяцкой жизни на чужбине; если Лиде тоже одиноко, почему бы им не пожениться?

И Лида согласилась. Все по Шекспиру: она его за муки полюбила, а он ее за сострадание к ним60. И больше ни за что – Борис совсем не разбирался в искусстве.

«Замуж вышла, потому что не могла больше жить одна, – оправдывалась она потом в письме к Павлу. – Я привыкла к нему, привязалась, он для меня – как младший брат, который нуждается в женской заботе… В нем есть та примиренность, уравновешенность, которой мне так не хватает… Намучившийся и научившийся скрывать свои страдания, не только душевные, но и физические… От живописи он не только далек – он не понимает, зачем мне заниматься этим ничего не обещающим делом. Пока это мне не мешает, потому что мой интерес к искусству все же вызывает с его стороны известное уважение»61.

Потихоньку дела пошли на лад – во многом благодаря спокойному прагматизму Бориса. Молодоженам удалось найти фантастическую работу – в стамбульской резиденции бывшего египетского наместника, хедива Аббаса II Хильми. Лидия занималась с его дочерьми ритмической гимнастикой и рисованием, потом хедив повысил ее до должности «драгомана при королевском дворе» – то есть переводчика и писаря. Муж Лидии завоевал безоговорочное доверие хедива; Аббас назначил Бориса заведующим хозяйством большого имения на берегу Босфора, в Чубуклу, где «воздух голубой, цвета кобальта». Жалование было крохотным, но условия жизни – курортные.

«Не земля у меня под ногами, а плот, – писала Лидия Павлу. – Помнишь, у Ахматовой:

«Как будто под ногами плот,А не квадратики паркета»62.

Плот мой – Чибукли63. После падения Крыма, когда число русских беженцев увеличилось здесь в десятки раз, стало ясно, что наша жизнь в Чибукли – это редкая, неоценимая удача… Живем мы в стороне от города, совсем одни, среди турок, арабов и персов, в большом парке, у самого моря. В доме – электрическая кухня и прачечная, а мы готовим на мангале, воду таскаем ведрами, и единственный признак цивилизации – примус. Выучилась плохо говорить по-турецки. По вечерам перечитываем старые русские и французские книги (на новые денег нет) … Сейчас работаю над портретом старика суданца, высокого, тонкого, с белой бородой, в белой чалме, который сидит с утра до вечера под таким же, как он, вековым, корявым дубом, сунув свои черные ноги прямо в костер. (Он – сторож парка.) Выразительнейшая фигура! Одна беда: не хочет позировать. Как только замечает мои покушения – уходит»64.

К следующей зиме Лидия восстановилась настолько, что решила «серьезно штудировать Византию». Надоело ей «Марфинькино счастье» – так иронично она называла свою размеренную семейную жизнь с Борисом. «Душа-цыганка» рвалась прочь от примуса, дымного мангала и кроликов, которых у хедива развелось великое множество.

Ангелы Византии

Попасть в Айю-Софию оказалось непросто, женщин в мечеть не пускали, тем более – с кистями и красками; и Лидия отправилась в Кахрие-Джами – бывшую церковь Христа Спасителя в Полях, там тоже сохранились византийские мозаики. Ехать было далеко, почти час до города, там еще час на трамвае. Старый муэдзин за 20 пиастров позволил ей срисовывать фрески; небольшая цена за то, чтобы перенестись в другое, призрачное и бесконечно красивое измерение.

«Как чудесно – совсем отрешиться от внешнего мира, а целые дни проводить в этой прелестной Кахрие-Джами, – писала Лидия в дневнике. – Страстно работаю, в отдых лежу на циновке и опять смотрю на „моих“ чудесных сказочных ангелов – да, на „моих“ – я чувствую вся Джами стала моей – я изучила каждый уголок (хотя все еще кажется новым) пытливо угадываю колорит фресок под слоями штукатурки, пыли, заставляю их возникать из хаоса в стройное видение»65.

Работа спорилась. Ангелы были очень похожи на маму Лидии с заветной фотографии, пронесенной сквозь все невзгоды; рисовать их было легко и приятно; оставалось только придумать для небожителей подходящий цвет.

Как-то раз в Кахрие-Джами забрели англичане, восхитились акварельными мозаиками Лидии и приобрели сразу пять ее работ для музея Виктории и Альберта – за хорошие деньги.

10 февраля 1922 года воодушевленная Лидия познакомилась на выставке с молодым художником Георгием Артемовым из Ростова. Тот перебивался с хлеба на воду продажей «прелестных этюдов Стамбула», в которых, однако, сразу чувствовалась рука профессионала. Живописью Георгий занимался с шестнадцати лет – в 1899 году состоялась первая выставка его работ, он представил публике 50 картин. Потом были Московское училище живописи, ваяния и зодчества, мастерская Коровина66, стипендия для продолжения учебы в Париже – именно оттуда Артемов ушел добровольцем на фронт в Шампани, где был серьезно ранен. В 1917-м художник вернулся в Россию, чтобы сражаться с большевиками. Служил офицером связи в армии Врангеля, потерял деньги и имущество – все было украдено или отнято; сохранил лишь рукоятку фамильной сабли, украшенную редкими камнями. Деньги от продажи драгоценного оружия помогли на первых порах в Турции67.

На страницу:
2 из 3