
Полная версия
Господа офицеры
– Слушаю, – отозвался Федор. – Полковник имел синие глаза и ржаные усы, и звали его…
– А вот этого не надо, – остановил Гордеев. – Сказка имен не любит. Так что либо сказку слушайте, либо я гулять пошел.
– Давайте сказку, – лениво зевнул Федор. – О Бове Королевиче.
– Бова Королевич? – отставной капитан неожиданно улыбнулся. – А пусть себе, к нему это подходит. Но сначала об офицерах, коих наречем… Фомой да Еремой. Так вот Фома – из захудалых дворяшек – из кожи вон лез, чтобы только Бове Королевичу угодить. Не из низости характера, Олексин, – мягкий, воспитанный да слабый был господин сей, уж мне поверьте, – а угодничал по той простой причине, по которой наш брат русак скорее всего угодничать начинает: по причине долгов, родственников да несчастий. Вот все это досталось Фоме в избытке – и долги, и родственников орда целая, и несчастий по двадцать два на неделе, а доходов – одно жалованье. Скольким пожалуют, стольким и жив: вам, Олексин, понятна страшная механика сия?
– А Ерема? – настороженно спросил Федор.
– А Ерема из разночинцев, Олексин, ему проще, потому как привычнее и психею его не ломает. Дед у него – вольноотпущенник, отец на ниве народного просвещения подвизался, а самого Ерему в Николаевскую академию занесло. Впрочем, к сказке все это отношения не имеет, а суть в том, что Бова Королевич вздумал на свой страх и риск малым своим отрядом взять довольно сильную крепость. И только к походу изготовился, как ловят казачки немирного турк… туземца, Олексин, туземца. Туземец попался бравый, в лицо Бове Королевичу смеется и на своем туземном языке утверждает, что движется на Бову большой туземный отряд. Врет? Ну так и слава богу, и пусть себе врет, а мы будем крепость штурмовать. А вдруг не врет? Вдруг правду бормочет, басурманская рожа? А коли правду, то о крепости тотчас и позабыть надо и силы совсем даже в другую сторону разворачивать. Понятна вам задача, Олексин?
– Понятна, – без особого интереса откликнулся Федор, хотя все, что касалось Бовы Королевича, слушал внимательно.
– И как бы вы решили ее?
– Не знаю, я не военный. А как он ее решил? Ну, ваш Бова Королевич?
– Просто, как Колумб – задачку с яйцом. Вызвал Фому да Ерему и приказал бить того туземца смертным боем, пока правды не скажет.
– И вы?.. – с презрением спросил Федор.
– И мы?.. – отставной капитан натянуто улыбнулся. – Это же сказка, Олексин, просто – сказка. И по сказке той получается, что разночинный Ерема тут же больным себя объявил, а несчастный Фома, поплакав да помолясь, взял цепь, на которой бадью колодезную крепят, и начал цепью этой…
– Не надо… – брезгливо отвернулся Олексин.
– Это же сказка, так что потерпите, – усмехнулся Гордеев. – Суть ведь не в том, как Фома бил да как туземец кричал. Суть в том, что правду он все же из него выбил: не было никакого отряда, никто ниоткуда не угрожал, и Бова Королевич мог преспокойно штурмовать крепость всеми наличными силами.
– А если и здесь ложь? Если солгал туземец тот?
– Это перед смертью-то? – холодно улыбнулся Гордеев. – Перед смертью правоверному нельзя врать, а то Магомета не увидит и гурии его не усладят.
– Значит…
– Значит, Олексин, значит. До самой смерти в присутствии муллы кованой цепью бил. Плакал, о прощении умолял и бил, вот какая очень русская история, юный друг мой. А когда забил…
– Перестаньте бравировать!
– Когда забил, с облегчением великим к Бове Королевичу побежал. С облегчением и бумагой, в которой арабской вязью все изложено было и подписью присутствовавшего священнослужителя скреплено. Бова бумагу взял, а Фому не принял, будто и не было его вовсе, Фомы этого несчастного, будто бумага по воздуху приплыла. А Фома не понял ничего или понять испугался и все сидел возле палатки. Вышел наконец Бова, глянул на Фому как на пустое место и пошел себе. В нужник. И все офицеры сквозь этого Фому глядеть стали: даже ближайший сослуживец Ерема и тот руки не подал, – Гордеев вздохнул. – Вечером ни к одному костру его не пригласили, никто на слова его не отвечал, будто и не слышал его вовсе, и к утру Фома пулю себе меж глаз запустил. А у него – детей шесть душ, родственных бездельников куча да жена больная да бестолковая.
– Послушайте, Гордеев, это же… Это же ужасно, что вы рассказываете.
– Это же сказка, Олексин, извольте уж до конца дослушать. Так вот взял лихой Бова Королевич крепость и наутро списки отличившихся потребовал. А списки Ерема составлял и включил туда покойного Фому: при боевом ордене и с пенсией, глядишь, что-либо выгореть могло. «Что? – спросил Бова Королевич. – Самоубийце – „Владимира с мечами“? Да за такую награду у меня завтра полотряда перестреляется». И вычеркнул покойного Фому из списков собственным золотым карандашиком. Через месяц Бова Королевич генеральский чин получил, а Ерема – полную отставку без пенсиона и мундира, как человек ненадежный и к службе в Российской империи непригодный.
– Да за что же, помилуйте? Причина ведь должна же быть. Хоть какая-то, хоть видимая.
– За что? – Гордеев вздохнул. – В России, Олексин, все прощают – и длинные руки, и длинные уши. Только длинного языка не прощают, запомните на всякий случай.
Разговор этот оставил в душе Федора гнетущее впечатление не потому, что Гордеев поведал о мерзостях, дотоле Олексину неизвестных, а потому, что Федор, как ни старался, никак не мог припомнить, когда же это он упоминал о кумире своем. А коли не упоминал, то зачем Гордеев обрушил на него ушат холодной воды? Какую цель преследовал, повергая идолов, что хотел доказать, что утвердить? Ответов Олексин не находил и мучился неясными подозрениями. И эти пустые подозрения постепенно, изо дня в день затушевывали и вытесняли из души его картины уродливой подноготной войны, что походя высветил угрюмый бывший офицер Платон Тихонович Гордеев. И вскоре как-то незаметно для себя Федор начал сомневаться в сказочке отставного капитана, а потом и вовсе уверовал, что сказочку сию Гордеев сочинил для собственного обеления, а сам либо трус, либо подлец, либо растратчик. И снова отвернулся, снова замолчал, и Платон Тихонович не беспокоил его более ни вопросами, ни рассказами, грустно усмехаясь в густые усы. И опять писал прошения Гордеев, залечивал синяки Евстафий Селиверстович да считал тараканов Федор Олексин, ночами ощущавший вдруг прилив невероятной решимости непременно с зарею бежать записываться вольноопределяющимся, а поутру вновь переживая очередной и уже такой привычный отлив всех нравственных сил. И гнить бы ему в той кишиневской дыре, если бы у бывшего чиновника Евстафия Селиверстовича Зализо не оказался редкостный, витиеватый, столь любимый купеческими нуворишами почерк. С этим скромным даром Евстафий Селиверстович днем ходил по трактирам, изредка подрабатывая сочинением любовных, частных и семейных писем, а вечерами играл, трусливо мечтая хотя бы удвоить содержимое всех своих карманов, но куда чаще проигрываясь до последней копейки.
– Федор Иванович! Федор Иванович, пожалуйте вниз, в коляску.
Зализо вбежал в номер в час неурочный и в состоянии весьма взволнованном. Отставной капитан бродил где-то по присутствиям, а Олексин привычно валялся на голом матрасе, лениво размышляя, сейчас истратить двугривенный или приберечь до вечера.
– Пожалуйста, в коляску, господин Олексин! Ждут!
– Кто ждет?
– Туз, Федор Иванович, – восторженно зашелся Зализо. – Козырный туз, господин Олексин! Натуральный! Велел вас к нему…
– Пусть сам идет, коль нужда.
Федор демонстративно отвернулся к стене, а впавший в отчаяние Евстафий Селиверстович заметался, заюлил, заумолял, намереваясь вот-вот рухнуть на колени.
– Ведь озолотят, ежели в каприз войдут. Озолотят!
– Пошел он к черту, туз этот. И вы вместе с ним.
– Браво, господин Олексин, иного и не ожидал. Вы подтвердили свое шестисотлетнее столбовое дворянство.
Голос был звучным и уверенным, и Федор настороженно повернулся. В дверях, держа в левой руке мягкую шляпу, а правой опираясь на трость с золотым набалдашником, стоял плотный господин в сером, тончайшего сукна английском сюртуке. Встретил взгляд Федора насмешливыми глазами, слегка поклонился:
– Позвольте отрекомендоваться: Хомяков Роман Трифонович. В Смоленске был представлен вашей тетушке Софье Гавриловне и сестрице Варваре Ивановне. Не обедали еще, Федор Иванович?
– Пощусь, – угрюмо сказал Федор: его злил и одновременно смущал энергичный напор невесть откуда возникшего господина.
– Не пора ли уж и разговеться?
Вопросы были мягкими, но напор не исчезал. Федор физически ощущал его и, еще продолжая злиться, нехотя начал слезать с кровати.
– В этакой-то одежде далее трактира не пустят. Да и то в первую половину, возле дверей.
– Но вам-то, судя по всему, ваша одежда нравится? – улыбнулся Хомяков.
– Мне – да! – с вызовом сказал Федор.
– Вот и прекрасно. Прошу, Федор Иванович, – Роман Трифонович пропустил растерянного Федора вперед, сунул четвертной подобострастно юлившему Зализо. – Ступай в мою контору и скажи управляющему, что я велел взять тебя писарем.
– Ваше пре… – начал было Зализо, но дверь захлопнулась; бухнулся на колени, истово осенил себя крестным знамением: – Спасибо тебе, Господи! Услышал ты моленья мои. Услышал и ангела послал. Благодарю тебя, Господи, благодарю!..
2Летучий отряд без боев продвигался вперед. Суточные марши отряда сдерживались отнюдь не сопротивлением противника, не рельефом местности и даже не усталостью лошадей, а лишь соображениями командира отряда генерала Гурко. Не имея возможности войти в соприкосновение с отступающим неприятелем, генерал не мог оценить ни его количества, ни боеспособности: турки избегали столкновений, а если их к этому вынуждали, сопротивлялись нехотя, рассеиваясь при первой же возможности. Эта тактика очень не нравилась осторожному Столетову.
– Живая сила противника не разгромлена, Иосиф Владимирович, – говорил он в частной беседе. – Враг отходит планомерно, без признаков паники. Не означает ли сие, что турки намереваются повторить кутузовское отступление двенадцатого года?
Генерал-лейтенант Иосиф Владимирович Гурко предпочитал молчать и слушать, а споров вообще не выносил, полагая их салонной принадлежностью, кою в армии надлежит беспощадно искоренять. Поэтому военные советы его носили характер поочередных докладов, невозмутимо выслушивая которые Гурко либо укреплялся в уже принятом им решении, либо менял его, если и до этого в нем сомневался, – но и то и другое делал без объяснений и вежливых ссылок на высказанные чужие мнения. Это обстоятельство весьма обижало герцогов Лейхтенбергских. Но генерал Гурко был назначен самим государем, любим великим князем главнокомандующим, и братья-герцоги терпели столь несветское поведение.
Десятитысячный отряд Гурко составляли: Драгунская бригада – астраханские и казанские драгунские полки – под командованием флигель-адъютанта полковника герцога Евгения Максимилиановича Лейхтенбергского; Сводная бригада – Киевский гусарский и 30-й Донской полки, – которой командовал генерал-майор свиты его величества герцог Николай Максимилианович Лейхтенбергский; Донская бригада – донские и кубанские казаки – полковника Чернозубова; шесть дружин болгарского ополчения, уральская казачья сотня есаула Кирилова, сто пятьдесят человек конно-пионеров графа Ронникера да полуэскадрон Почетного конвоя штабс-капитана Савина. В отряде было много случайных, плохо понимавших друг друга людей: высокородные братья пытались занять позицию «особ», которые лишь временно, по случаю, вынуждены подчиняться нетитулованному и малоизвестному генералу; Чернозубов хитрил и изворачивался, прикрывая своих казачков, болгарское ополчение не поспевало за кавалерией, и только старый граф Ронникер, уже числившийся в отставке, но добровольно испросивший милости участвовать в освободительном походе со своими добровольцами конно-пионерами, безропотно шел впереди, расчищая путь основным силам Летучего отряда.
А турки пятились, не принимая боя.
– Непонятно мне это, – хмурился генерал Столетов. – Идем, как к Кощею Бессмертному: пугали-пугали да и расступились. Где же дракон, Иосиф Владимирович? Может, за Балканами?
– Дракон? – задумчиво переспросил Гурко.
«Дракона», то бишь турецкие войска, готовые дать бой, ожидали еще под Тырновом, и Гурко приближался к нему с оглядкой, сдерживая лошадей и собственное нетерпение. Но вольноопределяющийся Кубанского полка урядник князь Цертелев очертя голову кинулся вперед. Наспех расспросив встречных болгар, а заодно и турок, где же противник и сколько его, князь бешеным карьером проскакал по кривым улочкам древней столицы Болгарии, переполошив гарнизон и несказанно обрадовав жителей, увернулся от пуль, ушел от попытки перехватить его и лично доложил Гурко, что турецкий «дракон» мал, перепуган и уже начал уползать в горы. И слушая сейчас Столетова, Иосиф Владимирович упорно думал о ловком кубанском уряднике, в недавнем прошлом многообещающем дипломате, в совершенстве владеющем всеми языками и наречиями Османской империи. Но, как всегда, не спешил делиться своими мыслями, помалкивал, изредка вскидывая на собеседника острый – «режущий», как говорили молодые офицеры, – взгляд глубоких серых глаз. И Столетов уезжал к себе, в арьергард, зачастую так и не услышав ни единого слова, но нимало не смущаясь этим: он знал, что командир внимательнейшим образом выслушал его соображения, а своих не высказывает потому, что отвечает не только за тысячи жизней, но и за всю невероятную по дерзости операцию – захват горных перевалов главного балканского хребта.
У командира болгарского ополчения Николая Григорьевича Столетова были свои сложности. Созданное на добровольной основе ополчение состояло из людей, различных не только по возрасту. Восторженных пятнадцатилетних мальчиков и седых отцов семейств, бесшабашных гайдуков и бывших членов Комитета борьбы за освобождение родины, опытных волонтеров Сербской кампании и наивных крестьян, впервые взявших в руки оружие, объединяла горячая любовь к Болгарии; этого было достаточно для лагерных учений, но Столетов совсем не был уверен, что его дружинники способны выдержать затяжной бой с регулярной армией турок.
Турки не брали болгарских юношей в армию, и болгары, обладая богатым опытом гайдукского движения, не имели собственной военной касты. Вследствие этого ополчение формировалось на русском профессиональном костяке: русскими были офицеры и унтер-офицеры, барабанщики и ротные сигнальщики, дружинные горнисты и нестроевые офицеры старших званий. Небольшое количество офицеров-болгар, окончивших русские военные училища, тонуло в общем потоке командиров всех степеней: лишь командир Первой дружины подполковник Косяков был болгарином. Это тоже создавало известные трудности, и не только языкового порядка: русские офицеры, а особенно унтеры, были приучены к иному солдатскому материалу, и русское командование поступило весьма дальновидно, поручив командование всеми болгарскими частями одному из наиболее образованных, уравновешенных и рассудительных генералов – Николаю Григорьевичу Столетову.
– Господа, прошу учесть, что вы имеете дело с особым людским составом, – неустанно повторял он на всех совещаниях. – Во-первых, они – коренные жители страны, где развернуты боевые действия; во-вторых, у них свое отношение к нашему общему врагу; в-третьих, все они добровольно изъявили согласие не только воевать, но и подчиняться вам в этой войне; в-четвертых, среди них весьма много людей образованных. И все это совокупно следует учитывать каждый час и каждую минуту, не давая воли чувствам, а повинуясь рассудку.
Поручик Гавриил Олексин служил, старательно исполняя что требовалось, но не стремясь к контактам ни с офицерами дружины, ни с ополченцами собственной роты. Он был сдержан и замкнут куда более остальных, и это обстоятельство не могло пройти мимо чрезвычайно внимательного к подчиненным подполковника Калитина. Командир Третьей дружины был человеком прямым, а долгая жизнь на окраинах империи сделала эту прямоту грубоватой; ему случалось обижать офицеров резкостью оценок, но он делал это всегда только ради службы. И в беседах с Олексиным от резкости воздерживался, пока однажды не сказал в упор:
– У вас нет друзей. Не знаю причин сего и знать не хочу, но для службы это – прискорбное неудобство. Прискорбное, поручик.
– Да, друзей теперь нет. – Гавриил помолчал, ожидая вопроса, но вопроса не последовало. – Я интересовался списком потерь на переправе: среди погибших – капитан Брянов и гвардии подпоручик Тюрберт. Знал их еще по Сербии.
– Позвольте, о Тюрберте я что-то слышал.
– Я тоже. Он похоронен в Зимнице, и если бы вы позволили…
– Поезжайте, – грубовато перебил Калитин. – Продолжим разговор, когда вернетесь.
Поручик выехал в ночь, к утру был в Зимнице. Переполненный санитарными обозами, тылами и службами городок мирно спал под нескончаемый перестук на переправе. Олексин справился у часовых о церкви Всех Святых и, поплутав, нашел ее еще закрытой. Оставив коня у ограды, обошел кругом: за алтарной стеной, под увядшими цветами, желтел свежий могильный холм. На кресте было старательно и не очень умело вырезано: «ТЮРБЕРТ АЛЕКСАНДР ПЕТРОВИЧ», и Гавриил снял фуражку.
Странно, он и не предполагал, что ощутит над этой могилой столько тоски, горечи и одиночества: с покойным они были скорее врагами, чем приятелями, и вот поди ж ты – боль все-таки добралась до сердца. Он вспомнил насмешливого рыжего увальня в зале Благородного собрания, где познакомил его с Лорой и где, собственно, и началось их соперничество; вспомнил потного, в брызгах чужой крови, устало и обреченно отбивавшегося от черкесской сабли; вспомнил в боях и ученьях, в спорах и на отдыхе, вспомнил все, связанное с ним, и понял, что горько ему не оттого, что под этим крестом лежит его боевой товарищ, а потому, что здесь вместе с Тюрбертом лежит их юность. И он, поручик Гавриил Олексин, сейчас навеки прощается с нею.
Подумав так, он тотчас же вспомнил о несостоявшейся дуэли и о разговоре в Сербии после боя с черкесами Ислама-бека: «Хотите дуэль наоборот?» Вспомнил и громко сказал:
– Вы победили, Тюрберт.
Покой и тишина стояли над маленьким кладбищем – только горлинки тревожно вздыхали в деревьях, – и голос поручика прозвучал неприлично и вызывающе. Гавриил ощутил это, сконфузился и, деревянно поклонившись могиле, быстро пошел к выходу, страшась оглянуться. Никого не встретив, вскочил в седло, пришпорил лошадь и поскакал назад, в роту, ближайшим путем выбравшись из городка. На душе его было грустно и светло, словно, простившись навеки с Тюрбертом, он нашел взамен что-то очень важное, возвращавшее ему утраченный покой и веру в завтрашний день. «А вот и конец иллюзиям, – сумбурно, обрывками думал он. – Тюрберт заплатил за меня сполна. Война не призвание, война – профессия, только и всего. Моя профессия. Единственная».
Он доложил Калитину по возвращении, но командир дружины не продолжил разговора, возникшего накануне поездки, и вел себя так, будто разговора этого никогда меж ними не было. В иное время Гавриил, может быть, и сам с облегчением позабыл бы о нем, но теперь, после прощания с Тюрбертом, слова подполковника о друзьях и дружбе звучали для него совсем по-особому. И в первый же свободный вечер Гавриил, собрав офицеров и унтер-офицеров своей роты, рассказал о подпоручике Тюрберте и капитане Брянове, о Стойчо Меченом и Совримовиче, об Отвиновском и Карагеоргиеве. И, несмотря на то что аудитория хранила напряженнейшее молчание, был очень доволен собой.
– Этакого и внизу не поймут, и вверху не оценят, – сказал на следующий день подполковник Калитин, коему тут же и донесли о странном эксперименте в роте поручика Олексина. – Собрать господ офицеров вместе с унтерами на посиделки – да вы с ума тронулись, поручик.
– Возможно, господин полковник, только умирать им придется рядом.
– Вот и пусть мрут рядом, а сидят врозь, – резко сказал Калитин. – Вы меня поняли, Олексин? И молите Бога, чтоб о сем всенародном собрании начальство кто-либо не уведомил.
Перед выступлением на Тырново – уже после переправы через Дунай на той, болгарской стороне – Олексина попросил зайти начальник штаба ополчения подполковник Рынкевич. Не приказал, а именно попросил – мягко, будто был не старшим по должности, а соседом по имению, и эта кошачья мягкость насторожила поручика.
– Видимо, мы с вами плохо молили Бога, – сказал он Калитину после официального уведомления о вызове в штаб.
Калитин молча вздохнул и нахмурился. И когда Гавриил ушел, ринулся к Столетову.
– Оставьте, голубчик, – болезненно поморщился Николай Григорьевич: он не выносил интриг, наушничанья и закулисных шепотков. – Никто вашего командира не тронет. А пожурить – пожурят, и правильно сделают. Нашел место, где демократией кокетничать.
Гавриил ехал в штаб ополчения собранным, будто готовился к бою, а не к доверительной беседе. И был весьма огорошен первой фразой подполковника Рынкевича:
– Вам, поручик, кланяться велели, что с удовольствием и исполняю.
Рынкевич встретил Олексина у входа в палатку, дружески прервал официальное представление, а сказав эти слова, и впрямь отвесил поклон. Это было настолько необычно, настолько не соответствовало предполагаемой цели вызова, что Гавриил окончательно растерялся.
– Не интересуетесь от кого? Да, да, от капитана Истомина: не удивляйтесь, повышение в чине получил за сербские дела, чего и вам от души желает. Высоко отзывался о вас Гавриил Иванович, высоко.
Русские офицеры, воевавшие в Сербии, числились в отпусках или в отставке и по закону никаких чинов получать не могли, однако для штабс-капитана Истомина было, как видно, сделано исключение. Странность заключалась и в том, что Истомин в боевых действиях участия фактически не принимал и ни военными талантами, ни отвагой особо не отличался.
– Личность, говорит, вы романтическая, – продолжал хозяин, усаживая гостя в складные походные кресла. – Прямо-таки, говорит, в некотором роде рыцарь без страха и упрека.
– Благодарю, – сдержанно сказал Гавриил. – Право, Истомин преувеличивает. Хотел бы повидаться и попросить не ставить меня в положение неловкое и двусмысленное.
– Да, да, – будто и не слыша Олексина, говорил тем временем Рынкевич. – Одна история с этим… как, бишь, его?.. С черкесом, словом. Очень полковник Медведовский тогда гневался, очень, но Истомин убедил его не придавать значения.
– Зачем же? Я ведь не по восторженности отпустил тогда Ислама-бека, господин полковник, а исходя из внутренних убеждений и совести своей.
– Все правильно, поручик, все правильно, – почему-то тяжко вздохнул Рынкевич. – Поступки суть плоды, а корни – аккорды струн души нашей. На какую мелодию настроены, ту и исполнят. Все от струн, все. Отсюда и название: мотивы поступков. И коль мотив звучит благородно, так и поступок в этом же регистре.
– У меня дурно со слухом, господин полковник, поэтому хотелось бы без музыкальных аллегорий, – сухо сказал поручик.
– Помилуйте, какие же тут аллегории? – благодушно улыбнулся Рынкевич. – И насчет слуха вы не правы, Гавриил Иванович. Я, к примеру, лишь одну ноту вам в упрек ставлю как фальшивую. Нет, впрочем, и не фальшивую, а – ошибочную. Из другой, так сказать, оперы.
– Господин полковник, я вынужден просить разъяснения, поскольку от музыки далек, что уже имел честь сообщить вам.
– Поясню с удовольствием, – тон Рынкевича вдруг утратил расплывчатую мягкость радушного хозяина. – Вы рассказывали подчиненным о Сербии, это отрадно. Однако не могу не отметить, что слово «враг» вами употреблено необдуманно.
– Сколько помнится, я называл врагами турок.
– Совершенно верно. Только помилуйте, поручик, какой же турок враг? Он – неприятель или, если угодно, противник. А враг у нас с вами за спиной. Враг – это смутьяны, нигилисты, жиды, социалисты, писаки вредного направления: вот они – враги Отечества нашего. А турок – неприятель, не более того. И разница тут в том, что неприятель – дело преходящее: сегодня турок, завтра француз, послезавтра – немец или китаец. А враг вечен. Он вездесущ и постоянен, и война с ним должна вестись постоянно. Постоянно, Гавриил Иванович, денно и нощно.
– Мой враг – передо мной, – резко сказал Гавриил и весь подобрался, хотя еще не решил, для чего изготовился: для спора или для того лишь, чтобы встать, откланяться да уйти. – А если ваш враг дышит вам в затылок, то попробуйте повернуться кругом.
– Недурно, – Рынкевич улыбнулся, но тут же убрал улыбку. – Не стоит казаться наивнее того, что вы есть, Гавриил Иванович. Уж коли вы попали в наш монастырь, то позабудьте о своем уставе. Болгарские заговорщики, что в Бухаресте интриги плели против законного правительства…
– Вы считаете турок законным правительством Болгарии?
– Всякая власть от Бога, поручик, и извольте выслушать не перебивая, – командно повысил голос начальник штаба. – Играете в демократию, а обязаны блюсти и соблюдать. Продолжаю: Болгарский комитет формально распущен и помогает нам, но вольнодумная зараза осталась. И ваш долг – долг командира роты – немедля уведомить меня, как только оную заразу обнаружите.












