
Полная версия
Господа офицеры
– Я обещал вам, граф, предоставить возможность отличиться. Так вот, будьте добры сопроводить в Главную квартиру коменданта Никополя Гассана-пашу. Думаю, что его величество по достоинству оценит вашу исполнительность.
– Николай Павлович, я понимаю, что неприятен для вас, и тем не менее я настоятельно прошу…
– Коляска и конвой ждут.
– Ваше превосходительство, я умоляю…
– Вас ждут коляска, конвой и пленный паша. Поторопитесь, граф, я вас более не задерживаю в Западном отряде.
Выведенный из равновесия упрямством Криденера, Толстой загнал коней, измучил конвой, довел себя до нервного приступа по пути к болгарской деревушке Павел, где располагалась Главная квартира. Конвойные казаки угрюмо ругали сумасшедшего графа, сам Толстой, покрытый пылью и грязью, еле держался на ногах и почти не мог говорить, и только пленный комендант Никополя весело скалил зубы в черную бороду. Эта улыбка неприятно поразила императора; он тут же велел увести пленного и стал расспрашивать Толстого о подробностях взятия Никополя.
– Ваше величество, это авантюра, – хрипло, с трудом сказал Толстой. – Из Виддина в наш тыл перебрасываются свежие таборы. Я знаю об этом достоверно, мне сообщили высокие румынские офицеры.
– Ты, видимо, устал, – с неудовольствием сказал Александр. – Это блестящая победа нашего оружия. Турецкий главнокомандующий и его начальник штаба смещены с постов и отданы под суд. Такова паника, которую вызвал Криденер в Константинополе.
– Ваше величество, велите немедля занять Плевну, – еле шевеля языком не только от усталости, но и от нервного потрясения, сказал Толстой. – Нельзя терять ни часа, ваше величество.
– Благодарю тебя за труды, граф, они будут отмечены. Ступай, отдохни и… и выезжай в Россию. Здесь ты мне более не понадобишься.
Граф Толстой отбыл в Россию, а барон Криденер получил орден Святого Георгия III степени. Однако вместе с поздравлениями от Артура Адамовича Непокойчицкого пришло и телеграфное предписание озаботиться городишком Плевной, в котором, по слухам, находятся четыре табора низама, два эскадрона сувари и черкесы при неизвестном, но вряд ли значительном количестве артиллерии. Это еще не звучало приказом, но Криденер умел читать между строк и скрепя сердце выслал к досадной плевненской занозе отряд генерал-лейтенанта Шильдер-Шульднера числом в семь тысяч штыков и чуть более полутора тысяч сабель при сорока шести орудиях.
Отряд шел как на усмирение, не утруждая себя ни разведкой, ни дозорами. Справа от основной группы – Архангелогородского и Вологодского полков – двигались костромичи, усиленные двумя сотнями кубанцев, еще правее – 9-й Донской казачий полк, а левый фланг прикрывала Кавказская бригада Тутолмина. Колонна растянулась, обозы и летучие парки отстали, и все – от старших командиров до каптенармусов – мечтали как можно скорее достичь Плевны, вышибить дух из турок, отдохнуть и вернуться к Никополю, дабы не опоздать к моменту славного броска к сердцу Болгарии.
– Плевна какая-то, эка невидаль! Мы Никополь взяли, а уж Плевну-то эту…
– Только зря время теряем, господа. Послать бы сюда казачков.
– А за «плевок» этот Георгиев не жди. Это уж точно, братцы.
Уже на подходе к Плевне, о гарнизоне которой командир отряда имел весьма смутное представление, в деревеньке Буковлек навстречу русским вышел пожилой болгарин. Стал на дороге, крестом раскинув руки:
– Турки в Плевне, братушки! Много пашей, много таборов, много пушек!
– Вот мы и пришли их бить, – сказал командир архангелогородцев полковник Розенбом. – Скажи братушкам, пусть завтра в Плевну побольше мяса везут: победу праздновать будем.
Мяса в Плевне хватило: в половине седьмого утра Иоганн Эрикович Розенбом, во главе своих архангелогородцев ворвавшийся-таки в Плевну, был убит наповал у первых домов. Но это случилось на шестнадцать часов позднее, а тогда и турок-то никаких еще не было видно, и не прогремело еще ни одного выстрела, а усталость уже покачивала солдат. И потому на предостережение никто не обратил внимания, передовые части миновали деревушку, а когда стали спускаться в низину Буковлекского ручья, с Опанецких высот полыхнул первый залп.
– Наконец-то! – радостно крикнул командир артиллеристов генерал Пахитонов. – Разворачивайся с марша, ребята, и – пли. Пли!
Стрелки рассыпались в цепь, открыв частую стрельбу. Под их прикрытием Пахитонов развернул батареи, пехотинцы перестроились с маршевых в боевые колонны, русские пушки тут же начали ответный огонь. И тут же растерянно замолчали: их снаряды рвались на скатах, не достигая турецких позиций, а турки по-прежнему били по колоннам.
– У них стальные крупповские орудия, – с завистью сказал командир батареи, первой открывшей огонь. – Как прикажете далее, ваше превосходительство?
– Далее замолчать, – угрюмо распорядился Пахитонов. – Берите на передки и скачите на дистанцию действительного огня.
Однако бой уже утратил развитие. Противник не атаковал, ограничиваясь артиллерийским огнем, сообщений от костромичей и кавказцев не поступало, полки были утомлены переходом, и Шильдер-Шульднер счел за благо заночевать. Огней не разводили; спали, где легли, укутавшись в шинели и обняв ружья. И сразу же прекратилась канонада.
Костромской полк тоже обстреляли на марше, но осторожный его командир полковник Клейнгауз в бой вступать не стал, а выслал вперед кубанцев. Привычные к таким делам, казаки тенями скользнули по балочкам, обошли врага и через полтора часа доложили Клейнгаузу, что за Гривицкими высотами расположен большой турецкий лагерь, который противник спешно укрепляет земляными работами.
Оценив сообщение, полковник прикрылся цепью разъездов и секретов, приказал костромичам отдыхать без костров и куренья, отправил донесения по команде и стал терпеливо ждать рассвета, завернувшись в шинель, подобно своим солдатам.
Однако вздремнуть ему не пришлось: прискакал командир 9-го Донского полка полковник Нагибин. Принимать гостя было нечем, да и не ко времени; выпили коньяку, а затем Нагибин взял Клейнгауза под руку и повел в сторону от солдатского храпа и офицерского говора. Сказал приглушенно еще на ходу:
– Игнатий Михайлович, прощения прошу, что от дремоты оторвал. Мои казаки собственной охотой поиск произвели. По их словам, за Видом противника – колонн восемь, если не больше. С артиллерией, котлами и бунчуками.
– Моих, Нагибин, добавьте, что кубанцы за Гривицкими высотами обнаружили. Да еще тех, которые Шильдера обстреляли.
– Вот-вот, Игнатий Михайлович. Мы-то считали, что в Плевне от силы четыре табора, которые Атуф-паша из-под Никополя увел. А тут получается…
– Получается, что нужно уходить, – не дослушав, сказал Клейнгауз. – Уходить немедля и без всякого боя.
– За тем и прискакал, Игнатий Михайлович. Надо бы Шильдеру разъяснение – это на себя приму. А вы Криденера уведомите, что Плевна уже не «плевок», как он говаривал, а – орешек.
– Главное беспокойство – разбросаны мы очень, веером дамским наступать вздумали, – вздыхал Клейнгауз. – Нет, нет, вы правы, вы совершенно правы.
Ни отправить докладных записок, ни даже написать их полковники не успели. Уже в темноте от Шильдер-Шульднера прибыл нарочный с приказом атаковать Плевну концентрическими ударами с севера – Архангелогородскому и Вологодскому полкам; с востока – Костромскому полку; с юга – Кавказской бригаде Тутолмина. 9-му Донскому полку предписывалось прикрывать правый фланг, а общее выступление назначалось на четыре утра. Срок заведомо недостижимый, ибо для того чтобы костромичам, донцам и кавказцам выйти на исходные рубежи, требовалось проделать путь, втрое, а то и вчетверо превышавший марши главных сил.
Но это был приказ, и все сомнения исключались. Нагибин, нахлестывая коня, помчался к себе, а Клейнгауз, сыграв тревогу, приказал оставить на месте ночевки ранцы, шинели и обоз и бегом поспешать туда, где полагалось быть полку к началу всеобщего «концентрического» наступления.
Время рассчитали из рук вон плохо, если расчетом времени вообще кто-либо занимался. Толковых штабных офицеров в армии хватало, но генералов, привыкших полагаться на собственные представления о вчерашних войнах, в России всегда было больше. Даже вологодцы с архангелогородцами изготовились для боя не к четырем, а на час позже, рокот барабанов, играющих атаку, раздался лишь в половине шестого. Офицеры вырвали сабли из ножен, солдаты привычно сбросили на левые руки полированные ложа винтовок, и полки без выстрела пошли в атаку на занятые турками высоты, со всех сторон окружавшие Плевну. Шли молча, смыкая шеренги над убитыми и ранеными, копя силу и ярость. И взорвались вдруг хриплым, одинаково страшным как для просвещенной Европы, так и для дикой Азии знаменитым русским «ура!».
Ни турецкие стрелки, ни стальные орудия Круппа, осыпавшие атакующих гранатами на всех дистанциях атаки, не смогли сдержать натиска русских полков. Солдаты неудержимо рвались к высотам, и турки, вяло посопротивлявшись, отошли за линии последних ложементов. Архангелогородцы взлетели на гребень и скрылись за ним, и бой стал удаляться, откатываясь к окраинам Плевны. На одном неистовом реве сотен пересохших глоток поредевшие батальоны скатились к первым домам. Победа была в руках: каждый солдат чувствовал уже ее ртутную тяжесть; казалось, еще совсем немного, еще один удар, пять шагов, две штыковые и… И свежие батальоны турок с двух сторон неожиданно бросились в штыки. Был убит командир полка полковник Розенбом, турецкая картечь кусками рвала русские ряды, и не шла подмога, и ждать ее было бессмысленно: все резервы уже втянулись в бой. Поручик Погорельский во главе роты короткими атаками сдерживал турок, пока архангелогородцы, подобрав раненых, не откатились за высоты. А остатки роты Погорельского и сам поручик из боя вырваться уже не смогли и легли все как один, повинуясь законам Отечества.
Пока архангелогородцы медленно пятились от Плевны, Вологодский полк после многочисленных бесплодных атак все же сбил противника с высот, отбросил к городу и вот-вот должен был на его плечах ворваться следом. Но был ранен командир бригады генерал Кнорринг, от бившихся у Опанца спешенных казаков пришло донесение, что турки обходят правый фланг, и принявший начальствование над бригадой генерал Пахитонов приказал отходить. Усилиями донцов, вологодцев и последней резервной батареи неприятеля отбросили на прежние позиции, отряд Шильдера был спасен от полного разгрома, но сил больше не было.
Поднятые раньше всех по тревоге костромичи налегке совершили марш и вступили в бой ненамного позднее основного ядра. Им предстояло пройти длинным, пологим, открытым со всех сторон скатом к Гривицким высотам, и они прошли, усеяв поле белыми рубахами павших. Здесь перед костромичами открылись три линии турецких окопов, ощетиненных огнем и штыками; перестраиваться не было времени, и полк бросился в атаку с ходу. Две линии окопов костромичи взломали единым порывом, когда смертельно раненным пал командир полка. Майоры Цеханович и Гринцевич были уже убиты, батальоны расстроены штурмом, и спереди била в упор третья линия турецкой обороны. А полк затоптался, теряя порыв и ярость.
– Знамя, – еле слышно сказал Клейнгауз, – знамя – вперед…
Он умирал на руках подпоручика Шатилова, и подпоручик понял его последний приказ. На мгновение прижался лбом к залитой кровью груди командира, осторожно опустил тело на землю и вскочил. Крутом все гремело, выло и стонало, и никто уже не слушал команд. Шатилов в дыму и толчее разглядел знаменосца, бросился к нему и вырвал знамя.
– Ребята! – Он понимал, что кричит последний раз в жизни, и уже ничего не жалел и не щадил. – Ребята, коли меня оставите, то и знамя погибнет! Не выдайте, братцы!
И побежал вперед, к турецким окопам, неся знамя наперевес, как ружье. И упал, не добежав, с разбега уткнувшись простреленным лицом в тяжелый шелк. Остатки полка бросились к упавшему знамени столь дружно и неистово, что турки, не принимая боя, спешно бросили окопы и откатились к Плевне.
В то время как архангелогородцы гибли у первых плевненских домов, 9-й Донской полк в пешем строю отбивал атаки турок на правом фланге, а костромичи истекали кровью на Гривицких высотах, Кавказская бригада Тутолмина – основная ударная сила и подвижной резерв Шильдер-Шульднера – бестолково металась по заросшим кустарником низинам в районе Радишева. В полосе ее наступления оказался глубокий Тученицкий овраг, о существовании которого почему-то никто не подозревал, пока полковник Тутолмин не уперся в него. Вокруг уже гремел бой, турки поодиночке били разрозненные полки, а кавказцы все еще лихорадочно искали возможность буквально исполнить явно невыполнимый приказ Шульдера. И только когда с Гривицкого гребня стал пятиться Костромской полк, Тутолмин наконец прекратил бесплодные поиски путей к Плевне и во весь дух помчался к Гривице.
Костромичи отступали без выстрелов: патроны кончились, а запасы их оставались на месте ночлега вкупе с шинелями, ранцами и обозом. Тройная турецкая цепь, усиленная с флангов конными группами башибузуков, всей мощью давила на измотанных солдат. Они то и дело бросались в штыковые контратаки, стремясь сдержать противника, но сил уже не было. Кубанцы войскового старшины Кирканова кинулись в отчаянную рубку, стремясь «занавесить» полк от турок, дать ему время прийти в себя и собраться. Казаки гибли в неравной схватке, но полк сохранил единство, не дрогнул, не побежал, не отдал знамен и отступил в порядке под прикрытие артиллерии. Остатки кубанцев группами и поодиночке выходили из боя, когда подскакали передовые разъезды Кавказской бригады. Тутолмин опоздал в дело, но бросил всех своих кавалеристов на спасение раненых. Кавказцы под пулями и гранатами рыскали по полю, подбирая тех, кто еще был жив.
Сражение, вошедшее в историю под названием Первой Плевны, было проиграно изначально, еще до сигнала атаки, еще в голове командира. В результате наступления «дамским веером» Архангелогородский полк потерял убитыми и ранеными тридцать три офицера и девятьсот восемьдесят восемь солдат; Вологодский – семнадцать офицеров и четыреста двадцать девять нижних чинов; костромичи недосчитались двадцати трех офицеров и восьмисот пятидесяти двух солдат. И «Вечная память» надолго приглушила звонкую медь полковых оркестров.
Торжествовали в Плевне, с восточной пышностью поздравляя командующего Османа Нури-пашу. Но Осман-паша не спешил улыбаться:
– Если среди убитых в белых рубахах вы найдете хоть одного, сраженного в спину, я возрадуюсь вместе с вами. Укрепляйте высоты. День и ночь укрепляйте высоты. Русских может сдержать только земля…
Глава вторая
1Федор лежал лицом к обшарпанной, в жирных пятнах от тел и затылков, стене дешевого – дешевле стоила только ночлежка – номера и считал тараканов. Рыжие прусаки шустро метались среди рваных обоев без видимой цели и направления; черные усачи степенно следовали по прямой, брезгливо обходя круглые клопиные задки, торчащие из всех щелей. И суетливые рыжие и солидные черные вынюхивали добычу, рвались к ней, и только сытые клопы никуда не спешили. Их временем была ночь, а поживой – теплая кровь, которой хватало с избытком, а потому и торопиться было несолидно.
Федор глядел в клочья обоев, а видел небывало переполненный Кишинев. Видел изворотливых мелких дельцов, маклеров и агентов, развивающих бурную деятельность в надежде выбить, выпросить, выторговать, вымолить, выцыганить пятиалтынный на каждый вложенный гривенник; видел неторопливых, знающих цену себе и всему на свете тыловиков-интендантов, через липкие руки которых шли сотни тысяч пудов хлеба и мяса, овса и сена, шли шинели и портяночное полотно, сапоги и седла, палатки и медикаменты – шел дикий навар войны; видел молчаливых, почти незаметных в серых своих сюртучках заправил-поставщиков, слово которых могло озолотить, а могло и уничтожить и мелкого барышника, и крупного воротилу, а доходы измерялись гарантированными государством миллионами. Он насмотрелся и на тех, и на других, и на третьих, он ощутил их физически, как ощущают падаль, он во многом разобрался и только никак не мог понять, что же делать ему, Федору Олексину. Далее на запад, за границы империи, в Бухарест, а тем паче за Дунай без специального разрешения военных властей не пускали. Скобелева в Кишиневе уже не было, а где он находился, никто толком сказать не мог. Цены, взвинченные легкой деньгой воровства и махинаций, росли изо дня в день, и в конце концов Федор, сменив дюжину гостиниц, докатился до номера на трех горемык, ниже которого падать было уже немыслимо. Ниже ждала нищета.
Конечно, можно было, махнув рукой на мечты, записаться вольноопределяющимся и в качестве такового шагать на запад, а далее и на юг, за Дунай, в Болгарию, спрятав под солдатской рубахой письмо полковника Бордель фон Борделиуса к бывшему однополчанину, а ныне генерал-майору свиты его императорского величества Михаилу Дмитриевичу Скобелеву. Можно было, поступив так, как поступали тысячи молодых людей, уповать на то, что великие случайности войны сведут когда-либо вольноопределяющегося нижнего чина с генералом свиты, письмо заместителя командира 74-го пехотного Ставропольского полка попадет адресату, а сам нижний чин мановением генеральской руки будет извлечен из ротных рядов и «оставлен при…», а вот в качестве кого «оставлен при…», Федор никак не мог придумать. Он размышлял на эту тему с ленцой, словно бы по обязанности, валяясь на блошином матрасе и глядя в клопиную стену, а потому не только не видел выхода, но и не искал его. Незнакомая, но отнюдь не пугающая апатия уже целиком завладела его духом и телом, и он не хотел ей противиться, хотя понимал, в какую пропасть ведет его безволие, растущее в душе, будто поганый гриб. Ему было все равно, решительно все равно, абсолютно ВСЕ РАВНО, что будет завтра с ним, Федором Олексиным, с его родными и близкими, с Россией и со всем миром. Он выпал из всего сущего, вывел себя за скобки и лениво ничего не ждал.
А деньги – и те, о которых он знал, и те, которые незаметно подсунула ему Тая, – давно уже превратились в считаные двугривенные, каждый из которых означал либо какую-то еду, либо возможность еще сутки валяться на голом матрасе в трехкоечном номере, и Федор последнее время ел через день, всячески оттягивая срок, когда придется что-то решать: либо подаваться в «вольноперы», заведомо отказавшись от всяких надежд пройти огненную купель под стягом самого отважного и безрассудного из русских полководцев, либо падать еще ниже в нищету, грязь и небытие.
– Ай, повезло, ай, счастье-то какое, господа! Ай, Господи, благодарю тебя и кланяюсь низко! – радовался тихий, облезлый, маленький человечек без определенного возраста, занятий и положения, Евстафий Селиверстович Зализо. – Шестнадцать рубликов семейству отправил и долги расплатил сполна. Шестнадцать целковеньких супружнице и деткам!
Евстафий Селиверстович посредничал в мелких сделках, вел случайную переписку, а вечерами играл по маленькой с купцами, подрядчиками и маклерами третьей руки, мухлевал и передергивал, но темных дел боялся. Заработок был невелик и неустойчив, и Зализо куда чаще возвращался с синяками, чем с целковыми. Кряхтел, стонал, иногда плакал, но не унывал и, наскоро сведя синяки огромными, екатерининской чеканки, медяками, снова неустрашимо шел по трактирам.
– Раз побьют и два побьют, а там, глядишь, и Господь смилуется, пожалеет меня да тузика подкинет, – приговаривал он, собираясь на вечерний промысел.
– Бога-то хоть в шулера не зачисляйте, – сердился желчный отставной капитан Гордеев, второй сожитель Федора.
– То присказка такая, присказка, – поспешно оправдывался Евстафий Селиверстович. – К слову как бы сказать, глубокоуважаемый господин Гордеев.
– По мне уж коли играть, так не мелочиться, – непримиримо ворчал отставной капитан. – Поставьте тысяч на десять, смухлюйте – и домой. А вы десятку наскребете и радуетесь. Глупо и мелко.
– Помилуйте, Платон Тихонович, за десяточку мне по роже съездят, а за тысячу… Да что там – тысяча! За сто рублей жизни решат. А у меня – супружница, детки, семейство.
– Рыба вы, а не игрок.
– Рыба, – покорно соглашался тихий Евстафий Селиверстович. – Я, господа, бывший идеалист. С юности, от младых, как бы сказать, ногтей в благородство верил, как во спасение. Стихи декламировал, в живых картинах участвовал, рыцарей изображая. Знаете, когда воровство кругом да гадство, как приятно в живых картинах рыцарей изображать. Дамы платочками машут, начальство улыбается, и всем очень покойно. Очень. Это ведь приятнее даже для русского человека, чем о свободе рассуждать. Вот я им всем и приятствовал, а сам верил. Верил, господа, истово верил, вот что умилительно.
– И во что же верили?
– А во все, во что Отечество верить наказывает. В законы, в честность, в мужей государственных, даже… – Зализо понизил голос, – даже в справедливость, господа, хоть побейте, верил. Верил! А тут как раз из самого Санкт-Петербурга сановник пожаловал. Добрый такой господин, сединами убеленный. Стал чиновников по одному к себе на беседу вызывать, и до меня очередь дошла. А я уже специально изготовился к рандеву этому, цифры подобрал, случаи разные и все на бумаге изложил.
– Опять глупость, – угрюмился Гордеев. – На что рассчитывали? Чин, поди, мерещился? Вызов в Сенат?
– Нет, что вы, господа, нет и нет! – пугался Евстафий Селиверстович. – Ни на что я не рассчитывал, господь с вами, Платон Тихонович. Я Отечеству помочь стремился, я о нем помышлял, я указать хотел, куда денежка казенная утекает, в какую прорву ненасытную. Вот о чем я думал, поскольку в честности воспитан был. И в записочке той ни грана клеветы не содержалось, а дело все так перевернулось, этаким, как бы сказать, фарсом трагическим, что вылетел я со службы, как только лошадки особу за город вынесли. Изгнан был с позором и срамом, аки клеветник и доносчик. Вот куда меня искренность моя привела, на край, как бы сказать, пропасти падения человеческого.
– А закон? – не выдержав причитаний, раздраженно спросил Федор. – Есть же закон, господин Зализо. Есть же управа на губернских самодуров.
– Закон? – бывший чиновник тихо рассмеялся. – Какой закон, господин Олексин? Это в Английском королевстве закон, а у нас – поправки к оному. Пятнадцать томов поправок, указов да разъяснений: не изволили сталкиваться? Ну, храни вас Господь от этого. Россия – страна поправочная, а не законная. Поправочная, глубокоуважаемый господин Олексин.
Евстафий Селиверстович Зализо был не только бывшим чиновником, но и бывшим человеком и потому не вызывал в Федоре ничего, кроме редких пароксизмов раздражения. Но второй – угрюмый, внутренне напряженный, как туго взведенная пружина, отставной капитан Гордеев – был интересен уже тем, что ничего о себе не рассказывал. Писал бесконечные прошения, получал отказы, снова писал и снова получал, но не жаловался и вообще чаще помалкивал. Раз только, получив откуда-то пространное, но тоже явно отрицательного свойства письмо, насильственно усмехнулся:
– Почему тем, кто пишет правду, не верят с особым злорадством, Олексин?
У Федора случился очередной приступ меланхолии, и отвечать Гордееву он не стал. Впрочем, отставной капитан и не ждал ответа, а тут же достал походную чернильницу, пачку голубоватой немецкой бумаги и начал старательно скрипеть новым стальным пером, сочиняя очередное послание.
Разговор между ними произошел в тот день, когда вдруг разоткровенничался Зализо, выигравший накануне четвертной, расплатился со всеми долгами да еще умудрился кое-что переслать многочисленной семье. Выговорившись, Евстафий Селиверстович тотчас же ушел, поспешая ко времени, когда мелкой тыловой сошке уж очень захочется попытать счастья за зеленым сукном. Отставной капитан проводил его прищуренным глазом, помолчал и сказал весомо и уверенно:
– Врет.
– Отчего же полагаете так? – вскинулся Федор, которого чем-то тронул рассказ бывшего искателя истины. – Он говорил искренне, и сомневаться, право же…
– А я и не сомневаюсь, – грубовато перебил Гордеев. – Я без сомнения знаю, что мошенник он и лгун. Заметьте себе, Олексин, что не все мошенничают, но все лгут. Все нормальные люди непременно же лгут, а коли правду режут, так либо с ума сошли, либо в начальники выбились.
– Вы – мизантроп, Гордеев.
Отставной капитан невесело усмехнулся в густые, с обильной проседью усы. Походил по номеру, с хрустом давя тараканов, сказал вдруг:
– Хотите сказочку послушать? Очень полезная сказочка для юношей, кои героев ищут не в Древнем Риме.
– Тоже лгать станете? – ядовито осведомился Федор.
– Непременно, – кивнул Гордеев. – На то и сказка, Олексин, чтоб лгать свободно, так уж давайте без претензий. Стало быть, в некотором царстве, в некотором государстве на глухой и непокорной окраине служили два немолодых офицера при молодом полковнике. Полковник тот был хоть и весьма молод, но уже и знаменит, и отмечен, и геройствами прославлен аж до града престольного, а посему имел отдельный отряд, веру в собственную звезду и жажду славы. Вы слушаете, Олексин, или опять считаете тараканов?












