Нравственная философия
Нравственная философия

Полная версия

Нравственная философия

Язык: Русский
Год издания: 1860
Добавлена:
Серия «Популярная философия с иллюстрациями»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Но по самому существу своему человек обязан приобретать, и его приобретения должны быть так жизненны и прочны, что никакие революции, правительства, толпы, бури, пожары и банкротства не могли бы потревожить его и чтобы такая собственность, где бы он ни находился, всюду имела силу обновления. «Будь покоен, – говорил Калиф Али, – твоя судьба ищет за тебя; так не пускайся же вдогонку по ее следам». Зависимость от благ, нам чуждых, внешних, доводит нас до рабского почтения многочисленности. Политические партии навалом являются в собрания: Ура! ура! вот уполномоченные Эссекса, – демократы Нью-Гемпшира, – виги Мэна! – каждый молокосос приободряется, примкнув к сторукой и к стоокой толпе. Таким же образом составляют и реформаторы собрания из своих соумышленников: обсуждают и решают полчищем.


Противоречие разрешается: человек должен приобретать, но это должны быть внутренние, духовные богатства, которые не отнимут ни вор, ни революция. Он цитирует Халифа Али (четвертый праведный халиф в исламе, зять Мухаммеда, ок. 600–661): «Будь покоен, твоя судьба ищет за тебя; так не пускайся же вдогонку по ее следам».

Это совет полагаться на внутреннее предназначение, а не гнаться за внешним успехом. Зависимость от внешнего приводит к стадному чувству, к радости от присоединенияк политической толпе («Ура! ура! вот уполномоченные Эссекса…» – перечисление американских политических партий и округов того времени). Эмерсон презирает такую коллективную силу.



Нет, не при таких условиях, о друзья мои, Господь удостоит прийти и вселиться среди вас, – не при таких! А на основании, совершенно противоположном, – это тогда, когда человек отвергает гнилые, внешние опоры и, ничего не прося от людей, среди беспрестанных колебаний остается несокрушимым столпом окружающего. Человек, верьте мне, есть существо многозначащее, и тот, кто знает, что могущество заключается в душе, что он слаб, когда ищет силы вне себя, и, заметив это, неуклонно предастся идее, его одушевляющей, – то, обуздав и тело, и дух, делается властелином, идет прямо и свершает чудеса. Он похож на человека, который, стоя на своих ногах, естественно сильнее того, который опрокинулся головою вниз.

Поступайте так же и с тем, что называют счастьем; много у него поклонников и гонцов: подержат его в руках и потеряют при обороте колеса. Не увлекайтесь такими преследованиями, они противозаконны; держитесь только правила причины и следствия, – вот исполнители Божественной воли. Добывайте себе все трудом и волею, этим налагаются оковы на колесо случая, которое навсегда покатится вслед за вами. Торжество вашей партии, понижение и возвышение биржевого курса, выздоровление от болезни, возврат отсутствовавшего друга, то или другое обстоятельство радуют вас, и вы начинаете надеяться, что для вас готовятся дни счастья. Не надейтесь – не сбудется! Никто не умиротворит вас, кроме вас самих, и ничто не удовлетворит, кроме торжества ваших убеждений.


В заключение Эмерсон применяет ту же логику к понятию счастья. Не нужно гнаться за удачей, которая зависит от случая (колеса фортуны). Нужно следовать правилу «причины и следствия» – то есть труду и воле, которые подчиняют себе случай. Внешние события (победа партии, колебания биржи, болезнь) не должны определять вашего внутреннего состояния. «Никто не умиротворит вас, кроме вас самих, и ничто не удовлетворит, кроме торжества ваших убеждений». Этот финальный аккорд резюмирует всю философию эссе: подлинный мир и удовлетворение – только внутри человека, следующего своему доверию к себе.

Благоразумие

Какое имею я право писать о благоразумии? У меня его не то мало, не то состоит оно во мне в положении чисто отрицательном. Все мое благоразумие заключается в том, чтобы избегать неприятностей или же идти наперекор им, а не в том, чтобы выдумывать отменные руководства и правила. Я не обладаю тайною ловко держать себя и любезно извернуться при виде сделанного мне зла. Нет у меня и умения мудро распоряжаться деньгами, домоводством; и кто только взглянет на мой сад, то немедленно сообразит, что не мешало бы мне развести другой. Однако я люблю положительность, ненавижу нерешительность и людей, не имеющих ясного, дальновидного взгляда. Следовательно, мое право писать о благоразумии совершенно то же, какое я имею толковать о поэзии, о святости. Мы пишем по влечению, и прямому, и противоположному, а не вследствие собственной опытности, и часто описываем свойства, которых у нас нет. Итак, начнем о благоразумии!


Эмерсон начинает с ироничного самоумаления, типичного для его эссеистического стиля. Он признается, что не обладает практической, житейской смекалкой в садоводстве или финансах. Однако его право рассуждать о благоразумии проистекает не из личного опыта, а из «влечения, и прямого, и противоположного», – то есть из философского интереса к понятию и из желания исследовать его суть, даже если она ему не свойственна. Это важный методологический ход: он отделяет себя от предмета, чтобы анализировать его объективно, как ученый, и одновременно заявляет, что писать можно и о том, чего не практикуешь, но что понимаешь умозрительно. Это позволяет ему подняться над обыденным пониманием благоразумия как простой житейской расчетливости.

По моему мнению, благоразумие есть добропорядочность внешних чувств; изучение наружного, видимого. Это самое объективное действие нашей души; это – божество, промышляющее о животном. Благоразумие обращается с миром физическим по законам мира физического; подчиняясь им, оно охраняет здоровье телесное; бодрость же духа охраняет оно своим повиновением законам духовным. Мир внешних чувств есть мир призрачный; он существует не сам для себя, но он облечен характером символа. Похвальное благоразумие, или знание внешности вещей, сознает соприсутствие других законов; оно понимает, что его радение второстепенно и что его блюстительность относится к оболочке, но не к самому сердцу предметов. Благоразумие, отчужденное от других качеств, есть ложное благоразумие. Оно законно лишь в смысле естественной истории воплотившейся души, лишь в своей должности развивать пред нею многоценный свиток законов природы под тесным небосклоном ее внешних чувств.


Эмерсон дает ключевое определение. Благоразумие (Prudence) – это не просто осторожность, а «добропорядочность внешних чувств», то есть способность души правильно воспринимать и взаимодействовать с материальным, физическим миром. Это низшая, но необходимая функция духа, «божество, промышляющее о животном» в человеке. Оно подчиняется законам физического мира (сохраняет здоровье) и, подчиняясь им, косвенно служит и духу. Однако Эмерсон сразу же вводит важное ограничение: мир внешний – лишь «символ», оболочка. Истинное благоразумие осознает существование высших, духовных законов и помнит, что служит второстепенной задаче. Таким образом, он сразу возвышает тему, выводя ее из сферы мелкого расчета в сферу философского осмысления связи духа и материи.

Степени для успешного ознакомления с миром бесчисленны; для настоящего нашего обзора достаточно обозначить их три. Есть такой род людей, который живет только ради пользы символа; в этом отделе богатство и здоровье почитаются наиважнейшими благами. Другой разряд, повысившись над предыдущими торгашами, прилепляется к красоте символа: сюда относятся естествоиспытатели, ученые, поэты, художники. Третий отдел всем своим бытием уже переступает за черту красоты символа и поклоняется самой сущности, для которой символ служит только отражением: это люди мудрые. Первые имеют толк, вторые – вкус, третьи – духовное провидение. Много уходит времени, пока человек добирается до вершины лестницы; но, достигнув ее, он проникает смысл символа и наслаждается им вполне. Око его отверзается для красоты нетленной, и, если он водрузит шатер свой на священной и светоносной вершине видимой природы, уже не житницы, не дома примется он там строить, но возблагоговеет пред величием Творца, которое провидится ему с лучезарностью солнца, через каждую скважину, каждую расселину.

Наш свет переполнен поступками и пословицами, внушенными благоразумием унизительным, обожающим одну материю, как будто в человеке нет ничего другого, кроме ушей, нёба, носа, глаз и пальцев! Как будто единственное назначение благоразумия состоит в спросе: А выпечется ли из этого хлеб? Благоразумие такого рода, – точь-в-точь та болезнь, которая утолщает кожу до того, что уничтожает этим все прочие органы тела. Развитие же духа, удостоверяя нас в высоком начале видимого мира и устремляя человека к совершенству, как к высшей цели его назначения, низводит все остальное: здоровье, богатство, земную ли жизнь – на степень средств. Подобное развитие доказывает, что благоразумие не есть какая-то особенная добродетель, но только имя, которое принимает мудрость в своих отношениях к телесному составу и к его потребностям. И потому всякий вполне образованный человек и думает, и говорит, что богатство, вес общественный и гражданский, сильное личное влияние, увлекательная и неотразимая ловкость, имеют значение чрезвычайно важное, как свидетельства могущества духа. Но если такой человек видит, что его собрат потерял равновесие, что он мечется во все стороны за делом или за удовольствием из одной страсти что-нибудь делать и как-нибудь веселиться, то он заключает, что такой собрат еще может быть звеном или колесом в механизме всемирном, но что сам по себе он развит еще недостаточно.


Эмерсон обрушивается с критикой на вульгарное, «унизительное» благоразумие, которое сводится к вопросу: «А выпечется ли из этого хлеб?». Это «божество глупцов и трусов». Он использует яркую медицинскую метафору: такое благоразумие – как болезнь, вызывающая утолщение кожи (гипертрофия внешнего, материального) за счет атрофии всех внутренних органов (духовных способностей). Истинное же развитие духа ставит здоровье и богатство на службу высшим целям, превращает благоразумие из особой добродетели в простое «имя, которое принимает мудрость в своих отношениях к телесному составу». Благоразумный в высоком смысле человек видит в материальных успехах других лишь «свидетельства могущества духа», а в суетливой погоне за ними – признак неразвитости.


Дрянное благоразумие, не ищущее ничего далее своих пяти чувств, есть божество глупцов и трусов. Над ними подшутила сама природа, и их-то по преимуществу и литература, и комедия избирают целью своих насмешек. Но законное благоразумие ставит пределы чувственности вследствие своего знания мира внутреннего, действительного. Нам стоит только раз приобрести это знание и определить своей длительности и своему времяпровождению место, им соответствующее, чтобы каждое заявление нашего внимания к условиям физического мира получило вознаграждение. Потому что бытие наше, которое, по-видимому, находится в такой зависимости от природы внешней, от солнца, от луны, от перемены времен года, но которое, однако, осваивается и обживается во всяком климате, – это бытие, всегда готовое на добро и на зло, пристрастное к роскоши, избегающее холода, голода и досадной уплаты долгов, оно тем не менее вычитывает все свои первые уроки – помимо открытых скрижалей природы – в своем внутреннем мире ощущений и сознаний.

Благоразумие не пойдет наперекор природе и не станет спорить о том, зачем она такая, а не другая; оно принимает ее законы, так как они есть, в ее условиях, подходящих с наилучшею соответственностью к естеству человеческому. Благоразумие чтит пространство, время, сон, телесные потребности, закон полярности, роста, смерти. Оно убеждается, что солнце и луна, эти всем известные формалисты небесной тверди, совершают свои суточные и годовые круговращения для того, чтоб очертить пределами и законами времени человека, это вечно уклоняющееся существо, что его со всех сторон облегает упорная, неподатливая материя, никогда не отдаляющаяся от своей химической рутины, что человек живет на шаре, насквозь проникнутом, везде и повсюду окруженном уставами природы, и что на своей поверхности этот шар размежеван на гражданские участки и владения, которые налагают стеснения и ограничения на каждого из его временных обитателей.


Здесь описывается позитивная программа «законного благоразумия». Оно начинается со смиренного и мудрого принятия неизменных законов материального мира: пространства, времени, сна, смерти, «закона полярности» (единства и борьбы противоположностей – ключевая концепция в натурфилософии и у Эмерсона). Солнце и луна – «формалисты небесной тверди» – своим неуклонным ходом очерчивают границы для человека. Материя «неподатлива», природа пронизана уставами, общество разделено на участки и владения. Благоразумие – это искусство навигации в этом мире жестких правил, а не попытка их отменить.


Прекрасны законы времени и пространства! Ниспровергая их, по невежеству и непониманию, мы открываем за ними мрачные вертепы и опасные логовища. Пошарьте в улье неосторожными руками, и вместо меда вы вызовете на себя рой пчел. Человек обязан в точности ознакомиться с обыденными вещами, из которых слагается наша жизнь. У него есть руки – пусть ими касается и осязает; у него есть глаза – пусть ими смотрит, измеряет. Самые слова и поступки хороши тогда, когда сказаны и сделаны вовремя. Как гармонирует с ясным июньским утром чиркание косы о точильный камень! Но как уныл этот звук в глухую осень, в руках запоздалого косаря! Люди ветреные, непредусмотрительные, всюду опаздывающие или являющиеся невпопад, портят гораздо более, нежели свои дела: они портят нрав тех, кто имеет с ними дело.


Эмерсон поэтизирует необходимость. Нарушение законов внешнего мира (как неосторожное обращение с ульем) влечет болезненные последствия. Истинное благоразумие – в точном, внимательном, своевременном действии. Он приводит прекрасный чувственный образ: звук точила о косу гармоничен в июне и уныл осенью. Это воплощение идеи «уместности». Непредусмотрительность и вечные опоздания портят не только дела, но и нравы окружающих. Таким образом, благоразумие оказывается этической категорией, связанной с ответственностью и уважением к ходу вещейи к другим людям.


Сколько людей, преданных науке и умозрению, заставляют нас краснеть от двусмысленности своей жизни! Посмотрите на этого ученого: он превосходен, когда в нем действует побуждение, которое выше благоразумия; но в случае, где необходим здравый смысл, он нестерпим. Вчера Юлий Цезарь едва приходился ему по плечо, сегодня он валяется на свалке, жалостнее Иова. Вчера, облитый сиянием мира горнего, мира ему привычного, это был первый из первых; сегодня пришла нужда, постигла хворость, и он прибегает к похвальбе, он рисуется, потому что верно уж никто другой не станет его чествовать в теперешнем виде. Он похож на тех потребителей опиума, что шатаются по константинопольским базарам, иссохшие, пожелтевшие, оборванные, отупевшие, до того часа, как откроются лавки. Настанет вечер, они проглотят свою порцию и делаются покойны, оживленны, почти вдохновенны. И пред кем из нас не пронеслась трагедией безрассудная растрата сил у людей с гениальными способностями, которые потом целые годы маются в нужде, в лишениях, и – гиганты, заколотые булавками, клонятся долу, оскудевшие, оледенелые, не принеся своих естественных плодов.


Эмерсон переходит к критике противоположного типа – гения или мыслителя, лишенного благоразумия. Такой человек велик в моменты вдохновения («вчера Юлий Цезарь едва приходился ему по плечо»), но жалок в быту, когда сталкивается с болезнью или нуждой («сегодня он валяется на свалке, жалостнее Иова»). Эмерсон сравнивает его с опиумным наркоманом в Константинополе (образ, взятый из путевых заметок того времени), который жалок до получения дозыи оживает после. Это трагедия растраты гениальных сил из-за пренебрежения «законами чувственными». Гений, не контролирующий свою материальную природу, подобен гиганту, которого можно заколоть булавкой.


Мы выдумали очень громкие слова, для того чтобы прикрывать нашу чувственность; но никакой талант в мире не может облагородить привычек невоздержания. Даровитые люди делают вид, что нарушение чувственных законов считают пустяками в сравнении со своим благоговением к искусству; но искусство вопиет за себя и уличает их, что никогда не наставляло ни на разврат, ни на кутеж, ни на наклонность собирать жатву там, где ничего не было посеяно. Искусство их умаляется с каждым понижением нравственности, умаляется от каждой погрешности против здравого смысла. Пренебреженные основы мстят своим хулителям, и пренебрегавший малыми вещами погубит себя еще несравненно малейшими. Гётев «Тасс» не только превосходный исторический очерк, но и настоящая трагедия. Бедствия тысячи людей, угнетенных и умерщвленных каким-нибудь извергом Ричардом III, по моему мнению, не причиняют таких страданий, как эти страшные раны, которые обоюдно наносят один другому Антонио и Тасс. Оба, по-видимому, полны прямодушия; только один просто и откровенно живет по правилам светской мудрости, тогда как другой, пламеневший всеми божественными чувствами, предается, однако, наслаждениям материальным, хотя бы и рад не подчиняться их владычеству. Вот страдание, которое испытываем все мы! Вот узел, который мы не в силах развязать! И то, что сбылось с Тассом, часто встречается в современных биографиях. Человек гениальный, пылкого темперамента, нещекотливый насчет законов чувственных, много позволявший и все себе извинявший, в весьма скорое время становится пасмурным, задорным, недотыкой, настоящим терновым кустом для себя и для других.


Эмерсон углубляет эту мысль. Даже ссылка на служение искусству не оправдывает распущенность. Искусство «никогда не наставляло ни на разврат, ни на кутеж». Нравственный упадок напрямую ведет к упадку творческой силы. В качестве главного примера он приводит драму Иоганна Вольфганга Гёте «Торквато Тассо» (1790), посвященную судьбе итальянского поэта Торквато Тассо (1544–1595). Конфликт между поэтом Тассо (пламенный, но безрассудный гений) и придворным Антонио (холодный, благоразумный дипломат) для Эмерсона – не просто исторический эпизод, а вечная трагедия разлада между вдохновением и практическим разумом внутри одной личности и общества. Тассо, отдаваясь «наслаждениям материальным», губит себя. Эта драма, по Эмерсону, болезненнее, чем история тирана Ричарда III, ибо это внутренняя, духовная катастрофа, знакомая каждому.


Но кто осмелится обвинять другого в неблагоразумии? Кто из нас благоразумен? Те, которых мы называем великими людьми, еще неблагоразумнее прочих. Есть, есть роковой разлад в ваших отношениях с природою; он исказил весь строй нашей жизни, он сделал к нам враждебным каждый из ее законов, и теперь эти законы природы побуждают, как мне кажется, все умы и все сердца водворить между нами новый лучший порядок. Да, да, нам необходимо приступить со многими вопросами к высочайшей Мудрости, испросить Ее советов, и от Нее узнать – красота, гений, здоровье, составляющие теперь исключения, – не суть ли в своем основании всеобщее достояние человеческой природы? Нам незнакомы еще до сих пор ни свойства растений, ни свойства животных, ни законы физического мира, и, несмотря на нашу любознательность и склонность к этим предметам, все, их касающееся, подлежит еще догадкам и вымыслу. Возьмем другой пример: поэзия и благоразумие должны бы быть тождественны. Если бы эта тождественность существовала на деле, законодателем был бы поэт, и самое высшее лирическое вдохновение служило бы не поводом к укору и к оскорблению, а к обнародованию кодекса просвещения и гражданственности, к распределению трудов, занятий и назначения каждого дня. Теперь же эти свойства как будто непримиримо разлучены. Мы нарушили один закон за другим, стоим посреди развалин и, если где-нибудь случайно заметим совместимость разума с вдохновением, так считаем это чудом.



Красота должна бы быть принадлежностью каждого мужчины, каждой женщины, а между тем красота – редкость; точно то же можно сказать о здоровье и о крепости тела. А гений? Разве это отвлеченность, а не воплощение? Разве не следовало бы ему быть не гением, одиноко стоящим, взявшимся Бог весть откуда, а, напротив, законным, гениальным сыном гениального отца, и каждому ребенку уже рождаться вдохновенным? Где же теперь гений без примеси и в каком младенце может он надежно сохраниться? Из одной учтивости называем мы гением полупроблески света; этим именем величаем мы талант, променянный на звонкую монету; талант блестящий сегодня для того, чтобы славно пообедать и славно поспать завтра, и посмотрите: повсюду человеческие общества находятся в руках – как их по справедливости называют – людей партий, а не людей божественных. Такие люди пользуются своим преобладанием для того, чтобы еще более утончить чувственные наслаждения, а не для того, чтобы вести против них открытую войну. Напротив того, истинный гений – аскет по природе, аскет, полный благоговения и любви. Прекрасные души смотрят на чувственные влечения как на немощь; они видят красоту в границах, которые их сдерживают, и в нравах, которые им противодействуют.

Так не лучше ли человеку покориться при первых наказаниях и горьких проучениях, которые не замедляет насылать ему природа с целью вразумить его в том, что он не должен дожидаться других благ, кроме плодов, выработанных собственным трудом и владычеством над самим собою? Конечно, и богатство, и пропитание, и климат, и общественное положение имеют свое значение, и мы должны сообразоваться с их справедливыми требованиями. Но пусть человек более смотрит на природу как на свою верную, неотступную наставницу, и пусть ее совершенно правильный ход служит для нас мерилом наших уклонений. Некоторая доля мудрости непременно добудется из каждого поступка естественного и благонамеренного; время, рано или поздно, открывает нам цену самых простых фактов, таких, например, что не худо делать из ночи ночь, из дня день; не худо умерять свою расточительность и убедиться, что почти столько же нужно благоразумия для хорошего управления своим частным домом и хозяйством, сколько для управления целым государством. В этом смысле можно многое сказать в защиту оптимизма и указать на тихие струи радости и довольства, которые могут повстречаться вам и на улицах предместий, и в каждом укромном уголке этого прекрасного мира, пусть только человек остается верен раз постановленным законам, и удовлетворение его не минует. Есть гораздо более разницы между качеством, чем между количеством удовольствий, почти равном для каждого из нас, несмотря на их разнообразие.

Человек обязан ознакомиться и с благоразумием высшего разряда; он должен знать, что все в мире, даже самые пушинки и соломинки, подлежит законам, а не случайности; таким образом, и он пожинает только то, что посеял. Ему будут принадлежать плоды, взращенные его трудами; ему предоставлено достижение самообладания и его охранение от посягательства других, с которыми не следует завязывать отношений горьких и докучных, помня, что наибольшая выгода, доставляемая состоянием, есть все-таки независимость. Не должно пренебрегать и добродетелями второстепенными. Сколько из человеческой жизни тратится времени на ожидание! Сколько слов и обещаний оказываются обещаниями салонов, тогда как они должны бы быть непреложны, как судьба.

Мы не беремся в наших «Опытах» касаться основных законов какой бы то ни было добродетели, уединив ее от всего прочего. Природа человека симметрична; она не любит ни односторонности, ни крайностей. Благоразумие, доставляющее внешние блага, не должно быть предпочтительною наукою такого-то кружка людей, между тем как другой кружок посвятит себя изучению героизма, святости и т. п. Нет, этим различным свойствам необходимо примириться. Конечно, благоразумие имеет в виду время текущее, лица живущие, их быт, их собственность; но так как всякий факт имеет свой корень в душе, то и самое умение распоряжаться предметами видимыми проистекает из основательного знания причин и начала, и потому добрый человек должен быть в то же время и человеком мудрым, и великий политик – человеком великого простосердечия. Всякое нарушение истины есть не только некоторый род самоубийства для души, свершающей это преступление, но оно есть притом удар кинжала в самое сердце человеческого общества. Ход событий превращает в разорительную дань самую прибыльную ложь, тогда как искренность оказывается наилучшею политическою мерою, потому что, вызывая откровенность, облегчает взаимные, обоюдные отношения и меняет сделку на дружбу. Имейте к людям доверие, и они будут доверчивы к вам; обходитесь с ними великодушно, и они проявят свою возвышенность с вами, хоть, может быть, по исключению и наперекор своим принятым правилам.


Это важная декларация метода Эмерсона. Он не рассматривает добродетели изолированно. Человек целостен, и благоразумие должно находиться в гармонии с героизмом, святостью и другими качествами. Он выводит ключевую формулу: «…добрый человек должен быть в то же время и человеком мудрым, и великий политик – человеком великого простосердечия». Нарушение истины (простосердечия) ради сиюминутной выгоды – это не просто грех, но и самоубийство для души и «удар кинжалом» по обществу. Искренность – «наилучшая политическая мера», ибо порождает доверие и превращает сделки в дружбу. Здесь благоразумие окончательно сливается с нравственностью.

На страницу:
4 из 6