
Полная версия
Нравственная философия
Эмерсон переходит к философскому обоснованию своей идеи. Источник доверия к себе – не человеческое эго, а связь с высшим началом, которое он называет «Наитием» (Inspiration). Это «неиссякаемый источник мысли и деятельности», прямое «сообщение с Вечной Премудростью». Таким образом, следование себе – это на самом деле следование божественному голосу внутри. Эмерсон описывает это состояние как мистическое озарение, когда истина открывается нам напрямую, помимо логики и опыта. Это ключевая концепция трансцендентализма – учения, к которому принадлежал Эмерсон: вера в то, что человек может непосредственно постигать высшие истины через интуицию, «провидение».
Сообщение души с Духом Божественным так свято и так чисто, что совершается без всякого посредничества. Если бы Господь удостоил обратиться ко всему миру, Он сообщил бы не одно, а все; наполнил бы вселенную громом своих глаголов, из среды своей мгновенной мысли излил бы свет, природу, время, сонмы душ, новые создания и новые мифы. Точно так, когда божественная Мудрость коснется простой и внимательной души, в ней сглаживаются предания и ветхие поучения людей; в ней изобилует жизнь, и текущий час делается звеном соединения минувшего с будущим. Это естественно и очень понятно, а между тем сколько еще великих умов не осмеливаются внимать самому Богу. Человек робок и все вымаливает себе снисхождения. Он едва отваживается сказать: я есмь, я мыслю; но по большей части опирается на ту или другую цитату. Все мы похожи на детей, сперва повторяющих неопровержимые истины своих бабушек, потом – учителей, а по мере возраста, и других замечательных людей, попадающих им навстречу. С каким трудом стараемся мы вытвердить наизусть слова, слышанные нами; когда же дойдем до ступени, на которой стояли эти предшественники, и поймем смысл их слов, то с какою радостью стерли бы мы их из нашей памяти! Итак, при получении нового провидения станем бодро очищать память от залежавшегося в ней хлама. Голос человека, живущего с Богом, обаятелен, как журчание ручейка, как шелест спелых колосьев, волнуемых теплым ветерком.
О! кто и когда достойно удостоверит нас в высокой истине наития! Все, что мы здесь ни говорим, есть только слабая его тень и отдаленное о ней воспоминание. Когда вы постигаете добро, когда вы преисполнены жизни, каким способом это далось вам или было подготовлено? Не видно следов ничьих шагов, не видно лика человеческого, не слышно ничьего голоса и никакого названия вещей, а между тем вас озаряют мысли, соображения, сознание благ необычайных, небывалых. Полнота этой жизни овладевает всем бытием нашим и будто отчуждает его от человечества. Все люди, когда-либо существовавшие, отвеваются от вас как призраки; страх и желание затихают. Нет мольбы на устах, и самая надежда кажется чем-то унизительным, мы находимся в состоянии видения… Это не радость, даже не благоговение – душа вознеслась выше всех ощущений: она созерцает творца сущего, она провидит самый источник истины и правосудия. Совершенная безмятежность, всемирное успокоение проходят сквозь нас: мы видим, что все – добро! Что такое обширные пространства, земные, водные, небесные, что такое промежутки времени, годов, столетий? Душа и чувство поглощают всю предшествовавшую мою жизнь, со всеми ее событиями, они получают высокое значение, достойное моего теперешнего состояния. И такое высокое значение будут иметь и все возможные события: и что мы называем жизнью и то, чему даем имя – смерть.
Это поэтическое описание экстатического состояния наития. Эмерсон пытается передать словами то, что, по его мнению, невыразимо. В этом состоянии исчезают страх и желание, время и пространство теряют значение («что такое промежутки времени, годов, столетий?»). Душа сливается с источником истины, и все кажется добром.
Свет не терпит проявлений души, потому что такие проявления ослабляют авторитет прошедшего, покрывают стыдом его знаменитости, ставят на один уровень богатого и бедного и учат людей не верить свету на слово. Верить и говорить на слово, – просто стыд! Станем лучше говорить о том, что нам открывается: вот где жизнь и движение. Все блага, все добродетели заключаются в величии и в возвышенности души. Один человек или целое общество людей, проникнутых этим началом, по самому закону природы, покорят страны, народы, государства: они призваны властвовать и над богачом, и над певцом, не имеющим их превосходных свойств.
Нам следует преимущественно обращать внимание на жизнь текущую, а не на жизнь прошедшую. Всякая деятельность прерывается во время покоя; она возвращается в момент перехода от состояния прежнего к состоянию новому: в минуту, когда бросаешься в пропасть или пустишься бежать к цели. Но теперь мы стали настоящею чернью. Человек даже забыл и помнить, что он должен свято чтить человека; душе его не доводится даже узнать, что ее назначение пребывать в ясности и безмятежности, и вместо того, чтобы готовить себя к общению с океаном духовной жизни, она нищенски вымаливает кружку воды из водоема людей!.. Нам нужно поучиться ходить одним. Одиночество должно предварять истинную жизнь в обществе. Как люблю я храмы, тихие, безмолвные до начала обрядов и проповедей, которые скоро огласят их; как величавы и недосягаемы кажутся мне церковнослужители, удаляющиеся в святилище. Станем и мы охранять наш внутренний мир, не забывая притом, что уединение состоит не во внешнем отчуждении, а в возвышении духа.
И потому будем по возможности всегда спокойны. Зачем, например, берем мы на себя вину нашего приятеля, проступок жены, дяди, сына по той причине, что они жили под одною с нами кровлей и что, как говорится, одна кровь течет в наших жилах? Но и у всех людей такая же кровь, как моя, а моя кровь такая же, как у всех людей. Разве из-за этого на мне лежит обязанность отвечать за всесветные глупости, безумства, преступления и считать себя покрытым позором и бесславием?
Здесь Эмерсон предостерегает от ложного чувства коллективной ответственности, которое размывает личность. Не стоит брать на себя вину за глупости родственников только потому, что вы связаны кровными узами. «У всех людей такая же кровь, как моя» – это демократическая и гуманистическая мысль: мы все равны в своей человеческой сущности, но ответственность за поступки индивидуальна. Это защита индивидуализма от давления клановости и семьи.
Если мы не в силах одним взмахом вознестись до святыни веры и повиновения одним законам вечным, будем, по крайней мере, сопротивляться искушению, станем на военную ногу и возбудим в вашей скандинавской груди мужественный дух Одина и Тора. Так можно поступать и в наше время искусственной деликатности и сентиментализма, высказывая всегда истину. Иногда случается, что весь мир сговорился терзать вас невыносимыми пустяками. Этот скучает, тому нездоровится; праздность, дела, нужда, недоумие толкутся в вашу дверь и кричат: ступай к нам! иди к нам! Но ты не ходи! Не расточай на это своей души, оставайся спокойно в твоем небе, в твоей горнице и отнюдь не вмешивайся в их факты, в эту бестолочь самых призрачных нелепостей; но проливай свет незыблемых законов на их смятение и безалаберность. Я не признаю, чтоб за людьми состояла власть налагать на меня муки ради их пустого поверхностного любопытства. Покончите с притворными узами приязни и изъявлениями гостеприимства; перестаньте раз и навсегда жить для исполнения ожиданий этих людей обманчивых и обманутых, с которыми вы водитесь. Скажите им: батюшка, матушка, друг мой, братец, до сих пор я жил с вами по всем условиям приличий, отныне же я принадлежу правде и буду следовать одним законам вечным. Я приложу все старания, чтобы доставлять пропитание моей семье и родственникам, и буду вернейшим мужем моей жены, но все эти отношения обосную на начале новом, соответствующем духу моей природы, а не примеру других. Ваши обыкновения не по мне; я не могу долее для них уничтожаться. Если вы в состоянии любить меня таким, как я есть, это большое для нас счастье; если же нет, то верьте, что я все-таки буду достоин вашего уважения. Вникните еще раз, что мне должно наконец быть самим собою, перестать скрывать мои наклонности и мое отвращение, стоять за святыню моих глубочайших убеждений, и признаюсь вам, что я готов пред лицом вселенной приводить в действие мысли, наполняющие душу мою восторгом, и идти к цели, указываемой мне ею. Если в вас есть благородство, вы не лишите меня за это своей любви; в противном случае, я не оскорблю ни вас, ни себя лицемерною податливостью. Если, сами любя правду, вы не сознаете тех истин, какие сознаю я, ищите своих единомышленников, я буду искать себе моих. Не по духу гордыни или себялюбия решился я поступать так, но по смирению и искренности. Выгода моя, ваша, выгода всех людей – жить по правде, как долго не жили бы мы прежде по лжи. Мои слова кажутся вам теперь жестки, но не сегодня, так завтра, вы сами последуете внушениям своей природы, и, если мы имеем в виду истину, она приведет и вас, и меня к одной цели.
Эмерсон дает практический совет для тех, кто не способен на постоянное мистическое горение. Нужно проявлять мужество, «скандинавский» дух, отсылая к мифологии викингов (Один – верховный бог, Тор – бог грома и бури). Нужно говорить правду и не растрачивать душу на пустячные требования общества («тот скучает, тому нездоровится»). Вместо того чтобы бежать на каждый зов, нужно «проливать свет незыблемых законов на их смятение». Эмерсон отстаивает право на личные границы и душевную экономию.
Но, скажут мне, поступив таким образом, вы огорчите своих близких. Конечно, не могу же я, однако, закабалить и себя, и все силы моего духа из опасения потревожить их чувствительность. Притом на всех людей по временам находит рассудок, в такие минуты они ясно понимают, что добро, что истина, и в такие минуты я жду от них не только моего оправдания, но и подражания моему примеру.
И действительно, почти богоподобен должен быть тот, кто, отвергнув побуждения и причины, по которым обыкновенно действует человечество, решается иметь доверие к самому себе. Высока должна быть душа, тверда воля, ясен взгляд у того, кто может заменить себе общество, навыки, постановления и довести себя до того, чтобы одно внутреннее убеждение имело над ним ту же силу, какой клонит других железная необходимость.
Но, глядя на теперешний дух общества, нельзя не убедиться в необходимости этого правила. Нервы и сердце человека высохли, и все мы стали робкими, оторопевшими плаксами. Мы боимся правды, боимся счастья, смерти, боимся один другого. Много ли есть в наш век личностей великих, доблестных? Нет, нет между нами ни мужчин, ни женщин, способных дохнуть обновлением на нашу жизнь, на наш общественный быт. Большая часть людей нам современных оказываются до того несостоятельными, что они не в состоянии удовлетворить своим собственным потребностям; их самолюбивые притязания стоят в разительной противоположности с их действительным могуществом, которое со дня на день хиреет и оскудевает. Все мы – ратоборцы гостиных, и когда нужно сразиться с судьбою, мы благоразумно обращаемся вспять, не понимая, что в таком-то именно бою и крепнут силы.
Нашим молодым людям не посчастливится первая попытка, и они впадают в уныние; не повезет с первого шага новичку-купцу, и добрые люди твердят: он разорился! Если самый дивный гений, когда-либо учившийся на школьных скамейках, не имеет через год после учебного курса порядочного места в Бостоне или в Нью-Йорке, то и приятелям его, и ему самому уже чудится, что следует опустить крылья и горевать во всю остальную жизнь. О, да явятся среди нас твердые духом, которые растолковали бы людям, что в них есть множество данных и множество средств и что с доверием к себе в них обнаружатся новые возможности и силы! Да научат они нас, что человек есть слово, сделавшееся плотью; слово, назначенное для врачевания ран, нанесенных человечеству разными учреждениями, обычаями, книгами, идолопоклонствами!
С этой точки зрения нетрудно усмотреть, как большее доверие к себе и взаимная почтительность к божественности человека могут произвести самые важные перевороты во всех людских отношениях, занятиях, должностях; как могут измениться их образ воспитания, склад жизни, способы располагать имуществом и все условия их частных и корпорационных сближений; и цели их деятельности, и отвлеченные изыскания, и самая сущность их религии.
К слову о религии; посмотрим, в чем, по большей части, состоят молитвы людей и что такое молитва? Молитва есть доступ в бесконечность; она должна испрашивать у Бога даровать душе новую доблесть, поддержать, окрылить ее силою неведомою, неземною; молитва совокупляет видимое с невидимым, обыденное и знаемое с дивным и сверхчувственным. Молитва – это обзор всех событий жизни с высочайшей точки зрения, это одинокая беседа души, погруженной в созерцание и восторг от дел своего Создателя; души, согласной с Ним в духе и исповедующей; что всякое Его даяние благо и всяк дар совершенен. Но просить себе молитвою такую-то особую утеху, вне добра вечного, – недостойно человека; но смотреть на молитву, как на орудие к достижению той или другой житейской цели, – низко и постыдно. Такая молитва есть доказательство раздвоения, а не единения внутреннего сознания с законом естества, потому что человек, слившийся воедино с Богом, радостно отрекается от своей личности: возвышение духа сопровождает его и возбуждается на каждом шагу. Лодочник при всяком напоре на весло, земледелец пред началом работы, испрашивая благословения свыше, произносят молитву настоящую, понятную для всего созданного, хотя их цель кажется маловажною и одностороннею.

Эмерсон дает духовное, а не обрядовое определение молитвы. Истинная молитва – не просьба о конкретных земных благах, а «доступ в бесконечность», «созерцание и восторг от дел своего Создателя». Просить о частном – недостойно, это свидетельствует о «раздвоении» души с Богом. Истинно молящийся человек уже слит с Божественной волей и потому радостно «отрекается от своей личности». Даже простые действия (лодочника, земледельца), совершаемые с благоговением, – это истинная молитва. Таким образом, вся жизнь, прожитая в доверии к высшему началу в себе, становится молитвой.
Другой род ложных духовных вспомогательств составляют наши соболезнования и изъявления участия; в них виден недостаток самоуверенности и недуг воли. Сожалейте о постигшем его бедствии, если вы тем облегчаете страждущего; или принимайтесь бодро за дело и исправляйте причиненное зло. Но наше сочувствие так же трусливо, как и наши сожаления. Мы стремглав бежим к тому, кто плачет, – часто из-за пустяков, – потом садимся и громким кликом сзываем к делу утешителей каких ни попало, тогда когда следовало бы наставить его на путь истины и оздоровления хорошими электрическими ударами и тем восстановить снова деятельность его души. Тайна всех удач заключается в бодрости духа. Благословен богами и людьми человек, имеющий к себе доверие. Все двери растворяются пред ним настежь, о нем говорят на всех языках, его венчают все поэты, сердца всех несутся к нему навстречу потому именно, что он может обойтись без всего этого. Мы ревностно и щедро сыплем ему хвалы за то, что он шел своею дорогою и пренебрегал нашим одобрением. Боги любят того, кого возненавидит толпа.
Эмерсон столь же критически смотрит на сентиментальное сочувствие. Оно часто является проявлением той же слабости воли, что и лицемерная молитва. Вместо того чтобы «громким кликом сзывать утешителей», нужно «наставить на путь истины… хорошими электрическими ударами» – то есть встряхнуть, пробудить волю в страждущем. Тайна успеха – в «бодрости духа». Человек, доверяющий себе, не нуждается в жалости и всеобщем одобрении, и потому к нему все тянутся. «Боги любят того, кого возненавидит толпа» – парадоксальный итог этой мысли.
Наши молитвы и соболезнования доказывают недуг воли; по немощи же разума мы слишком крепко полагаемся на то, что нам внушит чужой ум, более самобытный и деятельный. Явится какой-нибудь Локк, Лавуазье, Бентам, Шпурцгейм, подчинит множество людей своей классификации и – увы! своей системе. Чем глубже лежит его мысль, чем многочисленнее разряд предметов, затронутых им и поставленных под уровень понятий ученика, тем заманчивее кажется его система. Ученик с восхищением гнет все на свете под вновь изобретенную терминологию, и точно, на время, он многим обязан учителю, развившему своими сочинениями его мыслительные способности. Но для скольких ограниченных голов классификация становится идолом, концом из концов, а не средством скоро истощаемым; за пределами своей системы их глаз перестает видеть и дальний небосклон, и беспредельность вселенной. Им становится невозможным вообразить себе, чтобы вы, незнакомый с их системою, могли тоже иметь глаза, видеть ими далеко и ясно, и они заключают, что вы, вероятно, поживились лучом их света, не замечая того, что свет незаходимый, вечно юный, чудодейственный горит над миром, как в первый день сотворения и поглощает в своем сиянии все преходящие школы и системы.
Эмерсон критикует еще одну форму отказа от доверияк себе – слепое следование чужим философским и научным системам. Он перечисляет известных мыслителей: Джон Локк (английский философ-эмпирик, 1632–1704), Антуан Лавуазье (французский химик, 1743–1794), Иеремия Бентам (английский философ, основатель утилитаризма, 1748–1832), Иоганн Шпурцгейм (немецкий врач, популяризатор френологии – лженауки о связи психики и формы черепа, 1776–1832). Их системы полезны как инструменты развития, но становятся идолами для ограниченных умов, которые перестают видеть мир за пределами терминологии. Эмерсон напоминает, что «свет незаходимый, вечно юный… горит над миром, как в первый день сотворения» и доступен каждому непосредственно.
Благодаря недостатку самобытного развития еще держится страсть к путешествиям и идольское поклонение Греции и Италии. Я не восстаю против путешествий, предпринимаемых для наук, искусств или образования; я желал бы только, чтобы прежде чем пускаться в дальние края, вы установились бы в самом себе и осмотрелись вокруг себя. Тот же, кто путешествует с целью рассеяться и для того, чтобы взглянуть вскользь на предметы, которые он с собою не унесет, тот убегает от самого себя, старается на первых порах молодости, и его ум, его воля делаются развалинами, такими же дряхлыми, как развалины Фив и Пальмиры. В часы трезвого уразумения мы сознаем, что долг наш там, где мы; что приятные спутники и услады даются нам своевременно, без нашего домогательства, и что нам не годится кидаться за ними в погоню.
Эмерсон атакует моду на образовательные путешествия (Гран-тур) как бегство от себя. Если человек едет, не устоявшись в себе, он лишь «убегает от самого себя». Его ум становится такой же «развалиной», как Фивы (древний город в Египте) или Пальмира (древний город в Сирии). Все, что нужно для развития, дается нам своевременно и там, где мы есть. Страсть к путешествиям – симптом «глубокой порчи» ума, который мечется туда-сюда. Мы рабски подражаем чужим культурам, забывая, что «душа, одна душа создала искусства, где бы они ни появлялись». Художник черпает вдохновение в собственном духе, а не в дальних странах.
Страсть к путешествиям есть признак глубокой порчи, закравшейся в наши умственные способности. Наш разум сбит с толку, образ же нашего воспитания еще более мечет его туда и сюда; оттого и ум гоняется у нас за тем и за другим, хотя тело поневоле сидит дома. Мы принимаемся тогда подражать отдаленному, чужеземному; по этим образцам пьем, едим, строим себе дома, перенимая вкусы, мнения, дух народов иностранных, времен прошлых, с раболепством служанки, следящей глазами за госпожой.
Поверьте мне, душа, одна душа создала искусства, где бы они ни появлялись. Художник находил свои образцы не вдали, а в собственном своем духе, прилепляясь мыслью к задуманному труду и сообразуясь с условиями, которые надлежало соблюсти. Напирайте на самого себя, не подражайте никому! Придет тот час, когда вам возможно будет выказать дар, вам свойственный, во всей силе сосредоточенной целою жизнью, посвященною на его образование; тогда как даром перенятым вы пользуетесь на миг, и пользуетесь им наполовину. Где тот профессор, который образовал Шекспира, Франклина, Бэкона, Вашингтона, Ньютона? Изучение Шекспира сделает ли из меня второго Шекспира? Между тем как принявшись за дело, мне сродное, без излишней дерзости и самонадеянности, я могу придумать для его исполнения такую сноровку, которая, несмотря на различие, не уступит той, что облегчила Фидию ваяние, египтянам зодчество, Данту его поэзию. С другой стороны, если я вполне понимаю то, что говорят родоначальники мысли, без сомнения, и я имею способность отвечать им с тою же силою слова. Вселитесь в животворные области простоты и благородства, повинуйтесь своему сердцу, и еще раз воссоздадите вы угасшие миры красоты и стройности.
Как нет ничего самостоятельного ни в нашем богопочитании, ни в воспитании, ни в изящных искусствах, так нет ничего положительного и в духе нашей общественной жизни. Весь свет хвалится прогрессом человечества, и никто нейдет вперед. То же самое заметно и в обществе: зайдя далее в одну сторону, оно отступает с другой; прогресс его мнимый, оно только хвастается за беспрерывные перемены: варваризм и образованность, роскошь и наука, – все это различные положения, а не коренные улучшения. Сверх того, каждое подобное приобретение сопряжено с некоторым лишением; общество обогатится, например, новым открытием, а между тем утратит некоторое свойство, врожденное в каждом из нас. Какая разница между американцем, прекрасно одетым, пишущим, читающим, думающим, имеющим в кармане часы, карандаш, банковый билет, и обитателем Новой Зеландии, нагим владельцем одной палицы, рогожи и спящим, где случится! Но сравните здоровье этих двух людей, и вы увидите, какого врожденного первостатейного преимущества лишился белый человек. Если верить путешественникам, рана дикаря, просеченного топором, заживает в день или два, тогда как такая же рана спровадит белого в могилу.
Образованный человек имеет экипажи, но едва владеет своими ногами. У него прекрасные женевские часы, но ему не узнать времени по солнцу; он купит астрономический календарь и, полагаясь на то, что найдет в нем все нужное, не сумеет отличить ни одной звезды на небе, не подметит ни весеннего, ни осеннего равноденствия, и все великолепные знаки зодиака не находят ни малейшего отражения на его мысли. Разумный человек всегда приходит назад к тому, что собственно необходимо для человека. Художества, открытия и изобретения суть только наружные вывески такого-то времени и не придают мощи человеку. Вред механических усовершенствований притупляет их пользу: Гудсон и Беринг, со своими простыми рыбачьими лодками, превзошли Парри и Франклина, чьи суда вмещали все пособия наук и художеств. С одною подзорною трубкою Галилей усмотрел целый ряд таких великолепных фактов, что все последующие открытия немного пред ними значат, а Колумб достиг Нового Света на самом дрянном корабле.
Еще вопрос: огромные собрания книг – плодоносны ли они для ума? Общества страхований уменьшают ли бедственные случаи? Не променяли ли мы на внешнюю утонченность нравов большое количество внутренней энергии? А установив чин и обряды Богослужения, много ли поддерживаем его пламенным, бестрепетным духом? В секте стоиков каждый был стоик, но между христианами всякий ли христианин?
В законах нравственного порядка нет уклонений, точно так же, как нет их в физических законах тяготения и быстроты движения: прогресс человеческого рода не зависит от времени. Все знания, все искусства, все философии и секты XIX столетия не произведут людей выше «великих людей Плутарха». Тот, кто по духу сродни Фокиону, Сократу, Анаксагору, тот, не называясь их именем, остается просто сам собою и в свою очередь делается главою новых последователей.
Эмерсон задает серию риторических вопросов, ставящих под сомнение ценность внешних достижений цивилизации. Книжные собрания, страховые общества, церковные обряды – все это может быть пустой формой, лишенной внутреннего духа. «Между христианами всякий ли христианин?» – ключевой вопрос. Он утверждает, что в нравственном порядке нет прогресса: люди XIX века не стали выше героев Плутарха (древнегреческий писатель, автор «Сравнительных жизнеописаний» великих греков и римлян). Духовное величие, воплощенное в Фокионе (афинский полководец, IV в. до н. э., знаменит своим бескорыстием и скромностью), Сократе, Анаксагоре (древнегреческий философ, V в. до н. э., основатель рационализма в Афинах), доступно человеку любой эпохи, если он доверится себе.
По недостатку доверия к себе люди с величайшим тщанием поддерживают раз установившийся порядок: гражданский, учебный, религиозный; из боязни, чтобы удары, нанесенные этим учреждениям, не отозвались на их собственности; они до того опираются на внешность предметов, что на самый прогресс души человеческой, выражаемый в гражданственности, в просвещении и богопочтении, смотрят как на оплот своих владений. Их уважение измеряется богатством того и другого, а не внутренним достоинством человека. Но человек истинно просвещенный стыдится своих владений, своих капиталов, из уважения к своему «я». Еще более ненавистно ему его богатство, если оно досталось случайно, по наследству, в подарок или через преступления предков; он чувствует тогда, что оно не имеет с ним тесной внутренней связи, но держится в его руках, покамест не нашелся еще на него вор, или не похитила его революция.




