
Полная версия
Сибирский червонец
Через неделю, проходя мимо Гостиного двора на Невском, Сергей заглянул в один из магазинчиков под названием «Джентльмен». Взгляд привлекла витрина: на ней были развешаны шляпы, костюмы, галстуки, разные трости – для инвалидов и для джентльменов: стильные, с набалдашниками, закруглёнными деревянными ручками, из слоновой кости, некоторые инкрустированы перламутровыми узорами. Сергей Ильич Голышкин рассматривал долго, любовался тонкой работой, приказчик вытанцовывал перед ним, наконец устал, сказал холодно:
– Не понятно, что господин желает...
– Ассортимент беден, – сказал Голышкин.
Приказчик, скосив злые глаза на посетителя, юркнул в маленькую дверцу. Через секунду появился, не глядя на Голышкина, встал за прилавок подальше, где продавались бритвенные приборы, а из двери высунулась лысая голова с бородкой:
– На что господин желает взглянуть? – сделав приглашающий жест рукой, лысая голова исчезла. Голышкин вошёл в маленький кабинет с висящими на гвоздях по стенам тростями. На полке стеллажа тоже лежали трости.
– Мне бы такую, чтоб хулиганам отпор дать. Трость потяжелее.
Хозяин взял с нижней полки трость с набалдашником в виде головы льва, Сергей почувствовал в руке тяжесть увесистой дубинки.
– А ещё что-нибудь? – спросил Сергей.
Хозяин глянул на него изучающим взглядом, достал из сейфа похожую на ножны от шпаги чёрную трость с серебряной рукояткой в виде согнутого в поклоне старика с большой лысой головой, как у самого хозяина магазина. Точно такая же висела над сейфом. Хозяин изогнулся, как серебряный старичок:
– Извольте взглянуть.
Голышкин взял трость, она была тяжелее тех деревянных, что он только что смотрел, но легче той, что с набалдашником.
– Немцы – на все руки мастера, – сказал хозяин, нажал у рукоятки невидимую кнопочку, она щёлкнула. Лысый хозяин, к удивлению Сергея, выхватил из трости стилет, встал в стойку, широко улыбаясь.
– Защищайтесь, сударь! – и подал клинок рукояткой вперёд удивлённому Голышкину.
Из толстой пачки, вырученной за самородок, Сергей отсчитал несколько купюр.
– О-о-о! – изумившись, воскликнул хозяин магазина. – Тогда позвольте преподнести в качестве подарка ещё одну.
Он снял со стены абсолютно похожую трость. Сергей ощутил её лёгкий вес, понял – деревянная.
– Эта – для повседневного пользования, – сказал хозяин и, взглянув проницательным взглядом на трость-клинок, добавил вкрадчивым голосом: – Её – для дела, меня не касается, какого. Но лучше держите подалее от себя. – И, окинув взглядом Голышкина, сказал: – Вижу, господин состоятелен, могу предложить шляпу, костюм, ботинки...
Голышкин переоделся во всё новое. Хозяин собственноручно завернул старые вещи в довольно большой, по длине трости, продолговатый тюк, предварительно положив в него трость-шпагу, деревянную же вручил Сергею.
Сергей щёголем шагал теперь по Невскому, держа под мышкой тюк, другой рукой поигрывал деревянной тростью, изредка касаясь тротуара. Встречные барышни обращали внимание, извозчики придерживали лошадей: «Куда вас, барин?» Было приятно: из бедно одетого вмиг приобрёл облик лондонского денди – на него все смотрят, готовы услужить!
– Подвези-ка, братец, до Сенного, – сказал он очередному извозчику.
Когда подъехал к дому, из окон глазела Матрёна с дочерями; разом все выдохнули: «О-о-ох!!!»
Старшая Ада про себя решила: «Он будет мой!»
Получив деньги, Голышкин стал посещать музеи, брал на экскурсии Матрёниных дочерей. Ада заворожённым взглядом рассматривала музейные шедевры. Вообще, поселившегося у них Сергея она всячески опекала, подкармливала, когда у того совсем не было денег, и не ревновала, когда он спал с другими сёстрами – Глашкой и Сонькой; те и сами лезли к нему под одеяло... Лишь совсем юную Машу, оберегаемую матерью и сёстрами, он не позволял себе трогать. Он работал, ходил на тренировки по боксу и брал платные уроки.
Магазины, в которые раньше заходил Иван Иванович и где его любезно принимали, теперь стали отказывать. Племянники перестали ходить на Сенной и другие рынки. Молчаливые люди не появлялись у Базановского, будто испарились. Дело застопорилось.
***
Продолжая заниматься рисованием и живописью, Сергей узнал от таких же непоступивших, что есть учитель, который хорошо готовит в Академию. Этого учителя иногда самого приглашали временно замещать какого-нибудь заболевшего преподавателя. Глянув работы Сергея, учитель похвалил, начал с ним заниматься. Учил добросовестно, но заломил за уроки немалую цену; говорил: «Творец должен быть голодным», – и с умилением оглядывал Сергея в его поношенной одежде. Сведущие ученики рассказывали, что учитель – неудачник, в своё время ему не дали звания профессора. Многие его бывшие ученики, поступив в Академию, уходили вперёд, оставляя учителя далеко позади, получали медали и сами становились профессорами. И когда Сергей явился на занятия совершенным франтом, он неожиданно почувствовал к себе холодность и раздражение.
Он неплохо уже освоил технику рисования, ему подвластна стала масляная живопись. У себя в каморке написал большую картину, где изобразил отца с поднятым над головой самородком и взиравших на него счастливых старателей. И даже принёс картину в мастерскую на суд учителя, ждал его оценки и замечаний. Полезную критику Сергей всегда воспринимал с пониманием и благодарностью. В мастерской были два его приятеля, ранее видевшие картину и выражавшие своё положительное мнение. Однако учитель, глянув на картину со сморщенной физиономией, будто под нос ему сунули проквашенную капусту, вместо того чтобы указать на просчёты и ошибки, отделался общими фразами: дескать, сюжет слаб и непонятен, герои совсем не прописаны, и почему они с радостными улыбками, а в глазах слёзы? Сергей пытался объяснить, что в глазах слёзы счастья, что самородок спасёт многие семьи от голода. Но в завершение учитель заявил, что всё это мазня, не стоящая внимания. Один из учеников сразу стал отпускать ехидные словечки, поддакивать, другой, когда встречался с Голышкиным взглядом, молча опускал глаза.
Вступительный экзамен в Академию Сергей провалил во второй раз. Приятели – и тот, что ехидничал, и тот, что молчал – поступили. С последним он встретился у выхода, тот выразил недоумение, будто извинялся:
– Мне твоя работа понравилась. Завидует этот пьяница чужим талантам, хоть и умелый рисовальщик, но бездарь...
Больше Голышкин судьбу не испытывал, жалел лишь силы и средства, потраченные на частные уроки, вздыхал, что действительно лишён искры божьей, не поцеловал всевышний его в темечко при рождении.
Когда Голышкин принёс картину обратно и выставил на обозрение в большой комнате, Соня, Глашка и Маша впялились в полотно, стали рассуждать:
– Здорово! – сказала Маша.
– Люди как живые! – заметила Глафира.
– Кому-то ж счастье привалило! – воскликнула София. – Деньжищ-то получат!
Только мама Мотя скорчила мину:
– Ну, похоже, и что? Рисованный самородок! Лучше б девиц рисовал. За них деньги плотят и в спальню весят.
Ада смотрела с восхищением и молчала. Ночью нежно обнимала и целовала Сергея. Он плакал, размазывая слёзы по её плечам и груди.
– Ничего, милый, ты умница, труженик, проявится талант твой в другом, – шептала она.
Там, в Сибири, продираясь сквозь таёжные чащобы, отец говорил ему: «В тайге дорогу топором прорубаем, в миру – локтями. Сильный живёт, слабый гибнет». С такими мыслями Сергей часто бродил по тихим улицам Петербурга, заглядывая в окна богатых домов, по возможности наблюдал сцены сытой, уютной жизни. Доказывать силу своего таланта он более не станет. Будет действовать – благополучие придёт и к нему.
Иван Иванович ни в магазины, ни на рынки более не ходил, давал Голышкину купюру, отправлял его за провизией. Голышкин прилежно исполнял просьбы, чувствовал, что стал для Базановского необходимым. Он уже работал в подвале дома, но не подавал сведения в сыскную полицию. Однажды в коридоре сыскного отдела встретил бывшего приказчика из магазина «Джентльмен». А потом несколько раз встречал его на Сенном рынке, тот попадался ему на глаза будто бы невзначай и тут же скрывался в толпе. «Вероятно, приказчик тоже тайный агент, – подумал он. – И, вероятно, слежка за мной».
Сергей продолжал жить у мамы Моти. Иногда сопровождал Ивана Ивановича к девочкам. В один из таких визитов, когда уже стали собираться посетители, а Базановский любовался картиной, какой-то генерал посетовал: «Вместо этих оборванцев лучше бы девочек повесили». Матрёна Ивановна сразу же приказала вместо «Старателей» повесить обнажённых дочерей.
– Напрасно, Мотенька, – сказал Базановский, – автор талантлив.
Так же он сказал, что за шедевры надо платить, и купил картину за триста целковых. И, видя, как он легко и небрежно вытряхивает из кошелька сотенные-«катеньки», уязвлённый генерал спросил:
– А сколько стоят эти четыре куклы? – махнув рукой на картину с обнажёнными дочерями.
– Ну, если за каждую красавицу по сотне, то – четыреста, – сказал осмелевший Сергей.
– Но позвольте, – возразил генерал, – четвёртая же совсем ребёнок!
– Так к детям и ездим, дорого платим, – заметил Базановский.
Генерал заплатил четыреста и под ухмылку Базановского отсчитал купюры. Другие посетители, став свидетелями спора и услышав, что картины – шедевры, поспешили купить остальные, от пятидесяти до ста рублей. А совсем скабрёзные, для супружеских спален, купили по двести. От доходов Сергей заплатил Матрёне Ивановне, оставшаяся же ему тысяча была деньгами огромными.
***
На маму Мотю обрушились неприятности. Постоянному клиенту, журналисту местной газетки господину Пачковскому, попалась на глаза Маша. Девчонки в это время в большой комнате для гостей окружили богатого старца, словно цыплята наседку: чмокали его в лысину, ручками гладили щёки, теребили уши, смеялись. Он тискал их попки, закатывал глаза, потом чихнул и как-то сразу уснул. Девчонки на цыпочках отошли к противоположной стене, расположились на диване, с улыбками глядя на захрапевшего старика, пускавшего слюнявые пузыри...
Маша была допущена матерью к подобным играм: «пусть развивается, но не более». За целостностью дочери Мотя следила, но и по времени не затягивала — дескать, чем старше, тем товар дешевле. Решила: лобок чуть оволосится — и уж тогда за Машку можно взять хорошую цену. Мотя мечтала выдать дочерей за каких-нибудь богатых вдовцов: «Подохнут — наследство оставят», — рассуждала она. Сейчас взглянула на старика: «Ну, хоть за этого пердуна».
Маша выделялась утончённой красотой, огромными, чёрными глазами, всегда как бы удивлённо глядевшими на мир божий. Двенадцать лет назад Мотя служила подавальщицей и посудомойкой у богатого купца. Старшие, Ада и Глашка, ей помогали. На одну из вечеринок был приглашён виртуозный ресторанный скрипач, ещё не старый еврей с вороными, с проседью локонами до плеч. В тот вечер оркестр играл жгучие цыганские и венгерские танцы, грустные еврейские и русские чувственные мелодии. Гости, пьянея, утирали слёзы. Мотя иногда выглядывала из-за портьер, прикрывавших дверь, трепетала, слушая виртуозное исполнение ресторанного гения. И когда за полночь, по окончании пиршества, скрипач зашёл на кухню испить водички и, уловив Мотю в закутке, заглянул своими вороными очами в её васильковые глазки, она растаяла... Наутро с оркестром скрипач отправился в другой город. А через месяц Мотя узнала, что беременна.
«Слаба на передок», — плакалась она подруге. И сокрушалась: «Что теперь делать? Троих еле кормлю». Старуха Фрося, бывшая жрица любви и её подруга, хозяйка халупы на западной окраине Питера, пустила жить Мотю с детьми. Шло время. Мотя носила объедки из ресторана, кормила свою ораву. Ада и Глашка помогали мыть посуду. Чаевых, конечно, никто не давал, но еда была всегда и хорошая — пьяные посетители, бывало, не обращали внимание на свои нетронутые кушанья. Мотя приносила домой целехонькие, все были сыты. Полученные за работу деньги Мотя копила, мечтала когда-нибудь открыть своё заведение. А уж дело-то она знала: каких клиентов, как и чем нужно приманивать... Когда объявила о четвертой беременности, Ада и Глашка рассудили как взрослые:
— Где трое, там и четверо, — обняли мать, прижавшись щеками с обеих сторон к её голове.
Кудрявая, ещё трёхлетняя, Соня сидела на полу, почёсывала головку — беспокоили её вошки — и не понимала, почему мамка одновременно улыбается и плачет. К рождению младенца старая Фрося умерла. А за то, что Мотя за ней ухаживала, кормила, избавив от паперти, старуха завещала халупу Матрёне. В честь Святой Девы назвали девочку Машей.
Публичных домов у Сенной площади хватало, но многие были для простонародья. Мотя лелеяла тайную мысль — открыть заведение для богатых и возрастных клиентов. По молодости, пока была свеженькой, служила в приличном заведении, с оркестриком. Студенты консерватории играли замечательно; был в заведении и постоянный опытный старый доктор, следивший за здоровьем девиц, советовал, какие мази и препараты нужно вводить во влагалище, чтобы избежать заражений. Опыта было предостаточно. Всем назойливо выговаривал:
— Прежде чем допустить до себя, не стесняйтесь, осматривайте на морде губы и достоинство клиента — особенно! Глядите внимательно, но не назойливо: есть ли шанкр — прыщик такой, выделения — гной из члена. Ласково общайтесь, лас-ко-во. Чтоб не понял старый дурак, незаметно оглядите всё тело его. Сыпь увидите — верное заражение, отказывайтесь от такого. Меня позовите, охранника, мадам сообщите. Его боле не пустят.
Старый фельдшер рассказывал о разных других способах распознания заражённых клиентов, а также о безопасных способах удовлетворения, показывая на себе:
— Бывает клиенту приятно, если, например, рукой. Можно научиться так, что клиент потом потребует именно этого.
Девицы щупали старика. Он сердился, когда у какой-нибудь не получалась:
— Пальчиками, пальчиками поиграй, как на пианино по клавишам, под мошонкой придави... Да смелее же! Безрукая что ли?! Во-о-от... Вот-вот-вот... Быстрее! Ох! О-о-ох! Понятно вам, дуры?
Девицы хохотали, принимали к сведению, шли мыть руки.
Машуньку сёстры любили, но не баловали. Взрослела, понимала, каким образом достаётся кусок хлеба, и относилась к деятельности матери и старших сестёр как к обычному ремеслу — и к тому, что ей когда-нибудь самой придётся зарабатывать на жизнь подобным образом.
— Хочу её! — потребовал пьяный репортёр, сидевший рядом, указав на Машу.
— Эта не продаётся, — отрезала мама Мотя. — Берите другую.
— Эту-у-у! — настойчиво протянул журналист, не сводя с девочки глаз.
— Десять тысяч золотом, — невозмутимо сказала Мотя. — Но прежде вы должны провериться у нашего доктора, выдержать двухнедельный карантин, живя у нас, оплачивая завтраки, обеды, ужины — и только тогда мы дадим вам час пребывания с девочкой.
Пьяный журналист уставился на Мотю квёлым глазом.
— Да вы охамели тут! — заорал он. — Вы понимаете, кто я? Стоит мне... Ваша жидовка трёх грошей не стоит! Да кто за неё заплатит?!
Потом вдруг будто опомнился:
— Вы тут детей растлеваете!
Пьяный бросил чашку с кофе в лицо Маши. Чашка отскочила от её лба, облив лицо горячей жидкостью, ударилась о спинку стула, разбилась. Недопитый кофе растёкся, пачкая ковёр. Голышкин кинулся было к репортёру, но Мотя ухватила его за сюртук.
— Ни в коем случае! Ни в ко-ем! — держала она, пока Сергей не обмяк.
Она всегда старалась избегать скандалов, так и в этот раз стала умолять Пачковского покинуть заведение. Потом бросилась к дочери, у которой уже хлопотали старшие сёстры. Выше виска у неё был глубокий порез, и на самом виске покраснела кожа.
Голышкин силой вывел журналиста на улицу, подавив желание сжать руки у горла:
— Ступайте, господин, до дома, проспитесь... — он повёл журналиста к Сенной площади, поймал извозчика. Посадив пьяного, дал извозчику своих денег. Но журналист не унимался, грозил:
— Я им покажу! Я напишу!..
Когда пролётка отъехала, Голышкин спокойно вздохнул.
Однако через пару дней в уличной газете появилась статья «Об эксплуатации малолетних». В конце статьи автор указал адреса, общественность вознегодовала. Полиция, доселе прикрывавшая свой дополнительный источник дохода и бесплатно пользовавшаяся услугами девиц, показушно перед газетчиками закрыла заведение. Оставшись наедине с мамой Мотей, старый полицмейстер мямлил:
— Прости, Матрёна Ивановна, высшим начальством приказано... У тебя чистота, порядок. Мы ни при чём, обижайся на газетчиков.
— Мало я тебе денег передавала? Лучшими девками пользовался! — стонала Мотя.
— Говори спасибо, что дома не лишилась. У высших чинов отстоял, — парировал старик и взял из её рук пачку денег за заботу.
Деятельность мадам Матильды закончилась. Девочки разбежались по другим публичным домам. А Матильда опять стала Мотей, остались только дочери. Мотя не выдержала, слегла. Вечером призвала Голышкина к себе:
— Денег дам, убей эту сволочь! Приходил же, бесплатно удовлетворялся, лучшими девочками пользовался. Пачкун! Гадёныш! И написа-а-ал... — скрежетала зубами Мотя. — Не зря фамилия его Пачковский.
Потом, схватив Голышкина за грудки, притянула его ухо к своим губам, зашептала:
— Распознает и про твоё доходное дело. Коли я знаю, то и он узнает! Сообщит! Напише-е-ет! — заявила она злобным голосом. — Глашке моей с пьяну намякивал, дескать, дело какое-то золотое расследует. Ему в полиции свой интерес. Соображай...
Мама Мотя задыхалась, держалась за грудь, ей становилось хуже. Стонала:
— Про золотое дело передай Ване Базановскому, Иван Иванычу… — потом вдруг застонала. — Колет под ложечкой. Жжёт...
Приходил доктор, слушал её сердце, категорично заявил: «Возможно, протянет ещё месяц. У неё аневризма». Матрёна Ивановна, собравшись с силами, говорила Голышкину, слеза текла по щеке:
— Не оставь девчонок моих... Пропадут! На улице сгинут. Я знаю, ты справедлив. Мало ль добра тебе делала. А им накажу, чтоб слушались, как брата старшего. Деньги для тебя под матрасом, возьми. Не обмани, Бог накажет! – Мотя замолчала, о чём-то думая, и, тяжело вздохнув, махнула рукой: — Иди. Одна побуду…
***
Она шептала и шептала в темноту о себе, и слёзы стекали по вискам на подушку. И вдруг показалось ей — белый ангел вошёл в её тёмную комнату, присел рядом, гладил руку её, и, утирая слёзы и коснувшись губ, сам стал рассказывать о несчастливой судьбе крестьянской девки Матрёны, работавшей с подросткового возраста у аптекаря поломойкой и сиделкой у мамаши, совсем дряхлой старушки Ады. Старушка жалела сиделку, таскавшую из-под неё судна, обмывавшую, не выражавшую и тени брезгливости. За это старушка Ада часто предлагала скушать свой ужин или обед. А однажды попросила подать ей с комода весёлую глиняную хрюшку, у которой было два отверстия: в одно кидали денежку, из другого доставали. Второе отверстие было закупорено бумажной затычкой. Старая Ада вытащила её и высыпала Моте в пригоршню серебряные и медные деньги: «Тебе нужней, милая». Вскоре умерла.
Когда хозяин обрюхатил Матрёну, поделился с товарищем. В еврейской общине узнали, сказали: «непорядок, коли гойку6[1] покрывает еврей», подыскали для него в жёны соплеменницу. Новая хозяйка, обозвав Матрёну проституткой, выставила её за порог. Искала молодая работу, но срок был большой, брюхатой отказывали, и нигде не было ей приюта. Родила она под мостом Петербурга.
Там же, рядом, ощенилась бродячая собака. Когда собака убегала в поисках пропитания, голодная Мотя, у которой почти сразу пропало молоко, убивала одного из её подросших щенков, зажаривала на костре и съедала. Вернувшись, собака искала пропавших, потом поняла, куда те исчезали, и всегда садилась подле Матрёны и смотрела на неё, и слёзы ручьём текли из собачьих глаз. Мотя жевала щенячье мясо, нажёванное пыталась скармливать младенцу. А собака смотрела и скулила. Мотя съела всех щенков, но молоко у неё так и не появилось. У собаки же из сосков сочилось лишнее. Мать подложила дитя под собаку, по очереди направляла собачьи соски в губы. И младенец сосал. Собака лежала, скулила, и морда её становилась мокрой. Регулярно собака убегала в поисках пропитания, а вернувшись, сама ложилась подле младенца, облизывая лицо девочки шершавым языком, а девочка сосала.
Так прошёл год. Мать уходила с дочкой на паперть, собрав милостыню, покупала еду, кормила и собаку. Собака стала нянькой, сторожем: не подпускала девочку к реке — когда та близко подползала к воде, брала за шкирку и тащила обратно в углубление. Однажды, когда мать болела, под мостом появился какой-то бродяга, вероятно, искал убежища от дождя. Когда он стал подходить, протягивая к малышке руки, псина с рычанием кинулась на него, вцепилась в руку, до крови разорвала кисть. Бродяга больше не появлялся.
На паперти подавали мало. Какой-то нищий посоветовал матери перебраться на Сенной рынок: там, мол, и пристроиться легче, и с продуктами проще — в мусорные ящики вечерами выбрасывают много съестного, и мосты для проживания есть. «Ты хоть и чумазая, — говорил ей нищий, — но молодая и незаражённая. Отмойся в бане, пристройся к какому-нибудь состоятельному торговцу на содержание». Мать взяла ребенка на руки, через весь город побрела к Сенному, за ними, опустив голову, хромала собака. За помывку в бане мать отработала уборщицей, в мусорных ящиках набрала ещё годных в пищу продуктов, для собаки — костей с необрезанными сухожилиями, нашла даже небольшой куль с почти свежими фруктами. Обрезав гнильё, сварила компот на костре.
Утром в мясном ряду подмигнула пожилому торговцу. Тот посопел, сказал, чтоб пришла вечером к концу торговли, заявив, что не обидит. Когда Мотя пришла в назначенный срок, в лавке сидел какой-то с умным лицом господин: в очках и шляпе, с чемоданчиком в руках. Господин приказал раздеться догола, сказал, что проверит её на наличие венерических заболеваний. Мотя уже знала о таковых, встречала на паперти безносых, безухих нищих с гниющими ранами по всему телу. Их забирала полиция, но на их месте появлялись новые. В закутке, в присутствии мясника, врач осмотрел Матрёну, потом приказал сесть на стол, шире раздвинуть ноги. Взял из чемоданчика стеклянную ложку, взял из влагалища соскоб, понюхал, обратил внимание на красивую грудь, ладонями ощупал, отметил удивлённо:
— Будто не кормившая, хотя рожавшая. — Добавил мяснику. — Подержите её пару недель в карантине, потом покажете мне, а там на ваше усмотрение.
И обратился к Матрёне:
— Скажи, милая, сколько половых партнёров у тебя было?
— Каво-о-о? — протянула она.
— Ну, клиентов, мужчин, мужиков? Сколько? — пояснял доктор.
— А-а-а, — хлопала Матрёна глазами. — Только господин аптекарь. Девчонка евойная, — указала на улицу, где у входа в лавку с собакой сидела годовалая девчушка.
Жизнь у мясника, казалось, налаживалась. Через две недели доктор, ещё раз осмотрев Мотю, сказал мяснику, что его здоровью от любви с ней ничего не угрожает.
Похлёбка из костей, котлеты из нетоварного мяса делали своё дело. Девочка подрастала, Мотя хорошела, у собаки залоснилась шерсть. По ночам собака на цепи караулила лавку, а Мотя и дочь жили у мясника в пристройке. Мясник был доволен: Мотя была бесплатная работница: обваливала (отделяла мясо от костей), стояла за прилавком, ночью исполняла свой долг любовницы. Мотю он приодел, на неё засматривались другие лавочники. Время пришло — появилась Глашка. К Аде пожилой мясник относился спокойно, иногда баловал — покупал сладкого петушка на палочке. Девчушка подрастала, помогала матери по хозяйству, Глашка превращалась в милую толстушку.
Матери мясник купил азбуку, вечерами учил её читать, писать, элементарному счёту. Она схватывали науки быстро. Мать даже читала газеты, интересовалась доходностью мясной лавки и, вообще, рассуждала: какое предприятие могло приносить большую прибыль с наименьшими затратами. У неё родилась мысль об открытии ещё одной лавки на другом рынке и даже мясного магазина в жилых кварталах города, где помимо говядины, свинины, баранины и кур будет продаваться рыба, зайчатина, боровая птица, поставляемая охотниками и рыбаками. И жители района, где расположен будет магазин, не станут мотаться на рынок, станут покупать всё близко. За эту идею мясник особенно ухватился. Так прошло четыре года. Мясник копил деньги на магазин, готовился взять Мотю «в замуж».


