Изгнанник за любовь
Изгнанник за любовь

Полная версия

Изгнанник за любовь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

— Я не могла больше, — ответила она, и он почувствовал, как её плечи вздрагивают от беззвучных рыданий. — Я не могла без тебя.

Он заплатил извозчику, не глядя, сколько отдал, взял её саквояж и повёл в дом. Они поднялись по лестнице, прошли по коридору, где пахло махоркой и казённым сукном, и вошли в его квартиру. Она была маленькой, казённой — две комнаты с окнами на плац, — но сейчас, с зажжёнными свечами, с камином, в котором потрескивали дрова, она казалась самым уютным местом на земле.

Он помог ей снять пальто. Она стояла перед ним в простом шерстяном платье, бледная, исхудавшая, с кругами под глазами, но такая прекрасная, что у него перехватило дыхание.

— Ты похудела, — сказал он. — Ты не ешь.

— Я не могу есть, когда тебя нет, — ответила она, и он увидел, как по её щекам текут слёзы.

Он обнял её, прижал к себе, чувствуя, как она дрожит. Дрожит не от холода — от того, что наконец-то здесь, наконец-то с ним, наконец-то дома.

— Никогда больше, — сказал он. — Я никогда больше не отпущу тебя.

— Не отпускай, — прошептала она. — Пожалуйста. Не отпускай.

Это были лучшие дни в его жизни. Две недели, которые он потом вспоминал как самое светлое, самое чистое, самое настоящее время.

Они не выходили из квартиры. Словно прятались от всего мира. Шторы были задернуты, дверь заперта, телефон отключён — он не хотел, чтобы кто-то, даже самые верные люди, знал, что она здесь. Это было их время. Их тайна. Их счастье.

Он сам готовил для неё. Умел он это делать плохо — вырос во дворце, где всё делали слуги, а потом в казарме, где кормили из общего котла. Но он хотел сделать для неё что-то своими руками. Он варил картошку, жарил яйца, разогревал суп, который ему приносили из офицерской столовой. Обжигал пальцы, ронял тарелки, ругался на непослушную плиту. Она смеялась — тем самым смехом, который он так боялся забыть, — и помогала ему, и они стояли на кухне, тесно прижавшись друг к другу, и варили картошку, и это было счастьем.

Вечерами они читали вслух. Он любил стихи Фета — «Шёпот, робкое дыханье, трели соловья», — и она слушала, положив голову ему на плечо, и в такт его голосу её дыхание становилось ровным, спокойным. Она любила Тургенева — «Дворянское гнездо», «Асю», «Накануне», — и он читал ей эти книги, которые знал почти наизусть, и голос его звучал тихо, нежно, и слова Тургенева становились их словами, их историей, их жизнью.

Иногда они спорили. О пустяках — о том, как правильно варить картошку, о том, какое вино лучше пить к ужину, о том, стоит ли держать фикус на окне или лучше переставить его в угол. Она говорила, что фикус любит свет, он — что фикусу нужен покой. Они спорили, смеялись, мирились, и в этих спорах было что-то такое, что делало их похожими на обычную семью. На тех, кто живёт не в казармах, не в казённых квартирах, а в своём доме, где всё общее, где всё решается вместе, где есть место и любви, и спорам, и фикусу на окне.

Однажды вечером они сидели на полу у камина, укрывшись одним пледом. Дрова потрескивали, за окном шумел дождь, и было тепло, уютно, безопасно. Он смотрел на огонь, на её лицо, освещённое пламенем, на жемчужную нить, которую она никогда не снимала, и думал о том, что это и есть жизнь. Настоящая. Та, ради которой стоит родиться великим князем, чтобы потом от всего отказаться.

— Я хочу, чтобы ты стала моей женой, — сказал он. — Не здесь, в тайне. По-настоящему. Я добьюсь развода для тебя. Я уговорю брата. Я откажусь от всего, если понадобится.

Она молчала. Смотрела на огонь, и он видел, как её глаза блестят в отсветах пламени. Она знала, что это невозможно. Император не даст разрешения на развод офицера ради брака с великим князем. Церковь не благословит этот союз. Династия не примет её — простую дворянку, да ещё и разведённую. Но когда онасмотрела на его лицо — открытое, решительное, счастливое, — она не могла сказать ему «нет».

— Мы найдём способ, — прошептала она. — Мы обязательно найдём.

Он обнял её, и они сидели так, глядя на огонь, и думали о том, что впереди — целая жизнь. И что они будут вместе. Обязательно будут.

Она не знала, что этот разговор подслушан.

В Орле у Михаила были не только верные денщики, готовые пойти за ним в огонь и в воду. Были и другие люди — те, кто обязаны были доносить в Петербург о каждом его шаге, о каждом слове, о каждом вздохе. Агенты охранного отделения, внедрённые в полк, следили за ним с того момента, как он ступил на орловскую землю. Они знали, когда он встаёт, когда ложится, что ест, что читает, с кем разговаривает. И они знали, что к нему приехала женщина.

Донос лёг на стол графа Фредерикса через неделю после приезда Натальи. Он был подробным, составленным по всем правилам жандармского делопроизводства:

«Вашему Сиятельству графу В.Б. Фредериксу, министру императорского двора.

Сим доношу, что 15 ноября сего года на квартиру командира Черниговского гусарского полка великого князя Михаила Александровича прибыла неизвестная женщина, личность которой установлена как Наталья Сергеевна Вульферт, супруга поручика Гатчинского эскадрона. Женщина проживает в квартире великого князя, не покидая её пределов, и отношения между ними носят характер, порочащий честь династии и звание офицера. Прибытие совершено без согласия супруга, что является нарушением супружеского долга и может быть использовано недоброжелателями империи для компрометации императорской фамилии. О дальнейшем буду доносить немедленно по получении сведений.

Вашего Сиятельства верный слуга,

Н.Н. (подпись неразборчива)»

Фредерикс прочитал донос, перечитал, задумался. Он знал, что это может значить. Скандал, который разразится, если информация станет достоянием гласности, может быть страшнее, чем все революционные бомбы. Великий князь, брат императора, живёт с чужой женой, которая ушла от мужа без разрешения. В газетах об этом напишут. В Европе будут смеяться. Династия будет опозорена.

Он взял донос, положил в папку с грифом «Совершенно секретно» и отправился в Царское Село.

Николай II принял брата в своём кабинете в Александровском дворце на следующий день после того, как Фредерикс принёс донос. Михаила вызвали срочной телеграммой, и он приехал из Орла в Петербург в тот же вечер, оставив Наталью одну в квартире, с наказом не выходить на улицу и не открывать дверь никому.

Он вошёл в кабинет и сразу понял, что этот разговор будет другим. Не было той семейной теплоты, которая была в прошлый раз, когда они говорили о гатчинских слухах. Не было сожаления в глазах брата. Николай сидел за столом прямой, как струна, пальцы его сжимали край столешницы так, что побелели костяшки. На столе перед ним лежала папка, и Михаил понял, что в ней — донос.

— Я всё знаю, — сказал император, не глядя на брата. — О её приезде в Орёл. О том, что вы жили вместе. О том, что она до сих пор у тебя.

Михаил молчал. Он знал, что лгать бесполезно.

— Ты опозорил себя, Миша, — сказал Николай, и в его голосе не было гнева. Была усталость. Глубокая, бездонная усталость человека, который слишком долго носит корону, которую не просил. — Ты опозорил нашу семью. Что скажут в армии? Что скажут в Европе? Ты великий князь, брат государя, а ведёшь себя как последний гуляка.

— Я люблю её, — повторил Михаил, и в его голосе не было ни капли раскаяния.

Николай встал, прошёлся по кабинету, заложив руки за спину. Он был высок, тонок, и в своём сюртуке казался ещё более хрупким, чем обычно.

— Любовь? — он повернулся к брату. — Ты думаешь, я не понимаю, что такое любовь? Я люблю Аликс. Я люблю её больше жизни. Я знаю, что такое просыпаться рядом с человеком, без которого не можешь дышать. Но есть долг, Миша. Есть честь династии. Ты не имеешь права ставить свои чувства выше интересов империи.

— А ты имеешь? — тихо спросил Михаил.

Николай остановился. Медленно повернулся к брату. Глаза их встретились, и в этот момент в них не было ни гнева, ни вражды. Только глубокая, бездонная печаль двух людей, которым судьба дала слишком много власти и слишком мало свободы.

— Я император, — сказал Николай после долгой паузы. — А ты — мой подданный. И я приказываю тебе: прекрати эти отношения. Немедленно и навсегда. Она должна уехать. Сегодня же. Ты вернёшься в Петербург, но будешь жить под моим надзором. Если я узнаю, что вы встречаетесь, если я узнаю, что она приезжала ещё раз… я пошлю тебя в действующую армию. В самую глушь. Или лишу тебя всех званий. Выбор за тобой.

— Ты не можешь запретить мне любить, — сказал Михаил.

— Могу запретить тебе видеться, — ответил император. — А остальное — между тобой и Богом.

Михаил стоял, глядя на брата. На этого человека, которого он любил, которому доверял, который был для него не только императором, но и старшим братом, тем, с кем они вместе играли в Гатчине, вместе потеряли отца, вместе пережили ужас 1905 года. И теперь этот человек приказывал ему отказаться от единственного, что делало его жизнь осмысленной.

— Я подчиняюсь, — сказал Михаил, и в его голосе не было покорности. Была та же твёрдая, спокойная решимость, что и раньше. — Я подчиняюсь как офицер. Но как человек — я не откажусь от неё. Никогда.

Он поклонился и вышел. В коридорах Зимнего его шаги звучали гулко и одиноко. Он шёл к выходу, и в его голове билась одна мысль: «Наташа. Что я скажу Наташе?»

Он вернулся в Орёл на следующее утро. Она ждала его на крыльце, как тогда, в первый вечер, — в тёмном пальто, с саквояжем у ног, с глазами, в которых он увидел всё: и надежду, и страх, и любовь, и предчувствие разлуки.

— Ты видел брата, — сказала она, когда он подошёл.

— Да.

— Что он сказал?

— Ты должна уехать, — сказал он. — Сегодня.

Она не заплакала. Она стояла, глядя на него, и её лицо было спокойным, только руки, сжимавшие ручку саквояжа, дрожали.

— Я знала, — сказала она. — Я знала, что так будет.

Он взял её за руку, повёл в дом. Они поднялись в его квартиру, и он помог ей собрать вещи — немногое: платье, бельё, жемчужную нить, фотографию. Она складывала всё в саквояж молча, аккуратно, как складывают вещи, когда знают, что больше никогда сюда не вернутся.

— Я буду писать, — сказал он. — Каждый день.

— Не надо, — ответила она. — Они перехватят. Мы не должны рисковать.

— Тогда как? — спросил он, и в его голосе прозвучало отчаяние. — Как я узнаю, что ты жива? Что ты… что ты ещё любишь меня?

Она подошла к нему, взяла его лицо в ладони.

— Я всегда буду любить тебя, — сказала она. — Всегда. Даже если мы не увидимся. Даже если мы не будем писать. Даже если нас разлучат навсегда. Я буду любить тебя. Помни это.

Он обнял её, и они стояли так, в этой маленькой, казённой квартире, где они были так счастливы всего несколько дней назад, и слушали, как за окном шумит ветер, и знали, что это — последние минуты их орловского счастья.

Он провёл её на вокзал. Они ехали на извозчике молча, держась за руки. На перроне он помог ей подняться в вагон, поставил саквояж на полку. Она стояла у окна, и он смотрел на неё, и ему казалось, что сердце его разрывается на части.

— Я вернусь, — сказал он. — Я найду способ. Мы будем вместе.

— Я буду ждать, — сказала она. — Всегда.

Поезд тронулся. Он стоял на перроне, глядя, как вагоны уходят в темноту, как окна её вагона становятся всё меньше, как исчезает её лицо, прижатое к стеклу. Он стоял, пока поезд не скрылся за поворотом, и ветер не унёс последний дым.

Потом он повернулся и пошёл. Шёл по пустому перрону, мимо спящих носильщиков, мимо фонарей, которые мигали жёлтым светом, и думал о том, что впереди — долгая разлука. Что они будут писать редко, встречаться ещё реже, что каждый день будет длиться вечность, что каждый вечер он будет сидеть в своей казённой квартире, смотреть на окна, за которыми нет её, и ждать.

Ждать, когда снова можно будет быть вместе.

Глава 6. Тайная жизнь

После орловского скандала Михаил Александрович вернулся в Петербург, но это был уже не тот Петербург, где он когда-то чувствовал себя если не свободным, то хотя бы терпимым. Теперь он был пленником. Император определил ему крыло в Аничковом дворце — том самом, где прошло его детство, где отец когда-то брал его на колени и рассказывал о морских походах, а мать угощала чаем с вареньем. Теперь это крыло стало его тюрьмой.

Каждый его шаг отслеживался. За ним следили не только жандармы в штатском, которые дежурили у ворот дворца, делая вид, что читают газеты, но и собственная прислуга. Камердинер, которого он знал с детства, старый Фёдор, теперь получал щедрое жалование от двора за исправные доносы. Горничные, которые убирали его комнаты, докладывали, что нашли под подушкой, какие книги лежат на столе, не пахнет ли от великого князя женскими духами. Даже повар, который готовил ему обед, был обязан сообщать, в каком настроении его высочество изволил кушать и не спрашивал ли он, случайно, о чём-то, что могло бы выдать его тайные планы.

Михаил знал об этом. Знал и делал вид, что не замечает. Он стал другим — тем, кого в семье считали простодушным и недальновидным, но кто на самом деле научился скрывать свои мысли так же хорошо, как когда-то в Гатчине прятался в подземных ходах от гувернёров. Он был вежлив с Фёдором, любезен с горничными, рассеян с поваром. Он оставлял на столе не те книги, которые читал, говорил не то, что думал, и улыбался не тогда, когда ему было весело. Он стал актёром. И играл свою роль так хорошо, что никто не замечал, что под маской рассеянного, беззаботного великого князя живёт человек, который каждую ночь планирует побег.

Он продумывал маршруты, когда лёжа в постели, глядя в потолок, слушая, как тикают часы на камине. Он знал, в котором часу сменяется караул у ворот, когда дворники уходят ужинать, где можно перелезть через ограду Аничкова сада, не привлекая внимания городовых. Он знал, у каких извозчиков можно нанять пролётку, не называя адреса, какие рестораны держат хозяева, готовые за хорошую плату закрыть отдельный кабинет для тайных гостей. Он стал виртуозом конспирации — тем, кого в Петербурге называли «ночной бабочкой», не подозревая, что эта бабочка — великий князь, брат самого императора.

Он выходил из дворца, когда город затихал. Переодетый в штатское — простое пальто, мягкая шляпа, никаких знаков отличия, — он проходил через калитку, которую охранял старый солдат, которому он когда-то помог с лечением дочери. Солдат смотрел в другую сторону, и Михаил скользил в темноту, растворяясь в ночном Петербурге.

Он шёл по набережной Фонтанки, мимо Летнего сада, где решётки казались чёрными на фоне белого снега, мимо Михайловского замка, который стоял мрачный и пустой, как памятник убитому императору. Он шёл, и снег скрипел под его ботинками, и ветер дул с Невы, и он чувствовал себя свободным — впервые за весь день. Свободным, потому что знал: через час, через два он увидит её.

Они встречались в самых неожиданных местах. В загородных ресторанах на Крестовском острове, где хозяин, старый итальянец, за большие деньги готов был закрыть отдельный кабинет для тайных гостей. В квартире его верного друга, офицера, который рисковал карьерой, предоставляя им свою холостяцкую берлогу на Васильевском острове. Иногда — в самые отчаянные времена, когда слежка становилась особенно плотной, — просто в пролётке, на ходу.

Он нанимал извозчика, называл первый попавшийся адрес, а через несколько кварталов, на тёмной улице, она садилась к нему с другой стороны, и они кружили по ночному Петербургу, говорили шёпотом, целовались, прижавшись друг к другу, и смотрели, как заснеженные улицы сменяют одна другую. Извозчик, получивший щедрую плату вперёд, не оборачивался. Он вёз их по набережным, мимо Исаакия, мимо Медного всадника, мимо Зимнего, где в окнах горел свет, но никто не знал, что великий князь, брат императора, в этот час катается по городу с чужой женой.

— Мы как герои дурного романа, — смеялась Наталья сквозь слёзы. — Скоро начнём передавать записки с помощью дуэний.

— У нас уже есть, — улыбался Михаил, доставая из кармана сложенный вчетверо листок. — Сегодня утром мне передал его садовник. Ты написала, что скучаешь. Я сходил с ума весь день.

Она прижималась к нему, и он чувствовал, как её сердце бьётся в такт его сердцу. И в эти минуты мир переставал существовать. Не было Петербурга, не было дворцов, не было жандармов, не было брата, который приказал им расстаться. Был только он и она, и снег за окном, и тихий скрип полозьев по мостовой.

Наталья всё ещё жила с мужем. Формально — в разных комнатах, но под одной крышей. Владимир Вульферт, узнавший о её поездке в Орёл, уже не сдерживал ненависти. Раньше она была для него женой — нелюбимой, но своей, частью его жизни, его дома, его жалкого, убогого быта. Теперь она стала его унижением. Каждый раз, когда он выходил на улицу, ему казалось, что прохожие смотрят на него с усмешкой. Каждый раз, когда он входил в офицерское собрание, он чувствовал, как разговоры стихают, как офицеры отводят глаза, как кто-то шепчет за его спиной: «Вульферт? Тот самый? У которого жена…»

Он требовал развода. Но не из благородства — он хотел денег. Он знал, что великий князь заплатит любую сумму, лишь бы освободить любимую женщину. Знал и готовился торговаться. Он ждал, когда Михаил придёт к нему сам. Придёт и попросит. На коленях. Потому что в этой истории он, поручик Вульферт, был не только униженным мужем, но и человеком, который держал в руках судьбу великого князя.

Он сидел вечерами на кухне, пил водку и представлял, как это будет. Как он скажет: «Ваше Высочество, вы опозорили меня. Вы опозорили моё имя. Вы сделали из меня посмешище. Что вы можете предложить, чтобы я забыл об этом?» И великий князь будет стоять перед ним, бледный, униженный, и говорить: «Владимир Фёдорович, я прошу вас…» И он, Вульферт, будет смотреть на него сверху вниз и думать: вот он, брат императора, а я, поручик, никто, сейчас могу сделать с ним всё, что захочу.

Но когда Михаил действительно пришёл, Вульферт растерялся.

Это случилось в один из февральских вечеров 1908 года. В квартире на Кирочной было темно и холодно — Вульферт экономил на дровах, чтобы было больше денег на водку. Он сидел на кухне, перед недопитой бутылкой, и смотрел в окно, когда в дверь постучали.

Он открыл. На пороге стоял великий князь. Без свиты, без охраны, в простом штатском пальто, с лицом, которое было спокойным и серьёзным. Он вошёл, снял шляпу, положил на тумбочку.

— Владимир Фёдорович, — сказал он. — Я хочу поговорить с вами.

Вульферт провёл его в гостиную — ту самую, где когда-то они пили чай, когда он был болен, и великий князь приходил его навещать. Теперь здесь всё было по-другому. Шторы задернуты, на столе пусто, только пепельница, полная окурков. Наталья была в своей комнате — Вульферт слышал, как она ходит за стеной, и знал, что она слышит их.

— Садитесь, — сказал Вульферт, и сам сел в кресло, стараясь принять позу уверенного человека, но его руки дрожали, и он спрятал их под стол.

Михаил сел напротив. Смотрел на Вульферта спокойно, без вызова, без высокомерия. В его взгляде не было ни презрения, ни жалости — только усталая, выстраданная решимость.

— Владимир Фёдорович, я люблю вашу жену, — сказал он. — Я прошу вас дать ей развод. Я готов компенсировать вам все издержки и обеспечить ваше будущее.

Вульферт смотрел на него, и в его глазах горело желание ударить, плюнуть, растоптать этого величественного, спокойного человека, который пришёл отнимать у него последнее — даже не любовь (её давно не было), а право называться мужем, право на гордость, право на то, чтобы не быть посмешищем.

— Вы опозорили меня, Ваше Высочество, — прошипел он, и голос его сорвался на визг. — Вся армия знает, что вы спите с моей женой. Вы хотите, чтобы я стал посмешищем? Чтобы на меня показывали пальцем? Чтобы моё имя стало притчей во языцех?

— Вы станете богатым человеком, — спокойно ответил Михаил. — Я даю вам слово. Вы уедете из Гатчины, из Петербурга. Начнёте новую жизнь. Там, где никто не будет знать вашего имени. Или, если захотите, останетесь. Я помогу вам с карьерой. Сделаю всё, чтобы вы не нуждались.

Вульферт заколебался. Ненависть боролась в нём с жадностью. Он хотел унизить этого человека, который стоял выше его на столько ступеней, что их не счесть. Но он знал, что унизить его не сможет. Он был слишком мал. А деньги — деньги были реальны. Деньги могли дать ему то, чего он никогда не имел: свободу.

— Двести тысяч, — сказал он, и сам удивился тому, как легко назвал эту сумму. — И я исчезну. Навсегда. Она будет свободна. Я подам прошение о разводе. По любой причине, которую вы укажете. Но я хочу, чтобы вы знали: я делаю это не ради денег. Я делаю это, потому что… — он запнулся, не зная, что сказать. Потому что что? Потому что устал? Потому что понял, что не любит её? Потому что боится? — Потому что мне всё равно, — закончил он.

— Согласен, — сказал Михаил, не торгуясь.

Он встал, надел шляпу. На пороге обернулся.

— Деньги будут переданы через моего адвоката, как только вы подадите прошение. И ещё, Владимир Фёдорович. Я хочу, чтобы вы знали: я не враг вам. Я не желаю вам зла. Я просто не могу без неё.

Он вышел. Вульферт остался сидеть в кресле, глядя на закрытую дверь. В его голове шумело, и он не понимал, что чувствует. Злость? Облегчение? Или то странное, щемящее чувство, которое приходит, когда понимаешь, что ты проиграл, но проиграл достойно?

За стеной послышались шаги. Наталья вышла из своей комнаты, прошла в гостиную. Она была бледна, её руки дрожали. Она смотрела на мужа, и в её глазах не было ни страха, ни ненависти — только усталость.

— Он ушёл, — сказала она.

— Ушёл, — ответил Вульферт.

Она повернулась, чтобы уйти, но он остановил её.

— Наталья, — сказал он, и в его голосе впервые за долгое время не было злобы. — Ты счастлива?

Она обернулась. Посмотрела на него долгим, внимательным взглядом. В этом взгляде было всё: и боль, и прощение, и то, что он никогда не понимал в ней — любовь. Не к нему. К другому. Но любовь.

— Да, — сказала она. — Счастлива.

И вышла.

Деньги были переданы через адвоката. Двести тысяч рублей — сумма огромная по тем временам, на которую можно было купить дом в Петербурге, имение в Крыму, несколько экипажей и жить безбедно до конца дней. Вульферт получил эти деньги и исчез. Он уехал из Гатчины, из Петербурга, из России. Поговаривали, что он поселился в Швейцарии, купил там дом, женился на молодой швейцарке и забыл о том, что когда-то был поручиком, у которого великий князь отнял жену.

Осенью 1910 года брак Натальи Сергеевны с поручиком Вульфертом был расторгнут. Причина, указанная в документах, звучала казённо и безлико: «неисправимый распад семейных отношений». Никто не упоминал великого князя, никто не упоминал двести тысяч, никто не упоминал той ночи, когда Михаил пришёл в квартиру на Кирочной и стоял перед униженным мужем, прося о свободе для любимой женщины.

Наталья получила документы о разводе в тот же день, когда Вульферт уехал из Петербурга. Она сидела в своей комнате, сжимая в руках бумагу с казённой печатью, и не могла поверить, что это случилось. Она свободна. Свободна от человека, который был её мужем, но никогда не был ей мужем. Свободна от той жизни, которая тянулась годами, как бесконечная, серая, пустая дорога. Свободна. Но что это означало?

Она вышла на улицу. Петербург был серым, холодным, обычным. Люди шли по своим делам, извозчики кричали, торговки торговали пирожками. Никто не знал, что эта женщина в простом пальто, с бледным лицом и глазами, полными слёз, только что обрела свободу. Она шла по Невскому, мимо Казанского собора, мимо Гостиного двора, мимо Аничкова дворца, где в окнах горел свет, и знала, что там, за этими стенами, он ждёт её. Ждёт, чтобы сказать: «Теперь ты моя. Теперь мы будем вместе».

Она зашла в маленькую кофейню на Литейном, заказала чашку кофе и села у окна. В руке она всё ещё сжимала бумагу о разводе. Она смотрела на неё, и ей казалось, что это не бумага, а ключ. Ключ от новой жизни. От той жизни, о которой она мечтала, которую боялась, которую ждала.

Но в этой свободе было и что-то другое. Страх. Она была свободна от одного мужчины, но теперь она принадлежала другому. Не так, как прежде — не по закону, не по бумаге, а по любви. По той любви, которая была сильнее законов, сильнее императорских указов, сильнее всего, что мог придумать этот мир. И эта любовь была для неё не свободой, а судьбой.

Она допила кофе, вышла на улицу и пошла к Аничкову дворцу. Не таясь, не прячась, как раньше. Она шла открыто, и ей было всё равно, кто смотрит, кто шепчется, кто узнаёт её. Она шла к нему. И это было главное.

Они встретились в тот же вечер. Михаил ждал её в своей квартире в Аничковом — той самой, которая была его тюрьмой, но сейчас казалась ему дворцом. Он открыл дверь, увидел её, и у него перехватило дыхание. Она была бледна, её глаза блестели, и в руке она держала бумагу — ту самую, которую он ждал два года.

На страницу:
5 из 6