На всю оставшуюся жизнь. Осень отменить нельзя
На всю оставшуюся жизнь. Осень отменить нельзя

Полная версия

На всю оставшуюся жизнь. Осень отменить нельзя

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Продавщица, молоденькая, с начесом, крутилась рядом, поглядывала с интересом.

– Примерять будете? – спросила, стрельнув глазами. – Для сына, наверное?

– Для себя, – буркнул Лаврентий и сам смутился своей дерзости.

Костюм он выбрал серый, в тонкую еле заметную полоску. Ткань шуршала под пальцами, как живая. Пиджак лег на плечи – будто всю жизнь на нем и рос. Лаврентий посмотрел на себя в большое, в пол, зеркало и не узнал. Из зеркала глядел не дед с потухшими глазами, как у покойника, а мужчина. Подтянутый, серьезный. Разведчик.

– Берете? – продавщица уже пробивала чек.

Лаврентий глянул на ценник и похолодел. Стоил костюм как два его месячных пенсиона. У него с собой было ровно вполовину меньше. Можно было бы снять с книжки и вернуться позже, но ведь танцы уже завтра, а магазин в воскресенье не работает. Стоит Лаврентий посреди зала с вешалками, задумался.

– Мне бы… – начал он, но продавщица уже поняла.

– Дорого? – она вздохнула, но не зло, а скорее огорченно. – Так снимите, чего мучиться. Не по Сеньке шапка.

– Не по Сеньке, – эхом повторил Лаврентий.

Он стянул пиджак, повесил на крючок в примерочной и вдруг почувствовал себя голым. В своей старой фуфайке, с вечно мятой рубахой, он снова стал тем, кем был час назад – одиноким, никому не нужным стариком, которому не место на танцах.

Вышел из магазина, постоял на крыльце. Морозный воздух драл горло. Лаврентий закурил, глядя на освещенную витрину, где за стеклом стоял манекен в таком же костюме – сером, красивом. Манекен в нем казался живым и будто насмехался, дразнил.

«А Антонина? – стукнуло в голове. – Она в чем будет? В своем кримплене, в туфельках. А я в чем? О чем с ней говорить, если я рядом с ней – как пугало огородное?»

Лаврентий вспомнил, как она говорила про Горького. Как сияла, когда спорила. Как поправляла волосы тонкими пальцами с аккуратным маникюром. «Такая женщина, – подумал он, – не для таких, как я».

Он затушил папиросу о перила и вдруг понял, что не может уйти. Ноги не шли. Будто костюм привязал его к себе невидимой ниткой.

«А что, если?..»

Мысль была дикая, страшная. Он даже отшатнулся от нее. Но она вернулась, уцепилась покрепче.

«Ты воровать собрался, старый пень? – спросил он себя. – Всю жизнь честно прожил, детей поднял, ордена имеешь – и на тебе, на старости лет, в тюрьму захотел?»

Но перед глазами стояла Антонина. Ее глаза. И как она скажет: «Приходите, Лаврентий, на танцы». А он придет в этом… в этом… Лаврентий посмотрел на свои стоптанные сапоги и заскрипел зубами.

– А один раз? – прошептал он в темноту. – Всего один раз в жизни сделать что-то не для других, не для плана, не для Родины, а для себя? Для нее? Один раз – и хватит. Потом отработаю, верну, заживу как надо.

Внутри все сжалось в тугой узел. Лаврентий оглянулся – никого. Магазин уже закрывался, последние покупатели выходили, толкаясь в дверях. Он подождал, пока стихнет гомон, и скользнул обратно.

Продавщица возилась за прилавком, пересчитывала рулоны ткани. Лаврентий прошел в примерочную, где на крючке висел его серый пиджак. Брюки лежали на скамейке.

Руки затряслись, едва он дотронулся до ткани. Лаврентий торопливо, ломая ногти о пуговицы, переоделся прямо поверх нижней рубахи – некогда было церемониться. Пиджак лег на плечи как влитой, брюки сели по фигуре. Свою старую одежду он наспех скрутил в тугой узел и, оглянувшись на дверь примерочной, засунул поглубже под лавку, в самый темный угол. Потом заберет, если… если получится.

Сверху накинул фуфайку, запахнулся поплотнее и шагнул наружу. В ушах стучало так, что, казалось, весь магазин слышит этот гул. Фуфайка, надетая поверх нового пиджака, сидела колом, топорщилась, и Лаврентию чудилось, что каждый встречный видит эту нелепость, видит его преступление.

Продавщица мельком глянула на него – он перехватил ее взгляд и похолодел. Но она тут же уткнулась обратно в свои рулоны. Мало ли кто в чем ходит.

Лаврентий, не глядя по сторонам, двинулся к выходу.

– Мужчина! – окликнул его резкий голос.

Сердце упало. Он обернулся. Уборщица со шваброй стояла у него за спиной.

– Закрываемся, закрываемся! – крикнула она, махнув рукой. – Давай на выход. На выход, на выход! В понедельник придете. – Она старательно намывала пол, подгоняя его к выходу широкой шваброй, оставляющей мокрый след.

Лаврентий влился в поток покупателей, сделал пару шагов и остановился. Развернулся, кинулся к примерочным – и снова наткнулся на женщину со шваброй.

– Ну, куда ты, куда? Чего топчешь-то! – закричала она. – Вот ироды! Вам лишь бы пошляться, а мне мой за вами.

Лаврентий хотел ответить, что надо бы переодеться, костюм вернуть, даже рот открыл, но почему-то передумал. Раз так дело повернулось, он снова отправился к выходу. У самого прилавка встретился взглядами с молодой продавщицей. «Ну вот и все, – пронеслось у него в голове, – опозорят сейчас на всю Ивановскую». Девушка же, на удивление, улыбнулась и понесла развешивать отложенные костюмы.

Лаврентий молча вышел из магазина, комкая руками полы фуфайки, и только там, в темноте, позволил себе перевести дух. Под фуфайкой шуршал пиджак. На брюках оттопыривались карманы. Он украл. Он, Лаврентий Кузьмич, герой труда, ветеран, отец троих сыновей, украл, как последний жулик.

И странное дело – вместе со страхом и стыдом внутри разливалось что-то другое. Горячее, пьянящее, давно забытое. Он снова почувствовал себя живым.


***

А если кто все-таки заметил? А вдруг его вычислят? Всю обратную дорогу мучился, вспоминая: не осталось ли на оставленной одежде казенных печатей пансионата? Решил твердо: в понедельник либо вернет костюм незаметно в магазин на законное место, либо рассчитается, сняв деньги с книжки. Главное – пережить выходные и не опозориться, иначе на дружбу с Антониной точно рассчитывать не придется.

В воскресенье Лаврентий блистал. Антонина весь вечер смеялась в его объятиях, и они танцевали все вальсы и танго, которые исполнял оркестр. Вечер выдался на славу!

В понедельник Лаврентий с самого утра собирался в магазин. Отгладил рубашку, сложил в авоську костюм и галстук.

Как назло, в интернат приехала комиссия – проживающих в город не выпускали. Промучился дед до самого обеда. Ждал: вот сейчас откроется дверь и закончится его спокойная жизнь. Разоблачат, осудят из-за этого костюма, может, даже посадят. Но как вспомнит горящие глаза Антонины, ее объятия – нет, все было не напрасно. Все получилось как надо! К вечеру Лаврентий успокоился. Подумал: раз не хватились, так и пусть останется этот костюм нечаянным подарком.


***

На следующей неделе решил порадовать Антонину. Такую женщину нужно баловать!

Много ли он делал подарков жене? Нет. Может, поэтому и жили они так обыденно? Другие радости у них были, но, может, Катенька ждала подарков не только на праздники – простого внимания, внезапного. Мелочей приятных – не по хозяйству нужных, а для души? Не было в жизни для Лаврентия ближе человека, чем жена его родная. Дышать он не мог без нее, спать спокойно после ее смерти, а про душу ее так и не узнал. Как так получилось – не объяснить.

С Антониной все по-другому. И думают они одинаково, и про душу ее Лаврентию все понятно с первой минуты. Вот с Катенькой своей, бывало, говорят и говорят – все по делу, по семейным надобностям, а чтобы просто о мечтах, о книгах, о стремлениях – никогда не получалось. Отмахнется уставшая жена и займется детьми, хозяйством. Так и не узнал Лаврентий, о чем на самом деле мечтала его Катя. Была ли счастлива?

Теперь все его мысли занимала Антонина.

– Что же подарить такой женщине, чтобы порадовать? – мучился Лаврентий. – У нас так мало времени осталось для этой радости. Поживем ли еще?


***

Придя в галантерейный отдел, дед долго рассматривал шелковые шали, статуэтки, приметил красивую косыночку – вот ее бы подарить, самое оно. Представил Лаврентий, как накинет Антонина косыночку, как пойдут россыпью нарисованные ирисы по плечам, и заулыбался. А может, лучше духи, вроде солиднее? Стал расспрашивать у продавца, какие духи лучше подарить пенсионерке.

– «Красная Москва», говорите, лучше? – рассматривал флакон Лаврентий, принюхивался, морщился. – А цветочные не годятся, что ли? Точно? А самые дорогие духи у вас какие, покажите?

Продавец, немолодой уже мужчина в очках, устало вздохнул, но полез под прилавок за коробками. Лаврентий косился на манекен у витрины. На его чуть склоненной набок голове небрежно, но удивительно красиво была повязана невесомая газовая косынка – с разводами сиреневого и золотого. Тонины глаза.

Сердце привычно екнуло, но страха не было. Совсем. Вместо страха в груди разлилось что-то теплое, пьянящее, знакомое – так бывало только в молодости, да еще в тот вечер, после первого раза. Азарт. Лаврентий вдруг поймал себя на мысли, что ему нравится это напряжение, эта игра в кошки-мышки, это ощущение, что он, старый пень, может обвести вокруг пальца этих городских, занятых своей важной жизнью.

Продавец выкладывал на прилавок духи, что-то говорил про стойкость аромата. Лаврентий согласно кивал, а сам краем глаза оценивал расстояние до манекена. Два шага. Всего два шага. Продавец стоял к витрине спиной, увлеченно демонстрируя коробочку.

– Вот, «Ландыш серебристый», тоже очень популярная серия…

– А ну-ка, покажите, – попросил Лаврентий, делая шаг к прилавку и закрывая продавцу обзор. Тот еще ниже склонился, роясь в коробках.

Лаврентий сделал шаг назад. Еще один. Костяшки пальцев с застарелыми мозолями коснулись прохладной ткани. Одно движение – и косынка скользнула в его ладонь, послушная, как вода. Он скомкал ее и, не глядя, сунул в карман брюк. Все. Даже сердце не выскочило. Только легкий, приятный холодок пробежал по спине.

– Вот, – продавец выпрямился, протягивая ему «Ландыш». – Если сомневаетесь, лучше «Красную Москву» берите. Классика.

– Беру «Классику», – Лаврентий полез за деньгами. Руки его не дрожали. Он спокойно отсчитал купюры, забрал флакон, упакованный в коробочку, и, пожелав продавцу здоровья, неторопливо направился к выходу.

Толкнул дверь, вышел на крыльцо. И только здесь, на улице, позволил себе улыбнуться. В кармане мягким комочком лежала косынка. «Ловко я его, – подумал Лаврентий не без гордости. – Разведчик. Помнит свое дело!».

Прежнего липкого стыда не было. Было упоение. Он почувствовал себя не вором, а добытчиком, почти героем, идущим на подвиг ради своей прекрасной дамы. Опасное это было стремление, ой опасное, но отказаться от него Лаврентий уже не мог. Он снова был молодым, ловким, бесстрашным и даже влюбленным.


***

Антонина была в восторге! Соседки-старушки завидовали.

Отношения между ними крепли. Лаврентий с Антониной привязались друг к другу. Все больше времени проводили вместе за беседами, от которых становилось тепло: темы всегда находились, и обсудить всегда было что. Расставались ненадолго, с неохотой. Но теперь у Лаврентия появилась тайная страсть. Каждый раз из своих вылазок в город он возвращался с трофеем. В его жизни снова появилась цель: угадать, что обрадовало бы Антонину, найти и заполучить это любой ценой, вернее – без цены, даром.

С каким азартом дед составлял списки магазинов, в которые нужно сходить, помечал крестиком те, где уже побывал. Увлеченно чертил планы запасных выходов. В мыслях проигрывал свои операции и пути отступления. К делу подходил очень серьезно, как на войне. Пришел, разведал, взял.

Теперь Лаврентий одаривал свою Антонину по-царски. Были тут и роскошная шкатулка с ангелами из ювелирного, и браслет из крупного круглого жемчуга с золотой застежкой, и бархатные туфельки, дефицитные, непонятно как доставшиеся деду по случаю, не считая мелких хрустальных флаконов с косметикой и парфюмерией, перчаток, зонтов с оборочками и шелковых шарфиков.

Целый год дед ходил в разведку, пока его не поймали с поличным.


***

Пока шло следствие, в пансионате активисты провели товарищеский суд.

Всех собрали в актовом зале после ужина. Директриса, Клавдия Степановна, сидела за красным столом с секретаршей и двумя самыми активными пенсионерами – Семеном Михеичем, бывшим парторгом, и Анной Федоровной, бывшей учительницей. Остальные расселись на стульях рядками – кто с интересом, кто с осуждением, кто с жалостью.

Лаврентий стоял перед столом с опущенной головой. В казенных брюках и выстиранной до дыр рубашке, он казался маленьким и чужим самому себе.

– Садитесь, Лаврентий Кузьмич, – кивнула Клавдия Степановна на пустой стул. – Чего уж теперь, не мальчик же.

Он сел, положил руки на колени и замер.

Ох и наслушался тогда Лаврентий! Разнесли его проживающие как следует.

Семен Михеич, бывший парторг, говорил громче всех:

– Мы все тут люди с биографией! Кто воевал, кто заводы поднимал! А этот чем занимался? Воровством? Позор на весь пансионат!

– Правильно! – выкрикнул кто-то с заднего ряда. – Гнать таких!

Анна Федоровна, бывшая учительница, поджав губы, добавила:

– И главное, товарищи, никакого раскаяния! Он же, когда его взяли, заявил: если б не попался, так бы и продолжал!

– А ну, встань! – снова загремел Михеич. – Перед людьми скажи: каешься?

Лаврентий медленно поднялся. В зале стало тихо. Слышно было, как за окном ветер качает голые ветки.

Он обвел взглядом знакомые лица. Кто-то отводил глаза, кто-то смотрел с брезгливостью. В третьем ряду увидел Тоню. Она сидела бледная, с сжатыми в нитку губами.

Главное, ее не тронули, не стыдили. Никто не сказал о ней худого слова – словно договорились заранее. Только Михеич буркнул себе под нос: «Женщина, конечно, не виновата, что ей такие подарки дарили…», но и тот осекся под взглядом директрисы.

Лаврентий смотрел на Антонину и вдруг, сам не ожидая от себя, шагнул к ней, потянулся. Остановился в двух шагах, низко, в пояс, поклонился.

– Прости меня, Тоня, – сказал он громко, так, чтобы все слышали. – Прости, что вором оказался. Что не тем был. Не таким, каким должен быть. Не сберег тебя от позора.

Антонина молчала.

Замолчал и зал. Все ждали, что она скажет. Может, заплачет. Может, отвернется с презрением. Может, скажет, что видеть его больше не хочет.

Она не плакала. Не упрекала. Не сказала, что презирает его или, еще страшнее, что не хочет больше видеть.

Она просто смотрела на него – долго, не отрываясь. В глазах ее стояли слезы, но она не позволяла им упасть. А потом чуть заметно, одними уголками губ, улыбнулась.

– Садись, Лаврентий, – тихо сказала Клавдия Степановна. – Будем решение выносить.

После товарищеского суда Лаврентий не пошел в свою комнату. Ноги сами вынесли его в сад, к той самой скамейке, где они с Антониной просиживали вечерами. Сесть не решился – стоял, прислонившись к голому стволу яблони, и смотрел в темноту.

Она пришла через полчаса. Услышал шаги за спиной, обернулся. Антонина стояла на дорожке, закутанная в платок, и смотрела на него так, будто видела впервые.

– Тоня… – начал он и осекся.

Она молча подошла ближе. Остановилась в шаге. В темноте не разглядеть лица, только глаза блестели – то ли от слез, то ли от лунного света.

– Это правда? – спросила она тихо. – Все, что они говорили… про слежку, про магазины… Ты правда все это… для меня?

Лаврентий хотел соврать, сказать, что это наветы, что оговорили его, но язык не повернулся. Он только кивнул.

Антонина закрыла лицо руками. Плечи ее задрожали.

– Тоня, не надо, – рванулся к ней Лаврентий. – Ты не плачь, я все выдержу, я старый, мне что… Только ты не плачь…

– Молчи! – выкрикнула она вдруг, отняв ладони от лица. – Молчи, Лаврентий! Ты понимаешь, что ты наделал? Ты понимаешь?

Он замер. Она стояла перед ним – маленькая, хрупкая, но сейчас в ней чувствовалась такая сила, что он оробел.

– Ты украл, – сказала она, и голос ее дрожал. – Украл, как последний… Ты вор, Лаврентий. Вор! Я принимала подарки от вора, радовалась… – она всхлипнула, но сдержалась, не заплакала. – Как теперь жить, как смотреть людям в глаза?

Он молчал. Что он мог ответить?

Антонина смотрела на него – долго, пристально, словно пыталась разглядеть в его лице что-то, чего раньше не замечала. Потом медленно, очень медленно подняла руку и коснулась его щеки. Ладонь у нее была холодная, дрожащая.

– Ты, Лаврентий, – сказала она тихо, почти шепотом, – ты – настоящий бандит.

Слово это ударило его сильнее, чем все крики Михеича на суде. Он дернулся, хотел отстраниться, но она не отпускала, держала ладонь на его щеке.

– Бандит, – повторила она, и в голосе ее вдруг проступило что-то странное – не гнев, не отвращение, а… удивление? Растерянность? – Я всю жизнь с партийными работниками прожила. С правильными, аккуратными, до копеечки честными. А ты… ты украл для меня. Ты рисковал. Ты мог в тюрьму пойти – и пошел. Ради меня.

– Тоня, – выдохнул он, не веря своим ушам.

– Молчи, я сказала, – она прижала пальцы к его губам. – Дай мне сказать. Это ужасно. То, что ты сделал – это ужасно. Просто ужасно. Я не знаю, как мне с этим жить. Я не знаю, что теперь будет. Это ужасно… – слова повторялись, но теперь в них слышалась не злость, а растерянность, смятение, страх.

Она замолчала. Стояла, глядя на него, и вдруг – резко, порывисто – обхватила его руками за шею, прижалась изо всех сил, словно хотела смять его в объятиях, спрятать, защитить, удержать.

– Господи, Лаврентий, – зашептала она куда-то ему в грудь, в фуфайку, пахнущую махоркой и улицей. – Господи, какой же ты… какой же ты… дурак! Старый дурак! Зачем? Зачем ты это сделал?

Он обнял ее в ответ – робко, неумело, боясь сделать больно. Она была такая маленькая, такая теплая, такая живая.

– Затем, – сказал он хрипло, в ее пахнущие духами волосы, – затем, что ты – это ты. Что жить без тебя не могу. Что помирать собрался, а ты меня воскресила. Понимаешь? Воскресила. А воскресшие, они… они не всегда по правилам живут.

Антонина отстранилась, заглянула ему в глаза. По щекам ее наконец потекли слезы – молчаливые, тихие, без всхлипов.

– Ты с ума сошел, – прошептала она. – Совсем с ума сошел.

– Сошел, – согласился он. – А ты?

Она не ответила. Только прижалась снова – крепко-крепко, до хруста, до боли. И стояли они так посреди темного сада, под голыми ветками, и ветер трепал ее платок, и где-то в пансионате уже гасили свет, а им двоим не было ни до чего дела.


***

Все подаренные вещички, украденные дедом, изъяла милиция во время обыска. Даже тот костюм, с которого все началось. Только газовая косынка осталась у Антонины.

Потом, когда Лаврентия осудили и увезли, она надевала ее очень часто. То наденет на голову поверх высокой улитки, то кокетливо прикроет шею, повязав под строгий костюм, – словно для него, для Лаврентия. Как будто он ее видит. Словно кричит ему: «Помню. Жду».

Дед больше не вернулся. Но точно известно: через год Антонина уехала из пансионата. Поговаривали, что эти двое после освобождения Лаврентия уехали жить в его родное село Конгресс. Опасные стремления стали началом новой жизни.

Вышивальщица-шептунья

Эпидемия ковида не обошла усадьбу стороной. Интернат закрыт на карантин. Жизнь больше не будет прежней. Все теперь иначе. Изменились не только люди в своем отношении к окружающим – усадьба стала другой. Закрыты библиотека, актовый зал, домовый храм. Главную центральную лестницу перегородили. Жизнь огромного дома забытых душ остановилась. Молчаливая тоска и страх заполнили отделения. Длинные переходы и холлы пугают непривычным гулким эхом и стерильной пустотой. Переходить из отделения в отделение запрещено. Все сидят взаперти. Каждый день страшная непонятная болезнь забирает самого слабого, самого старого жителя, поражая следующего. Старики уходят друг за дружкой, усадьба пустеет, и никто этому не может помешать.

Утро в усадьбе начинается с запаха. Запах хлорки мешается с запахом вчерашних щей, который намертво въелся в стены коридора. Этот запах здесь главный. Он встречает тебя у входа и провожает до самой кровати.

В холле бубнит телевизор. Он бубнит всегда. С утра до вечера. Там что-то про жизнь, про любовь, про другие страны, но звук такой, будто муха бьется о стекло, – разобрать невозможно, да никто и не вслушивается. Просто шум. Чтобы не так страшно было молчать.

Старушки сидят вдоль стены на диванах. Ровно, как куклы, которых посадили и забыли убрать. Кто в халате, кто в платке. Совсем перестали наряжаться. Не крутят бигуди. Не надевают париков и у кастелянши не гладят красивые платья. Настроение не то. Молчат, не разговаривают. Все уже обсудили за месяц, новостей, кроме печальных, в последние дни нет. Они смотрят на дверь. Не на телевизор, не друг на друга – на дверь. Ждут. Может, сегодня привезут новенькую. Расскажет, как там, за забором, люди справляются с болезнью.

Медсестра отделения Лилия Олеговна подошла с графиком процедур.

– Ну что, Веселушки мои, приуныли? – поздоровалась она с ними. – Позавтракали все? Я вам массаж расписала. Хотите? Хоть немножко оживитесь.

Кто-то кивает, кто-то даже не моргает. Только одна, баба Нюра из двадцать третьей, отозвалась. Закивала, улыбнулась. Потом посмотрела на своих соседок и тоже сникла.

Баба Нюра тихая. За весь год, что она тут, никто, кажется, и голоса ее не слышал. Но руки у нее никогда не молчат. Целыми днями она перебирает полиэтиленовый пакет – тот самый, шуршащий, из «Пятерочки». Гладит его, сворачивает, разворачивает, разглаживает пальцами каждый сгиб. Пальцы у нее старые, с вздутыми венами, узловатые, но пакет они чувствуют. И пакет шуршит в такт ее мыслям.

Баба Нюра подошла к окну. Там дорога и главные ворота в усадьбу, по которым теперь редко кто приезжает. Но она смотрит. Вдруг?

Лилия Олеговна прошлась по комнатам, открыла окна на проветривание. У многих висят над кроватью и стоят на тумбочках фотографии. Дети, внуки, мужья молодые. Кто-то разговаривает с ними, кто-то целует на ночь. Но чаще просто стоят на тумбочке. Пылятся.

«От вас не избавляются, – говорит всегда своим старушкам Лилия Олеговна. – У вас просто изменились условия проживания».

Условия изменились. Это правда. Тепло, кормят три раза, белье меняют. Все по-человечески. Только легче от этого почему-то никому не становится.

Стоит баба Нюра с пакетом, смотрит на дорогу. В холле бубнит телевизор. По коридору плывет запах хлорки и щей. И так каждый день.

До того самого утра, когда у ворот остановилась машина и из нее, кряхтя, вылезла маленькая круглая старушка с огромной сумкой, из которой торчали пяльцы и клубок ярко-рыжих ниток. Это приехала баба Зося.


***


При поступлении она не плакала, не жаловалась. Но все запомнили этот день. Январский, морозный, с низким солнцем, которое било в окна вестибюля и никого не грело.

Ее привез сын Костя на старенькой «Ниве». Высокий, худой, в пуховике, который был ему великоват – или это он сам за зиму стал меньше. Они прощались у окна. Костя обнял мать за плечи – осторожно, будто боялся сделать больно. Она доставала ему только до груди, и он наклонил голову, уткнувшись носом в ее платок.

– Мам, ты тут смотри. Не скучай. – Голос у него был глухой, простуженный.

– Чего мне скучать, – бодро ответила Зося, но руки ее вцепились в рукав его пуховика и не отпускали. – Небось не одна тут остаюсь, с людьми.

– Ты ешь хорошо. А то знаю я тебя: сядешь за вышивку и забудешь про все.

– Не забуду, не забуду, – закивала она.

Костя отстранился, заглянул ей в лицо. Потом вдруг опустился на корточки – тяжело, с хриплым выдохом – и взял ее ладони в свои.

– Мам… ты это… Если что – не держи. Ладно?

– Чего не держать? – не поняла Зося.

– В сердце. Если обида какая. Если я не так что сделал. Ты не держи. Я тебя… я всегда.

Зося смотрела на него сверху вниз сквозь свои толстенные линзы, и лицо ее вдруг стало беспомощным, детским.

– Ты чего, Костенька? – Голос ее дрогнул. – Ты чего это говоришь? Ты же через три месяца приедешь. Сам сказал.

– Приеду, – кивнул он, глядя куда-то в сторону. – Обязательно приеду.

Она положила ладонь ему на макушку, перекрестила медленно, как в детстве крестила перед сном.

– Господь с тобой, родной.

Костя поднялся. Достал из кармана платок – обычный, белый, вышитый по краю мелкими васильками. Вытер ей щеку.

– Не плачь. Это всего лишь обычная вахта. Через три месяца я приеду за тобой.

– Я не плачу, сынок. Просто слезы сами текут.

Костя сложил платок, спрятал в карман.

– Носи с собой, – сказала Зося. – Я вышивала для тебя.

– Буду носить, – пообещал он и улыбнулся.

Он поцеловал ее в лоб, развернулся и пошел к двери быстро, не оглядываясь. Баба Зося сделала шаг за ним, остановилась, прижала руку к груди.

– Костя! – крикнула вдруг громко, на весь коридор.

На страницу:
2 из 4