На всю оставшуюся жизнь. Осень отменить нельзя
На всю оставшуюся жизнь. Осень отменить нельзя

Полная версия

На всю оставшуюся жизнь. Осень отменить нельзя

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

На всю оставшуюся жизнь

Осень отменить нельзя


Наталья Драган

Посвящается моей семье

Редактор Наталья Ивановна Лапина


© Наталья Драган, 2026


ISBN 978-5-0069-5605-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Теплое слово

Этот последний номер мы сдали на удивление рано. Выборы закончились, ни один материал не «слетел», лихорадочных рокировок полос и заголовков в последние минуты не случилось. Передовицу сверстали еще накануне, реклама сдалась вовремя, анонсы следующего выпуска сделали быстро. Отличный номер получился – легкий, живой! Редакция быстро пустела: журналисты, дизайнеры, стажеры разлетались, как мотыльки, в предвкушении выходных. Сделав последние правки, я подписала номер в печать, убрала со стола нетронутый чай – остывший, подернутый радужной пленкой, – и вышла наконец на воздух. В весну.

От ударившей в лицо весенней свежести закружилась голова. Столько запахов вихрем кружились вокруг, мешая сосредоточиться. Глаза заслезились, подкатила тошнота. Стою на проходной, глотаю воздух открытым ртом, громко дышу, пытаясь отогнать дурноту. В последний раз такое со мной было много лет назад – когда я носила под сердцем сына.

– Уж не ждет ли бабушку радостная весть! – сказала я вслух и, заметив, что охранник навострил уши, зашагала к дому.


***

Не помню, почему я решила идти пешком и как оказалась за два квартала от редакции. Словно шла во сне. Или с закрытыми глазами. Очнувшись, поняла, что нахожусь в совершенно незнакомом месте. Откуда-то взялись высоченные пирамидальные тополя, назойливо пахнущие свежей лакированной листвой, какие-то серые коробки пятиэтажек, которых в этом районе быть не могло и отродясь не было. Слышались отдаленные неразборчивые голоса людей, но я почему-то не могла их разглядеть, как ни озиралась по сторонам. Остановившись у колючего засохшего куста, я кружилась, пытаясь понять, где нахожусь, вглядывалась, искала таблички на домах, чтобы прочесть название улицы, номер дома, но вместо этого натыкалась на новые кусты, деревья и незнакомые здания без опознавательных знаков. С рекламных щитов, нависающих над тротуаром, как великаны, таращились улыбающиеся лица, похожие на манекены, но текст почему-то оказался нечитаемым.

– Что за шрифт выбрал этот бездарный дизайнер? – думала я возмущенно. – Это же совершенно невозможно прочесть! Надо пересмотреть нашу рекламу в газете, может, и я что-то упускаю?

Я бродила и бродила по пустынному району, пока от бессилия и усталости не разрыдалась. Опустилась на корточки, оперлась спиной о ствол дерева, скинула туфли с ненавистными каблуками и плакала. Как в детстве – навзрыд, от ужаса, что никогда не выберусь отсюда. Всхлипывая и размазывая остатки косметики по лицу, я вспомнила о платке, открыла сумочку и наткнулась на телефон.

– Вот дурочка, – сказала я себе вслух. – Надо же позвонить Сереже, он меня заберет.

Обрадованная, прижала телефон к груди, силясь вспомнить, как записан муж. Вертела, вертела погасший прямоугольник в руках, пыталась включить – и ничего. Слезы снова потекли по щекам, смывая последние остатки надежды. Сердце заполнила тупая безысходность. Сережа позвонил сам и, когда понял, что я не могу внятно ответить на его вопросы, велел не двигаться, с места не сходить и не сбрасывать звонок.

Когда он меня нашел, мне стало совсем плохо. Я не понимала, что он спрашивает и о чем говорит. Я не понимала, что этот человек – Сережа. Я узнала его, только когда он сгреб меня в охапку и долго гладил по волосам, успокаивая. Услышала, как бьется его сердце, потом почувствовала свое, а затем словно пелена спала – и я увидела, что нахожусь не посреди незнакомого района, а сижу босиком на заброшенной стройке, в грязи, опершись о строительные леса. Перепуганный Сережа стоял на коленях и целовал мое зареванное лицо.


***

Лечение после микроинсульта и долгое восстановление не позволили мне больше вернуться в редакцию. С любимой профессией пришлось расстаться.

Началась страшная реабилитация. Наивно полагая, что деменция – удел старости, я поняла, что ошибалась, испытав на себе все ее «прелести». Я не чувствовала, как память, слова, образы ускользают от меня, я их просто теряла. Я теряла знания, теряла свою жизнь. Я больше не знала, как включить газ, а включив, забывала его отключить, доставляя семье немало проблем.

В один из таких дней, проводив мужа на работу, я долго стояла посреди кухни, где почему-то ничем не пахло. Как давно я не пекла пирогов? А умела ли? Ну да, по выходным мы ели пироги. А блины? Я помню, сынок любил в детстве блины со сгущенкой. Мне захотелось чаю. И блинов со сгущенкой. Я решила непременно сегодня что-нибудь приготовить к вечеру. Мама же дома.

В руках у меня был предмет. Тяжелый, с одной стороны – носик, с другой – ручка, сверху – крышечка с деревянной пуговкой. Я смотрела на него и чувствовала, как в голове разрастается вакуум. Я знала, что это такое. Я пользовалась этим каждый день. Утром. Вечером. Тысячу раз. Но слово – конкретное слово, которым это называется, – ускользнуло. Спряталось в туман.

– Чайник, – прошептала я. – Ну же, Наташа, это же чайник.

Слово отозвалось эхом, но не приклеилось к предмету. Оно повисло в воздухе отдельно, а предмет в руках отдельно. Между ними не было связи.

Я перевела взгляд на окно. Огромный тополь ветками почти доставал до стекла, и шевелящиеся на ветру штуки шуршали, смеясь надо мной. Листья? Листья. Это листья. Я помню. Я посмотрела на свои ноги. На них были надеты… эти… шерстяные, теплые, с резинками. Носки. Носки, конечно. Слово пришло. А для предмета в руках – не пришло.

Паника поднималась медленно, как вода в ванной, когда забываешь закрыть кран. Сначала по щиколотку, потом по колено, потом до пояса. Я сжимала этот проклятый белый предмет с носиком и силилась вспомнить. Чайник. Ну пожалуйста! Я же образованный человек, главный редактор, я правила чужие тексты, я знала значение слов «метафора» и «инверсия», я могла отличить футуризм от акмеизма, а сейчас стою и не могу вспомнить, как называется штука, в которой кипятят воду!

Я швырнула его на пол. Металл грохнул, крышка отлетела, по линолеуму растеклась лужица – внутри была вода. Я же хотела его включить, да, я хотела включить… газ… плиту… Но зачем вода, если я хотела газ? Или я хотела чай?

Отлетевшая крышка разбила чайную чашку с блюдцем. Я смахнула осколки со стола, опустилась на колени и завыла. Потому что внутри меня не было слов. Была только боль и белая шумящая пустота, в которой тонули все звуки.

В комнату вбежал Сережа. Он отпросился с работы, чтобы отвезти меня к врачу. Увидел меня на полу, осколки, воду. Опустился рядом, обнял, прижал к себе.

– Тише, тише, Наташа, что случилось? Что случилось, родная?

– Я забыла, как называется чайник. Я схожу с ума, Сережа, забери меня отсюда, я боюсь, мне страшно, помоги мне, пожалуйста, помоги. – все это я хотела сказать ему. Но слова умерли по дороге.

Я ткнула пальцем в валяющийся на боку предмет с носиком – я знаю, что это, но не могу сказать, слово потерялось, оно упало в ту яму, куда падает все остальное.

– Чайник, – сказал он мне в макушку тихо, как ребенку. – Это чайник, Наташ. Ты хотела сказать «чайник».

– Чайник, – прошептала я ему в свитер, размазывая слюни и слезы. – Чайник. Чайник.

Я повторяла это слово раз двадцать, пока оно снова не стало моим. Пока предмет и звук не склеились обратно. Но где-то глубоко внутри уже треснуло что-то важное. Я знала, что завтра это повторится. С другим словом. С именем. С лицом.

Я забывала названия предметов. Из памяти стирались целые отрезки жизни и бытовые навыки. И я этого совершенно не осознавала. Со мной оставались только семья и постоянный страх. Ужас от того, что однажды я проснусь и забуду своих детей, маленького внука, которого мне не оставляют, опасаясь. Невыразимо горькое ожидание полного забвения. Неведомого и от этого еще более пугающего.


***

Максима я однажды забыла в коляске во дворе. Абсолютно забыла, что этот ребенок – мой внук. Что я вышла с ним посидеть на солнышке, пока дочка убирает квартиру. Максимка спал, я читала книгу. Потом потеряла нить прочитанного, полюбовалась красивым мальчиком в коляске – и спокойно ушла прогуляться в сквер. Совершенно забыв о ребенке. Брошенную во дворе коляску нашли соседи, Максимку отнесли маме, а меня искали по всему району. После того случая меня перестали оставлять одну. Но Сережа все равно уходил на работу. А вечером приходил, молчал, смотрел в телевизор, которого не видел, или сидел в компьютере до утра. Я спрашивала: «Сереж, ты чего?» Он отвечал: «Устал». Я верила. Я всегда ему верила.

А потом он перестал приходить вечером. И однажды не пришел совсем.


***

Два года полного контроля над жизнью, бытом и терапии принесли плоды. Моя семья совершила невозможное. Мне стало легче. Я перестала теряться в квартире и на улице. Мне казалось, что я пришла в норму, пора работать, становиться социальным человеком, выползать из болезни, проблем, ракушки страха. Главное – определиться, кем я теперь могу работать? О возвращении в редакцию не могло быть и речи, куда я теперь такая: хорош редактор, теряющий буквы в словах, смысл во фразах и не видящий знаков препинания.

Взяли меня библиотекарем в дом престарелых с условием, что буду курировать их сайт. Смешно сейчас вспоминать, как я возмущалась в кабинете директора, прикрываясь диагнозом, доказывая, что не смогу написать ни строчки.

– Вы поймите, если у меня в трудовой значится, что всю жизнь работала главным редактором, это не значит, что я теперь что-то могу. А если бы я прежде работала уборщицей, вы бы меня и полы заставили мыть в библиотеке?

Если бы он знал, как я ему теперь благодарна! За каждую его попытку заставить меня работать с ненавистными, непонятными текстами. За каждое его молчаливое и терпеливое прочтение написанного, казавшегося мне сносным, а на деле оказывавшегося абракадаброй.

Столько мучительных попыток я предпринимала, составляя из непослушных слов предложения, наполненные смыслом. Тут не до витиеватости фраз и не до изящных каталожных описаний. Нужно было снова подружиться с письменной речью.

Приношу ему вымученный текст, прочитанный, выверенный мной трижды, Андрей Михайлович прочтет и возвращает листок. А сам смотрит на меня и стучит пальцами по столу. Я ненавидела этот стук. Значит, все плохо. Все опять плохо. Смотрю и не могу прочесть ни единого слова. Половина букв не на своих местах. Как же я только что читала и видела слова правильными? Мозг играет со мной в свои игры.

Поднимаю на него глаза, а он кивает: «Иди пиши, не сдавайся».

Раньше, в редакции, у меня была доска почета. Неофициальная. Я вешала туда особо удачные заголовки и цитаты наших журналистов, которые меня восхищали. А теперь я сижу и смотрю на свои собственные каракули. В слове «кормила» у меня три буквы «м» подряд и ни одной «и». Смотрю на это и не понимаю, что это за зверь. Доска почета моей жизни теперь выглядит иначе.

Я ненавидела директора в тот момент. Ненавидела за эту жестокую надежду, которую он во мне поддерживал. За то, что заставлял снова и снова садиться за стол, брать ручку и мучительно складывать буквы в слова, а слова – в предложения, которые рассыпались при первом же прочтении.

Но он был упрямее меня.


***

В тот день я сидела в библиотеке одна. За окном валил снег – первый в том году. Я смотрела на него и думала о Николае Степановиче. Он умер весной, я тогда только пришла работать. Высокий, сухой старик с орденскими планками на пиджаке. Он никогда не жаловался, всегда говорил: «Мне, дочка, самую малость надо – чтобы газеты свежие приносили». Я приносила. Он читал от корки до корки, потом аккуратно складывал и убирал в тумбочку.

Перед смертью он позвал меня. Долго смотрел, будто вспоминал что-то, потом сказал:

– Вы, Наташа, газету делали. Хорошую. Я ваши передовицы всегда узнавал. У вас слово теплое было. Даже про войну – теплое.

Я тогда расплакалась. Не от благодарности – от стыда. Потому что не помнила уже ни одной своей передовицы. Ни строчки.

В тот снежный вечер я открыла его личное дело. Читала сухие строчки: год рождения, образование, место работы, награды. И вдруг увидела его лицо. Не на фотографии – перед глазами. Как он сидит в кресле, как разворачивает газету, как шевелит губами, читая про себя. Как говорит: «У вас слово теплое».

Я взяла ручку. Обычную, синюю, с колпачком, который вечно теряется. И написала:

«Николай Степанович любил газеты. Он говорил, что в них живет правда. Когда я приносила ему свежий номер, он всегда благодарил так, будто я не газету ему принесла, а подарок. Он читал почти до последнего дня, потому что без правды нельзя. Даже если тебе девяносто лет и война снится каждую ночь».

Я отложила ручку. Перечитала. Раз, другой, третий.

Буквы стояли на своих местах. Все до одной. Запятые там где надо. Точка в конце – круглая, жирная, правильная.

Я зажала рот рукой, чтобы не закричать. Ура! Я больше не теряю. Я возвращаюсь.

Я написала предложение. Связное, правильное, живое. Я снова стала собой.

Потом испугалась. Вдруг это случайность. Просто повезло. А завтра снова получится только абракадабра.


***

Директор, увидев на столе мою запись, принес стопку папок. Пыльных, старых, перевязанных бечевкой.

– Архив личных дел, – сказал он. – За пятьдесят лет. Здесь люди. Настоящие. Если сможешь их оживить – никто не спросит, правильно ли ты ставишь запятые.

Меня перевели на другую должность и я познакомилась с ними со всеми.

Первое дело я открывала с опаской. Боялась, что слова снова разбегутся. Но они не разбегались. Они ждали.

Я читала сухие анкеты, описания жизни до интерната и представляла живых людей. Вот дело 1978 года. Анна Тимофеевна, поступила в шестьдесят пять, из них пятьдесят лет проработала на ткацкой фабрике. Графа «семейное положение»: «муж пропал без вести в 1943-м, детей нет». Сухо, казенно, официально. А я закрывала глаза и видела: молоденькая девчонка в платочке получает похоронку, потом идет на фабрику – и пятьдесят лет, день за днем, ткет, ткет, ткет, чтобы не думать. Чтобы не помнить. Чтобы просто жить.

Я написала о ней. О том, как в интернате отдавала свой хлеб голубям, потому что привыкла делиться, а делить было не с кем. О том, как умерла тихо, во сне, сжимая в кулаке лоскуток зеленого ситца – такой же, как был на ней в день, когда она получила ту самую похоронку.

Я писала и чувствовала, как внутри тает лед. Как чужая боль вытесняет мою собственную. Как слова, которые я теряла, возвращаются – не мои, а их, но от этого не менее ценные.

Потом было дело 1995 года. Отставной военный, Иван Петрович, который в семьдесят пять лет заново научился читать. Закончил в детстве три класса, потом все забыл, расписывался крестиком. Представляете? Всю жизнь прожил с мыслью, что грамота – не для него, а на восьмом десятке взял букварь и за три месяца одолел первую книгу. Говорил: «Я на войне был, я знаю, что такое смерть. А тут про нее написано – и не страшно. Красиво даже».

Самое страшное дело оказалось самым свежим. Две тысячи десятый год. Женщина, моя ровесница, бывший бухгалтер. Диагноз – тот же, что у меня. Ее привезли дети, оставили и не приезжали два года. В личном деле лежала фотография: она с внучкой, на море, смеются. А в графе «родственники» – пусто. Ни телефонов, ни адресов. Просто вычеркнули.

Я смотрела на эту фотографию и думала: вот она, я. Если бы не моя семья – я бы тоже лежала сейчас в палате, смотрела в потолок и ждала, когда сотрутся последние буквы.

Я написала о ней. Не в личное дело – в свою тетрадь. Написала так, будто письмо себе из прошлого в будущее:

«Мы не виноваты, что с нами в прятки играет наш разум. Но мы виновны, если позволяем этой игре стереть в нас личность. Она, та женщина с фотографии, уже не помнит, как ее зовут. Но на снимке она счастлива. Значит, счастье было. Значит, оно вообще бывает. А если бывает – значит, можно и нужно жить дальше. Хотя бы ради того, чтобы однажды кто-то нашел твою фотографию и сказал: смотрите, она смеется, хотя у нее внутри уже тогда все рушилось. Значит, и мы можем».

Перечитала это и замерла. Потому что поняла: я написала это не про нее. Я написала это про себя.


***

Я сидела в архиве, перебирала папки, гладила пожелтевшие бумаги, шептала имена. И мне казалось, что все эти люди – Анна Тимофеевна, Иван Петрович, та безымянная женщина с фотографии – стоят за моей спиной и смотрят. Не осуждают. Ждут. Верят.

Я зажгла настольную лампу, открыла чистую тетрадь и написала сверху крупными буквами:

«Истории, которые нельзя забывать»

А ниже, красивыми буквами, какие у меня только тогда получались:

«Посвящается тем, кто потерял себя, но нашел других»

Спустя шесть лет я пишу эти строки. За окном снова весна.

Слова больше не убегают. Они приходят. Иногда медленно, иногда спотыкаясь, но приходят. Я записываю их каждый день. Потому что знаю: стоит пропустить хоть один – и они обидятся, уйдут, спрячутся в тот серый туман, из которого я их с таким трудом вытаскивала.

Я пишу о них. О стариках, которые жили до меня и умрут после. Об их любви, войнах, потерях и крошечных радостях. О том, как Иван Петрович в восемьдесят лет открыл Толстого и ахнул. О том, как Анна Тимофеевна гладила ситец и шептала «шелк». О той женщине, чьи дети уехали, но чья улыбка на фотографии все еще освещает эту комнату.

Я пишу – и воскресаю. Каждый день. По чуть-чуть. По слову. По букве.

Я не хочу туда возвращаться.

Опасные стремления

Спал Лаврентий этой ночью неспокойно, поверхностно. Ворочался, кряхтел, мял подушку, раскрывался. Перед самым рассветом забылся и вроде как даже сон увидел: дом свой и деревню, и жену молодую, а потом открыл глаза, и так хорошо ему сделалось, спокойно.

«Катя во сне улыбалась, значит, простилась, значит, одобряет, – думал Лаврентий. – Чего же я лежу? – вспомнил, поднимаясь, дед. – Я же сегодня переезжаю! И чего мне смерти нет, сейчас бы не было всех этих хлопот, был бы рядом с Катей своей родной. А теперь неизвестно, что там меня ждет, стоит ли срываться с места, прирос ведь к дому, к деревне этой? Дом престарелых. Слово-то какое – престарелый я, стало быть. Новое звание теперь у меня».

Дед убрал постель, собрал нехитрые пожитки, фотографии и на самом дне сундука наткнулся на старый Катин блокнот, сплошь исписанный рецептами. Улыбнулся неровным старательно выведенным строчкам – Катя так боялась забыть что-то важное и каждую запись вырисовывала с любовью. Вот теперь и он сбережет эту память – заберет с собой. Заколотил дом.

Провожать вышли Лаврентия все сельские товарищи. Оно и понятно: передовик, ветеран труда, не последний человек. Председатель сказал, что лично повезет его на своем мотоцикле. Село их Конгресс дальнее, до города просто так, в любое время не добраться – а у Лаврентия путевка от областного комитета социального обеспечения, не хухры-мухры.


***

Интернат дед увидел еще издалека.

– Масштаб! – крикнул он из люльки председателю. – Какая усадьба! Вот для народа как строят! Конечно, семидесятые – это вам не сразу после войны.

Идут Лаврентий с председателем по территории, тихо переговариваются, осматриваются. Зашли в приемное отделение – все оборудование новое, стены и пол в белоснежном кафеле. Дед замялся у порога в своих стоптанных кирзовых сапогах, дальше не идет. Стоит, мнется: то поправит старую душегрейку, надетую поверх давно не стираной рубахи, то почешет длинную бороду, то пригладит непокорные курчавые лохмы – стесняется ступить на белый пол.

– Идем, идем, Лаврентий! – подталкивает его председатель. – Зря, что ль, столько километров отмахали? Назад дороги нет.

– Вы не смотрите, – говорит председатель главной медсестре, – что дед немного запущенный. Лаврентий наш почти герой – везде первым был. Разведчик, одно слово. Просто один остался, потерялся в жизни совсем.

– Жена моя родная умерла, – оживился дед, стряхнув с себя робость, – а сыновья разъехались по коммунистическим стройкам в разные концы Советского Союза. Я их сам всему учил, наставлял. У человека должно быть главное дело в жизни. Я ими горжусь, только не видел уже давно. Нет, они пишут, – спохватился Лаврентий, – конечно, исправно, каждый месяц хвалятся и денег высылают по десятке. Да на что они мне, рубли их? У самого на книжке достаточно: и на черный день, и на похороны хватит. – Он утвердительно потряс рукой. – Только одному-то каково, вы же понимаете? – совсем осмелев, подошел дед к столу медсестры, оглянулся, не оставил ли грязных следов, и сел на кушетку.

– Внуков и то нянчить не дают, – махнул он рукой. – Городские все стали, не хотят ехать в деревню, на курортах отдыхают.

Вздохнул дед в прокуренные усы, помолчал. Тоска, знаете ли, штука липкая: прицепилась и ест поедом, потому что никакого стремления в жизни больше не осталось. Нет смысла ни в чем, понимаете? – он убрал с глаз свалившуюся челку, стараясь поймать взгляд медсестры. – Ни цели, ни красоты созидания, ни радости успехам… Как мы радовались раньше, когда трактора получали новые, когда комплекс выстроили! А теперь одна усталость и бессилие. Даже выходить из хаты стало лень. Баню не топлю давно – какая разница, каким в гроб ложиться? Вот председателю спасибо, – кивнул дед в сторону провожатого, – говорит, у вас настоящий пансионат для ветеранов, что мне положено.

– Конечно, положено! – перебил председатель. – Он у нас с самого окончания войны поднимал село. Кем только не работал: и скотником, и трактористом, и председательствовал немного, и фермой руководил, когда комплекс выстроили. Никакой работы не боялся.

– А как же иначе! – удивился дед. – Главное – было всегда дело, цель, к которой я стремился каждый миг своей жизни, а теперь вот вышел на пенсию и все – никому не нужен.


***

В усадьбе Лаврентию понравилось. Удивлялся он, как же все хорошо для людей придумано. Одним словом – пансионат. Большие светлые комнаты на двоих. В холле – холодильник и даже телевизор. В селе до сих пор не у всех есть – только радио слушают или собираются у соседей кино смотреть, а тут пожалуйста: смотри сколько хочешь. В актовом зале концерты каждую неделю. А сад какой! Молодые яблоньки, груши, цветов столько – красота!

Выдали Лаврентию новую рубашку и брюки. Кирзачи сменили на удобные туфли, тапочки комнатные подобрали. Отвели к парикмахеру, и оказался дед совсем не старым мужчиной, а без бороды даже представительным.

Зажил пенсионер интересной жизнью – то выездные экскурсии по городу, то поездки в театр или кино, то цирк приедет, то артисты с концертом в пансионат нагрянут. Не остается времени у Лаврентия скучать и хандрить. Стал дед улыбаться, по сторонам поглядывать, с соседями знакомиться. Столько интересных людей вокруг, оказывается! Даже известные и почетные пенсионеры тут живут.

Однажды вечером, прохаживаясь по саду, подошел Лаврентий к группе стариков, которые о чем-то горячо спорили после просмотра фильма. И тут одна женщина, не согласившись с собеседником, говорит:

– Нет, товарищи, вспомните, как Горький говорил: «Смысл жизни в красоте и силе стремления к цели, и нужно, чтобы каждый момент бытия имел свою высокую цель». А он это точно знал, такой человек не мог ошибаться.

Больше Лаврентий ничего не слышал. Как, как эта женщина могла знать то, что каждый день повторял себе он, однажды услышав еще перед войной? Знал наизусть и жил с этой фразой всю жизнь. Лаврентий любовался ею – она казалась ему прекрасной. Сидел в саду до последнего и напросился в провожатые.


***


– Я приехала сюда после смерти мужа три года назад, – рассказывала о себе незнакомка, пока дед ее провожал до отделения. Ее звали Антонина. – Здесь хорошо, спокойно, не одиноко. Я не привыкла быть одна. Мы всю жизнь с супругом в обкоме проработали вместе. Сразу после института поженились и по партийной линии шли рука об руку, никогда не расставались.

«Какая красивая женщина! – думал Лаврентий. – Образованная, не чета мне, а одета как! И платье кримпленовое, и туфельки-лодочки, таких и не купишь в сельпо. Поди, и не тут выдали. Купленные, дорогие. О чем с такой говорить? Не опростофилиться бы».

Так запала в душу эта Антонина, что всеми днями и стоит перед глазами. Куда бы ни пошел, везде она. Как будто специально.

В воскресенье в интернат должен был приехать духовой оркестр, намечались танцы. Лаврентий решил обязательно пригласить Антонину. Оглядев свой гардероб, придумал купить себе хороший костюм, чтобы соответствовать. Отпросился вечером в город, в магазин.

Оглядев стройные ряды одежды, растерялся дед от предложенного выбора: и черные, и серые, и коричневые костюмы, и даже щегольские, в полоску.

На страницу:
1 из 4