
Полная версия
Отравитель. Хроники не для слабонервных
Темные углы затянуты густой паутиной…
Очень неуютно, темно и угарно было в кочегарке.
Из благ цивилизации лишь ободранный, с выпирающими ржавыми пружинами диван, который мы с Гешей, моим двоюродным братом и тоже кочегаром, приволокли из сарая соседа, проще говоря – сперли.
И я, закопченный, в фуфайке, испачканной углем и мазутом, в кирзе, в рваных, прожженных рукавицах – тот еще вид у меня был. Но я был молод, мне было всего восемнадцать лет, а в этом возрасте всегда и везде можно найти повод для радости и веселья, даже в убогой кочегарке.
В котельной – днем, но чаще всего ночью – я пел песни, развлекая самого себя, не давая себе уснуть.
Репертуар у меня был довольно обширный: тут были и «Летит, летит по небу клин усталый», и «Бьется в тесной печурке огонь», и «Как родная меня мать провожала», но чаще всего я пел песню из репертуара Аллы Пугачевой, которая только прозвучала в эфире и пользовалась ошеломительным успехом:
Так же, как все, как все, как все,Я по земле хожу, хожу.И у судьбы, как все, как все,Счастья себе прошу.Так, с песнями, а иногда и с плясками, я и проводил бессонные ночи.
Человек поет, когда на душе у него хорошо, когда он счастлив.
Поверьте, это было замечательное время. Бывало, кинешь в топку несколько совковых лопат каменного угля – и ты целый час свободен, сидишь да книжки почитываешь, готовишься поступать на факультет журналистики Московского государственного университета.
Сижу я как-то мартовским вечером в своей кочегарке на раздолбанном грязном диване, читаю «Преступление и наказание» Достоевского. Вдруг дощатая дверь со скрипом распахивается и в кочегарку влетает Иван Вердапов, завхоз школы. Именно влетает, несмотря на свои крупные габариты и тяжелый вес.
– В школе грабитель, я видел огоньки зажженных спичек. Пойдем посмотрим, кто там! – сказал он возбужденным голосом.
– Пошли, – сказал я, – только дай кину уголька в топку…
Кинул в печь угля, взял в руки тяжелый лом – так, на всякий случай…
Я был в ватнике, Вердапов тоже в ватнике, в те времена, в конце 70-х, все село ходило в ватниках: и мужики, и бабы, и парни, и девки.
…Стекло в окне у входного тамбура было разбито, значит, действительно кто-то проник внутрь школы.
Открыли ключом замок входной двери, вошли…
Школа казалась вымершей, стояла гулкая тишина. И эта гробовая тишина щекотала нервы. Когда знаешь, что на тебя в любой момент могут кинуться из темноты, тишину переносить не так легко…
В плотной темноте, до первого выключателя, мы продвигались очень медленно, затаив дыхание: Вердапов – впереди, я – за ним. Лезть на рожон мне не очень-то и хотелось. Вдруг вор стоит за углом – или с ножом, или, что еще страшнее, с ружьем. Пальнет, чего доброго, из дробовика – мало не покажется. Я уже лежал в больнице с огнестрельным ранением, когда с пяти шагов в меня шмальнул парень из параллельного 9-го «Б» класса. То еще удовольствие, скажу я вам…
В классах мы никого не нашли. Никого не было ни в кабинете директора школы, ни в учительской.
Оставалась столовая, кухня и спортзал…
В столовой Вердапов просунул голову в окошко для раздачи пищи, чтобы взглянуть, нет ли кого-нибудь на кухне, – и в этом была его грубейшая ошибка. Удар ножа по лицу застал его врасплох. С диким воплем Вердапов отшатнулся от проема, через который учащимся выдавали порции еды, и упал на пол, обхватив лицо руками.
– Что с тобой?! – воскликнул я, ошалев от испуга.
Вердапов на секунду поднял лицо, чтобы ответить мне, и я увидел, что все его лицо и шея залиты кровью.
Иван не мог вымолвить ни слова – так он был испуган.
Я не понимал, что произошло, и меня охватила паника.
В эту минуту в проеме раздаточного окна я увидел лицо человека: в его зубах был зажат окровавленный нож. Я не сразу узнал в незнакомце своего троюродного брата – двадцатипятилетнего Шурика.
Шурик был пьян. Как выяснилось впоследствии, он выпил спирт из склянок с заспиртованными пресмыкающимися, находившимися в шкафу в кабинете биологии.
Вердапов выжил, а вор Шурик отсидел за это преступление семь лет.
Мои репетиторы
На днях услышал в метро разговор двух женщин.
– А ты знаешь, мой сын решил поступать в университет, взяла ему репетитора, – сказала одна другой.
– Да я своему давно уже оплачиваю уроки репетитора, боюсь только, будет ли толк. А вдруг деньги на ветер!
Да, сегодня все нанимают для своих любимых отпрысков репетиторов. Когда же я поступил в МГУ, а случилось это сорок пять лет назад, то моими «репетиторами» были деревенские Зорьки да Красотки…
Первые две записи в моей трудовой книжке – «кочегар в сельской котельной» и «работник животноводческой фермы» (в народе эту должность называют просто и незатейливо – пастух). Как это ни странно звучит, но я подался сразу после школы в пастухи и кочегары для того, чтобы поступить… в университет.
Я родился и вырос в мордовском селе, а потому, как и все его жители, ни черта не умел ни говорить, ни писать по-русски. А если и говорил, то наперекосяк, очень косноязычно. И я решил устроиться на такую работу, чтобы у меня была уйма свободного времени, чтобы можно было запоем читать книги. Именно такую возможность, как мне казалось, и давала работа в сельской котельной. Бросишь, бывало, несколько совковых лопат уголька в жаркую топку – и ты почти целый час свободен, можешь читать сколько душе угодно, до тех пор, пока топка не потребует очередной порции угля.
Бесхитростная пастушеская жизнь, по правде говоря, мне тоже очень нравилась. Случалось, проснешься средь бела дня посреди широких лугов, потянешься, встряхнешься, расправишь свои разнежившиеся члены, заправишься редькой с квасом да и попердываешь басом. Или распеваешь песни во все горло, как жаворонок в вышине, бродишь по холмам, лесам, лугам, утоляя жажду текучим хрусталем ключей, набиваешь рот земляникой, собираешь грибы. И читаешь, читаешь, читаешь, а потом пересказываешь прочитанное Зорькам да Красоткам вслух, учишься разговаривать по-русски.
Помню, я допускал столько грубейших ошибок, так безбожно перевирал ударения, путал мужской и женский род, что даже коровы – и те не хотели слушать мои пересказы, трубным мычанием то и дело перебивали меня, а бык-осеменитель даже несколько раз осатанело бросался на меня, пытаясь поддеть на рога. Но я не обращал внимания на грубые протесты рогатого скота и продолжал штудировать «великий и могучий»…
И с 15 октября по 15 апреля я работал кочегаром, а с 15 апреля по 15 октября – пастухом. И так в течение двух лет: летом «крутил хвосты» коровам, зимой бросал уголек в топку.
И что же вы думаете? В университет я так-таки поступил! И случилось это в 1981 году. Я до сих пор горд тем, что мое сочинение по русскому языку и литературе проверял замечательный представитель семейства Толстых – профессор Илья Владимирович, и потомок Льва Николаевича поставил мне пятерку! Прекрасно сдал я устный экзамен и по русскому языку. Правда, когда в конце июля я вернулся в родное село и предложил друзьям отметить это эпохальное событие в моей жизни – зачисление в студенты престижнейшего столичного университета, – никто из них мне не поверил. Хватит, мол, заливать, в МГУ поступают только по большому блату, дети писателей да артистов.
Я обиделся: не хотите поздравить меня – и не надо, как-нибудь обойдусь и без ваших напутственных слов. И только когда в конце августа из университета пришла по почте бумага: «Уважаемый Геннадий Юрьевич! Сообщаем вам, что 1 сентября начинаются занятия на факультете журналистики. Просим вас явиться к началу занятий без опозданий», все так и ахнули: «Чудеса, да и только!»
Взятка «степенному»
Эта постыдная сцена произошла в здании факультета журналистики МГУ на Моховой, на втором этаже, в коридоре, у чугунной балюстрады. Длилась эта сцена не более минуты, но запомнилась – на всю жизнь.
На фасаде животноводческой фермы, где я работал скотником и пастухом, годами висел выцветший от солнца и непогоды плакат: «Колхозники и работники совхозов! Настойчиво добивайтесь выполнения заданий пятилетки по производству и продаже государству продукции земледелия и животноводства!»
В 1980 году я остался глух к социалистическому призыву и не стал добиваться «выполнения заданий пятилетки», уехал в Москву – сдавать вступительные экзамены на факультет журналистики МГУ.
Перед отъездом я в последний раз обошел все стадо коров, ласково и нежно попрощавшись с каждой из них. Я брал руками головы Зорьки, Субботки, Вечерки (в моем стаде каждая корова носила собственное имя!) и горячо целовал их в лоб, а в ответ коровушка лизала меня своим теплым, мокрым, шершавым языком.
В совхозном стаде было более 320 коров, и церемония расставания несколько затянулась, но она того стоила – я всплакнул…
Нахлобучив на голову свою шикарную шляпу, а я всегда ходил в шляпе, изображая из себя сельского интеллигента, напоследок залихватски щелкнул пастушеским кнутом и направился восвояси – в новую жизнь.
Но – увы и ах! – вступительные экзамены я в тот год, год Олимпиады, завалил.
…Помню, стоим мы с мамой в коридоре факультета, на втором этаже, у чугунной балюстрады, под стеклянной куполообразной крышей. Я убит горем. Убита горем и моя мама. Она делила со мной все радости и горести, переживала за меня, оберегала и лелеяла как могла. И, как оказалось, ради меня, своего любимого и ненаглядного сыночка, она готова была пойти даже на преступление.
– Надо дать кому-то взятку! – решительно сказала мама. – Но шут его знает, кому дать!
Ей было ясно, что надо дать «взятку», но как это делается и кому, она не знала. Не было у нее такого житейского опыта. По крайней мере, в новой для нее городской среде, ведь в нашем мордовском селе Томылово под взяткой подразумевалась бутылка или литр самогона – и только.
– Ты с ума сошла?! Не срами меня! – возмутился я.
– Ничего ты не петришь! Человеку на то и руки привешены, чтобы брать! – отмахнулась мама.
Я не стал спорить с ней, обиженно замолчал.
– Вон какой-то степенный мужчина идет! Сейчас ему суну! – сказала она полушепотом, указав глазами на невысокого солидного мужчину в сером костюме и в черных роговых очках, с коричневым портфелем в руках.
Для матери, работавшей уборщицей в конторе совхоза, каждый мужчина в костюме и галстуке, да еще с пузатым портфелем в руках, был начальник. А слово «степенный» в ее устах было наивысшей похвалой.
Будь с мужчиной какие-то люди, мать, конечно же, не решилась бы подойти к нему, духа бы не хватило, но он шел по коридору один.
– Ты с ума сошла, мама! – с испугом воскликнул я.
Но мама – баба боевая и решительная – быстро достала черный кошелек из правого кармана бордовой кофты, щелкнула замочком-поцелуйчиком (помните два «целующихся» никелированных шарика?), вынула одну из двух пятидесятирублевок, убрала кошелек обратно в карман и, зажав купюру в руке, с плотно сжатым ртом – знак твердой решимости – двинулась навстречу «степенному».
Все произошло очень неожиданно… Хотя нет, не совсем неожиданно. Поговорки типа «дай грош – будешь хорош», «за посул денег не берут», «сухая ложка рот дерет», «не подмажешь – не поедешь» то и дело мелькали в маминой речи.
Я не был готов к такому крутому обороту событий. Мне бы выхватить, отобрать у мамы кошелек и тем самым не дать ей осквернить святые стены университета, но помешала подленькая мысль: а вдруг прокатит?!
Я не могу сказать, что мужчина с портфелем пришел в сильное замешательство, когда мама протянула ему деньги:
– На, возьми!
Так и сказала: кратко, без всяких объяснений.
Суровый, угрюмый мужчина взглянул на маму, совершенно не понимая, что хочет от него эта странная женщина, метнул тот же непонимающий взгляд на меня, скромно стоявшего в сторонке, но я мигом отвернулся: знать ничего не знаю, ведать не ведаю…
Я замер от стыда и страха. Ну, думаю, сейчас начнется – крик, шум, гам… позорное изгнание из здания факультета…
И вдруг слышу: смех.
Да, угрюмый мужчина громко засмеялся!
Ух, отлегло от сердца, и я снова встал вполоборота, чтобы видеть все происходящее. Любопытство – мой порок…
Широко улыбаясь, мужчина мягко, но настойчиво и очень спокойно, без всяких испуганных, тревожных оглядок по сторонам, отстранил руку мамы с жалкой полусоткой, спросил:
– Откель вы такая приехали?
Мужчина с портфелем понял, что перед ним стоит простая деревенская баба, это было ясно уже по тому, как была одета моя мама – в бордовой теплой кофте, черной шерстяной юбке, в матерчатых чулках телесного цвета и резиновых галошах – «степенный» заговорил, не погнушавшись просторечным словом.
– Из Тумолова[5] мы… Из Ульяновской области… Возьми! Возьми! Пригодятся деньги, чай! Детям обувку и одежу купишь! – упорствовала мама.
Мама – женщина простая, без затей – сразу же перешла на «ты». Но когда она стала настаивать, «степенный» вдруг весь изменился в лице, улыбка вмиг исчезла с его лица, и он сказал строго:
– Прошу вас, уберите! И идите с богом!
Мама, женщина неглупая, два раза повторять ей не надо было, послушно спрятала деньги в карман кофты, повернулась и быстро пошла по коридору…
Чувствуя обжигающий стыд и за мать, и, конечно же, за себя, ведь я не воспрепятствовал ей, не помешал ее попытке «дать на лапу», быстро зашагал прочь по коридору. Проходя мимо бюста Ивана Гончарова, я подмигнул писателю и с горечью сказал:
– Да, земляк! И такое бывает! Обыкновенная история!
На первом этаже, у самого выхода, я с тоской обернулся на мраморную лестницу, на портрет Ломоносова и с той же степенью горечи сказал:
– Эх, какая же я скотина, Михайло Васильевич! Нет, рано мне еще выходить в люди! Возвращаюсь на скотный двор!
Мы вышли из здания факультета на Моховой, так и не поняв, кто был тот мужчина, которому мама попыталась всучить взятку.
Удрученный неудачей, опозоренный, я вернулся в родное село Томылово, снова пошел работать на ферму, как я выразился, на «скотный двор». До поздней осени я пас совхозное стадо, а в середине октября ушел в школьную кочегарку истопником…
Да, с новой жизнью, с новыми блистательными перспективами мне пришлось малость повременить.
Только на следующий год мне удалось успешно сдать вступительные экзамены, причем, заметьте, без всякой взятки.
Совсем скоро я встретил на факультете, в коридоре, у балюстрады, почти на том же самом месте, того самого шапочного знакомца – «степенного». Как оказалось, это был секретарь парткома факультета Блажнов. Помню, с замиранием сердца я прошел мимо него, но Евгений Алексеевич, слава богу, меня не узнал. Или по крайней мере сделал вид, что не узнал…
В начале 90-х годов прошлого века Блажнов эмигрировал в США, «унес родину на подметках своих сапог». Интересно, помнил ли Евгений Алексеевич этот эпизод? Я помню. И до сих пор вспоминаю, но, признаться, уже без всякого стыда. Ну было и было, кто из нас без греха…
27 июля
27 июля – самый счастливый день в моей жизни…
27 июля – самый несчастливый день в моей жизни…
Поверьте, я не забыл основы логики, которые нам преподавали в университете, и между этими двумя утверждениями нет противоречия: и то и другое утверждение верно.
Сама жизнь порой бывает нелогична. 27 июля 1981 года на фасаде факультета журналистики вывесили список абитуриентов, принятых на первый курс. Я захлопал в ладоши и станцевал несколько па, когда под номером 33 увидел свою фамилию, имя и отчество – ЛЮЛЬКИН ГЕННАДИЙ ЮРЬЕВИЧ.
Это была моя триумфальная победа.
– А ты не хочешь стать генсеком и сесть в Кремле? – язвительно подкалывали меня мои деревенские друзья. Поступить в университет или «стать генсеком и сесть в Кремле» им казалось равносильным, из мира фантастики.
И вот я доказал, что не лыком шит.
Запомнилось, как я в тот же день в первый раз – уже в качестве студента – поднялся по центральной лестнице из белого мрамора, как с минуту топтался у ее подножия, не смея ступить на первую ступеньку. Под пристальным взглядом Михайло Васильевича я поднимался очень медленно, останавливаясь на каждой ступеньке. Я не сомневался, что мое триумфальное восхождение по красивейшей университетской лестнице навеки останется в памяти, его не сотрет даже деменция, которой, не дай бог, могу заболеть на старости лет.
Такие духоподъемные моменты никогда не забываются.
Одно лишь воспоминание омрачало радость этого солнечного июльского дня.
Ровно шесть лет назад, 27 июля 1975 года, в сенях нашего дома на дубовой балке, на блескучем шнуре повесился мой отец.
Юрику – так звали моего отца – было всего сорок девять лет.
Я вспомнил, как я, тринадцатилетний мальчишка, вместе с дядей Ваней снимал с петли мертвое тело отца. Это было самое травмирующее событие в моей жизни, которое не дай бог кому пережить. Именно после всего пережитого ужаса в эту июльскую ночь я и сел писать.
Шок в университете
Коридор на втором этаже факультета журналистики МГУ, где расположен кабинет декана Ясена Засурского, весь в окнах. Здесь при ярком свете дня я, тогда еще первокурсник, увидел такую картину: из кабинета с ясеневыми шкафами выходит Ясен Николаевич, в костюме и галстуке, а в ином одеянии декана я никогда не видел, идет по коридору в сторону учебной части, где на фанерных щитах висят расписания и объявления, встречает молодую преподавательницу и, низко склонившись, целует ей руку. Целует так умело, вдохновенно и естественно, что было видно: целованье женских рук вошло у Ясена Николаевича в привычку.
Нет, это была даже не привычка, а – культ.
Эта трогательная и целомудренная сцена повергла меня в шок. Ничего подобного я в жизни не видел. Можно сказать, меня контузило. Да, я читал в книгах, что интеллигентные мужчины целуют руки женщинам, да, я видел такие сцены в кино, но собственными глазами такую картину я наблюдал впервые.
Я стоял как вкопанный и во все глаза смотрел на эту невероятную сцену. Блин! Оказывается, к женщине можно относиться ТАК. Не бить ее, не покрывать ее матом, а целовать ей руки.
Всю жизнь мой отец в пьяном угаре остервенело избивал маму, сопровождая свои избиения потоком блевотных матерных слов, а тут, оказывается, можно целовать руки женщинам.
Ясен Николаевич преподал урок – с каким уважением и любовью надо относиться к женщине. И, кто знает, может быть, это был самый великий урок, который я получил не в аудиториях – Ленинской или Коммунистической, а в коридоре факультета, рядом с учебной частью, очень прозаично называемой некоторыми студентами «канцелярией».
Первая командировка
В 1983 году, на втором курсе, я поехал от газеты «Советская Россия» в подмосковный совхоз «Победа» в свою первую командировку: я должен был написать очерк о культуре социалистического труда.
Лев Гущин, редактор отдела, провожая меня в путь, сообщил об этом хозяйстве только общие сведения: самые высокие в Подмосковье надои молока, самые высокие урожаи зерновых, упомянул переходящее Красное знамя…
Первое, что я услышал, подходя к конторе совхоза, – сплошной мат-перемат. Нет, никаких стилистических особенностей, никакого лексического многообразия я не услышал от совхозников, все матерные слова были стары как мир. Да и произносились они без всякого душевного надрыва, очень просто и буднично, работники совхоза использовали мат не для выражения чувств и эмоций, а для связки слов.
Я резко повернулся и ушел обратно к железнодорожной станции.
«Там, где мат, не может быть культуры труда!» – уверен был я.
Так неудачно закончилась моя первая командировка от «Совраски», как ласково называли газету в советские времена.
Обидно, но всеобщая матюгализация помешала мне заработать первый гонорар в центральной газете. Второй командировки, как вы понимаете, не последовало.
Слепцы
Ехали мы как-то в метро – Алов, Горлов, Бочаров, Гуркин, Сущеня и я, – и тут тридцатилетний Сашка Бочаров, парторг нашего курса, предложил подсчитать всех красивых девушек, которые встретятся нам, когда мы будем подниматься по эскалатору.
Договорились, что каждый считает про себя, а поднявшись наверх, вслух называет цифру.
Стоим на эскалаторе, внимательно всматриваясь в лица девушек, спускавшихся нам навстречу по соседней движущейся дорожке. Оцениваем каждую из них, симпатична или так себе, опьяняет ее красота или не опьяняет…
Выйдя на улицу, ребята по очереди называют цифру: одна… две… три…
– Двадцать восемь! – вдруг выдает Бочаров.
– Сашка, ты что, и старушек считал? – засмеялся красавец Алов, считавшийся среди нас первым сердцеедом.
Все хохочем, и в нашем хохоте явно слышны издевательские нотки…
– У Сашки наметанный глаз! Даже в уродстве он видит красоту! – сказал я.
В наш разговор толику смеха внес и Толик Сущеня, белорусский парень по прозвищу Змей. Согнувшись в три погибели, изобразив древнюю старуху, он подошел к Бочарову, тронул его за рукав и шепелявым голосом молвил:
– Сынок, ты и меня посчитал, что ль?
Мы снова хохочем…
Но Сашка ничуть не смутился.
– Слепцы! – воскликнул он.
Отойдя в сторону, повернулся к нам лицом и с чувством продекламировал:
Чем старше Женщина —Тем больше преимуществ.Она мудрей, хитрее, и нежней,И четче знает, кто ей в жизни нужен,И юной деве не сравниться с ней.Вот такой урок преподал нам парторг курса Сашка Бочаров.
Правда, сам он женился на юной деве на четвертом или на пятом курсе, сейчас я уже точно не помню…
Брага от парторга курса
Василий Шукшин однажды написал: «В трех случаях особенно отчетливо понимаю, что напрасно трачу время: 1. Когда стою в очереди. 2. Когда читаю чью-нибудь бездарную рукопись. 3. Когда сижу на собрании».
От себя я бы добавил еще один пункт: когда слушаю скучную, железобетонную лекцию. В университете многие преподаватели занимались тем, что переливали из пустого в порожнее: научный коммунизм, теория и практика советской партийной печати… К примеру, какую-то партийную блажь и околесицу преподавал профессор Евгений Блажнов.
Чтобы не терять время, я просто-напросто не ходил на «идеологические» лекции, где шло оболванивание молодых людей, нагло прогуливал их.
Меня не раз вызывали на учебно-воспитательную комиссию, на УВК, где устраивали образцово-показательную порку с вынесением выговора, но я по-прежнему их прогуливал. Слушать эти лекции мне было невыносимо скучно, как, впрочем, и многим другим моим однокурсникам. Однажды я насчитал на одной из идеологических лекций всего 12 слушателей из 250 учившихся на нашем курсе. Коммунистическая идеология уже не котировалась, она явно изжила себя. И особенно среди образованных, культурных людей…
Это была одна причина быстрого развала партийной системы.
А вот и другая причина. У парторга нашего курса Сашки Бочарова были огненно-рыжие волосы, и без всяких фантазий, недолго думая, мы дали ему прозвище Рыжий. Это был веселый, шумный, суетливо-неугомонный парень. Про таких неусидчивых говорят: шило в заднице. Представить, что Сашка тихо сидит где-нибудь в уголке или в читальном зале, я не могу. Не тот характер. Он все время что-нибудь замышлял, но все его идеи крутились вокруг одного – выпивки. Он всегда куда-нибудь бежал, что-нибудь выдумывал, что-то приносил…
Все мои друзья студенческих лет – Миша Алов, Костя Горлов, Толик Сущеня – были старше меня, а Саша Бочаров, бывший прапорщик, аж на целых десять лет. В молодом возрасте год идет за пять лет, но еще до поступления в университет я многое успел пережить, поэтому вел себя со своими друзьями наравне, по-взрослому.
Однажды Бочаров приволок в нашу комнату в ДАСе трехведерную флягу. И под руководством бывшего прапора и – ПАРТОРГА КУРСА! – мы быстрехонько сварганили брагу.
– С бражкой у нас будет полная алкогольная независимость! – сказал Сашка.
– Бочаров, судя по твоей фамилии, твои предки были бочарами – мастерами по изготовлению бочек. Иметь в комнате бочку или флягу – это зов крови, неосознанное желание, наследственный рефлекс, – сказал Миша Алов.
Технологию самогоноварения мы все знали прекрасно. Да и разве есть в России человек, который не знал технологию производства самогона?!
Поставили флягу с брагой в ванной комнате. Дверь законопатили, замазали щели пластилином, чтобы бражний дух не расплылся по всему коридору. Умывались и ходили по нужде в соседнюю комнату, где жил Толик Сущеня.
Через десять дней бражка доспела.
И в пятницу вечером мы устроили славную попойку.
– Так выпьем же за моих предков – профессиональных бочаров! – сказал Сашка, когда мы небольшой компанией открыли флягу с бражкой. Помню, как очки Рыжего бликовали при свете настольной лампы, когда мы разливали в стаканы отдающую дрожжами желтовато-мутную жидкость, помню, как ликовали наши молодые сердца.

