Отравитель. Хроники не для слабонервных
Отравитель. Хроники не для слабонервных

Полная версия

Отравитель. Хроники не для слабонервных

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 9

Некоторое время мы стоим молча.

– Папа, не надо драться, – шепотом попросил я.

Злые глаза его оттаяли, подбородок его дрогнул, он вдруг заплакал, размазывая слезы кулаком по лицу.

Он вообще часто плакал, когда бывал пьян.

Вместе с папой расплакался и я.

Успокоившись, папа достал из пачки беломорину и попытался закурить. Трясущимися руками с трудом сунул ее в рот и никак не мог зажечь спичку. Он протянул коробок мне. Я зажег спичку и поднес к его папироске. Он затянулся и застыл, глядя на папиросу с каким-то тупым изумлением. И долго так сидел, неподвижно уставившись в пол.

Табачный дым щипал мне глаза, они слезились, першило в горле, но я стоял, не двигаясь.

– Сукин сын! – сказал папа, с трудом шевеля распухшими губами. И скрежетнул зубами.

Я взял топор и вынес его в сени, где меня встретили мама и крестная.

– Что, что он там делает? – с испугом спрашивают меня.

– Папа сидит в чулане и плачет, – сказал я.

Я выступил в роли миротворца, хотя такого слова я еще, кажется, не знал.

Но примирились ли они? Вряд ли.

Помню, в тот вечер отец крикнул Вите:

– Будь ты проклят!

– Будь ты проклят! – ответил Витя. – В гробу я тебя видел!

Проклятие сына оказалось сильнее – через два года отец повесился.

* * *

Мама рассказала мне эту семейную историю, когда я уже был пятнадцатилетним пареньком. Перед тем как вспомнить этот эпизод, случившийся в начале ее супружеской жизни, она села в кресло, словно не выдерживая тяжесть навалившихся на нее воспоминаний.

– В 1944 году Юрика взяли на фронт и увезли на Дальний Восток, на войну с японцами. Семь лет он там отслужил, а как вернулся, мы сразу же и поженились. Спервоначалу все было хорошо, жили дружно, а потом Юрик как с узды сорвался. Спокою с ним не было, все бушевал и буянил… Ох и помыкала я с ним горя, ох и настрадалась! Раз поехали в лес за дровами, и в лесу он так вызверился на меня, до смерти меня избил…

Свирепый, точно разъяренный зверь, отец бросился на маму, повалил ее на землю и стал нещадно бить, топтать ногами в кирзовых сапогах, окованных гвоздями.

Перед тем как потерять сознание, в самый последний момент она увидела мужа, который размазывал по лицу липкую кровь.

– Помню как сейчас: Юрик, весь в крови, стоит под деревом с окровавленным топором в руках, с налитыми кровью глазами.

Полуживую, папа оттащил маму в кусты, затолкал под поваленное дерево, завалил разлапистыми зелеными ветками – и уехал, оставив ее умирать.

– Юрик решил, что забил меня до смерти и я умру… Пластом лежала – так меня отмутузил. Лежу, только и слышу, как ветерок по макушкам ходит да сорока где-то чекочет. Ну, думаю, каюк мне, умру я тутошки. Только подумала – и вновь сознание потеряла. Не помню толком, сколько я в беспамятстве пролежала, да уж и не припомню, столько лет прошло. Думаю, несколько часов без памяти провалялась, очнулась, когда в лесу было уже темно… Ну, думаю, крышка мне, не выберусь, только и кричу: «Мама! Мама!» – тихо кричу… Глухомань такая кругом, никто меня тут не найдет, кричи – не кричи, надо выкарабкиваться, иначе хана придет – окочуришься. Оклемалась маленько, очухалась – и давай выкарабкиваться из завала. Насилу выбралась из-под валежника…

У мамы отнялись ноги, и она, вся истерзанная, избитая, окровавленная, по-пластунски, то и дело теряя сознание, поползла среди деревьев и кустарников, по густой траве в село.

– Незнамо как добралась до родительского дома, уж я и не чаяла увидеть отца с матерью, – сказала мама.

А куда ей было идти? Не к мужу же извергу! Думала, что отец, сельский кузнец, заступится за нее, найдет на него управу, но Михаил Иванович был строг и неумолим: «Не силою ты замуж выходила за него, никто тебя не неволил, сама охотою пошла за него. Вот и возвращайся к нему!»

Деваться было некуда, перечить отцу дочь не могла, и она безропотно вернулась к мужу – бедовать…

– Кабы зараньше знала, что он меня до смерти изобьет, неуж бы поехала в лес… Довеку не забуду я этот день, только ты, сынок, об этом никому ни гугу, никому не рассказывай, – попросила меня мама. – Ни единая душа об этом не знает…

Я дал ей слово.

Ровно пятьдесят лет я держал свое слово, не рассказывал об этом страшном семейном эпизоде ни брату Виктору, ни сестре Маше – никому. И только сейчас я нарушаю свое обещание, данное маме, увы, давно уже покойной, только сейчас беру грех на душу.

Надеюсь, мама меня простит…

Да, в детстве мне было что скрывать, поэтому я рисовал в школьных тетрадях домики с двумя-тремя маленькими зарешеченными окнами…

Крест на роду

Я всегда говорю свою фамилию – Люлькин – четко и громко, но меня всякий раз непременно переспрашивают, пряча противную ухмылочку куда-то в сторону, за воротник: «Как?.. Как?» И я всегда отвечаю, но уже по слогам: Люлькин, изо всех сил стараясь не реагировать на язвительную усмешку.

А бывает, меня задевают эти насмешки, и я, не скрывая раздражения, с самым серьезным видом объясняю: «Послушайте, вы! Моя фамилия действительно звучит несколько забавно, но в ней заключается древний смысл: „Люль“, „Лель“ с древнемордовского переводится как „звезда“, „солнце“. И такое прозвище, к вашему сведению, могли носить только знатные мордовские князьки, а не простые холопы. Поэтому знайте: я – отпрыск древнего княжеского рода! Прошу любить и жаловать!»

Еще на первом курсе факультета журналистики МГУ я раскрыл значение своей фамилии своим друзьям Виктору Гуркину, Михаилу Алову, Константину Горлову, и они тут же прозвали меня Князь. Так с их легкой руки и повелось: Князь да Князь, все студенческие годы я проходил под этим «сиятельным» прозвищем.

Но сегодня я хочу говорить о другом. О скорбном. О том, что «княжеский» род Люлькиных бесследно исчезает с лица земли. Черт знает, что творится с нашим старинным родом! Насильственные смерти, несчастия и самоубийства следуют с ужасающей частотой. В результате родовое древо, росшее и процветавшее в одном из мордовских сел Ульяновской области, подрублено под корень.

Все мои односельчане уверены, что так аукнулись многочисленные святотатства, которые некогда при всем честном народе совершали мои предки. И я с ними, людьми от сохи, соглашусь, несмотря на свое университетское образование. Я тоже думаю, что наш род преследует страшное проклятие.

В 30-е годы прошлого века мой родной дядя Борис учительствовал и самым богохульным образом призывал людей отвернуться от веры. Будучи ярым комсомольцем, семнадцатилетний парнишка был непоколебимо убежден, что Бога нет. На досуге Борька устраивал в избе-читальне «богоборческие» спектакли, во время которых он нещадно щепил на лучины святые иконы. По малолетству и недомыслию заодно с ним выступал и один из его младших братьев, Юрик, которому тогда было всего лишь тринадцать лет. Без всякого принуждения, по собственной воле-волюшке мальчонка подсоблял своему старшему брату, поддерживая своими неокрепшими руками иконы, когда Борис топором – одним махом! – рубил их на щепу. Раздавался громкий треск, и народ, ошеломленный неслыханным святотатством, сломя головы валом валил из избы. А немногочисленным зрителям, оставшимся в избе, Борька говаривал со сцены, пряча ухмылочку в усы: «Перед иконами надо познамо[1], а не ознамо»[2].

И для большей убедительности, подняв кверху указательный палец, издавал своим крепким седалищем срамные рулады – громкие, раскатистые, изощренно-издевательские.

Но одними богохульными лицедействами Борька не довольствовался. На околице нашего села, над родником, откуда берет начало маленькая речушка Томыловка, возвышалась небольшая деревянная часовенка. Юный безбожник частенько приходил к ней, решительно вскидывал ружье и, громко воскликнув: «Всех святых – к стенке!» – почти не целясь, поочередно расстреливал лики божьих угодников и праведников, украшавших ворота и стены. Всех до единого!

Богомольные старики и старухи всячески сволочили «ирода-христопродавца», грозно проклинали его, навлекая на него и на весь наш род страшные кары небесные, но парнишка в ответ лишь издевательски хохотал: «Бога нет!» Потом Борис, может быть, горько пожалел о своем святотатстве, но было уже поздно – в нашем роду начался сущий падеж. Близкие мои родственники стали гибнуть один за другим: кто в результате несчастного случая, а кто и накладывал на себя руки.

Вот он, долгий мартиролог. Хотя нет, полный список я приводить не буду: он слишком длинный, всего в нем четырнадцать человек. Скажу лишь, что среди погибших моих близких родственников люди самых разных должностей и профессий: председатель райпотребсоюза (в советские времена эта организация заведовала всеми торговыми учреждениями района), предприниматель, агроном, директор мельничного комбината… Но всех их роднит одно: гибель в самом расцвете лет.

Большая семья дяди Бориса – главного богоборца – вымерла вся, до единого. Сын Анатолий – председатель райпотребсоюза – застрелился. И как застрелился! Просто жуть! С первого выстрела он убить себя не смог, видимо, в последнюю секунду его рука дрогнула, и пуля разворотила лишь челюсть. Пришлось снова заряжать обрез и стрелять второй раз – теперь прямо в сердце, чтобы убить себя уже наверняка, без промаха.

Когда я представлю, как Анатолий трясущимися руками, обливаясь кровью, с громким воем – а я не сомневаюсь, что в эту смертоубийственную минуту он выл по-звериному, потому что молча выдержать ту ослепляющую невыносимую боль, которую он испытывал, не под силу ни одному человеку, – как только представлю это…

Бр-р-р! Лучше не представлять!

Второй сын Валерий, предприниматель, был убит рэкетирами в лихие 90-е в собственной грузовой машине, когда он перевозил товар из Ульяновска в родной поселок.

Два других сына дяди Бориса – Олег и Геннадий – погибли от пьянства. А его единственная дочь Валентина пьяной свалилась под товарный поезд. Так и не удалось выяснить, то ли она по своему хотению бросилась под состав, то ли оказалась на рельсах по чьему-то велению. Помню, поговаривали, будто немилосердная, злая рука взяла и нарочно столкнула нетрезвую женщину с железнодорожной платформы под громыхающие колеса…

Сам дядя Борис умер в восемьдесят два года. Очень крепкой породы был мужик, и на свою беду, он пережил всех своих сыновей и дочь. Говорю «на беду» потому, что, согласитесь, мало радости видеть, как в расцвете сил один за другим умирают твои родные дети. Кстати, от дядиного дома, построенного в начале 70-х годов прошлого века, не осталось и следа. Нет, дом не провалился в тартарары, его купили и перевезли в другое село. Полагаю, кто-то совершил не самую удачную покупку…

Пострадала от проклятия и семья дяди Николая, брата Бориса. Сам дядя Коля еще один редкий представитель нашего большого рода, кому посчастливилось умереть своей смертью в восьмидесятидвухлетнем возрасте. Кстати, всю свою долгую жизнь он гордился тем, что в молодости наотрез отказался участвовать в богоборческих спектаклях, которые устраивали его не верующие в бога родные братья. Вот Всевышний его и миловал. Хотя о какой милости тут можно говорить, когда единственный сын его Анатолий, закончивший Сызранское вертолетное училище, погиб при падении вертушки. Смертью пилота и ученика завершился неудачный учебный полет…

Повесился и мой отец, Юрик, тот самый тринадцатилетний мальчонка, который помогал Борьке устраивать богоборческие спектакли.

Очень трагической была и судьба семьи дяди Вани. Сам глава семьи, работавший сцепщиком вагонов на железнодорожной станции, погиб от удара электротоком, когда полез на крышу вагона открывать люк цистерны с мазутом. Сына же его Валерия, директора крупного мельничного комбината в Ульяновске, сбила автомашина, за рулем которой сидел пьяный шоферюга. Возвращаясь вечером домой, Валерий решил прогуляться и отпустил персонального водителя. У подъезда родного дома он и угодил под колеса.

Еще один мой двоюродный брат Анатолий в тридцатилетнем возрасте закончил свою скорбную жизнь в сумасшедшем доме, куда угодил почти сразу после армии, неожиданно для всех заболев манией преследования.

Кто приговорил всех к ранней смерти? Кому предъявить обвинение за их гибель? Я не знаю…

Кресты… Кресты… Кресты…

Церковь запрещает поминать самоубийц, и я даже свечку не могу затеплить за упокой души многих своих родственников. Разве только пропеть протяжно и жалостливо: «Ве-е-е-ечна-ая-я па-амя-ять!»

В убийственной мясорубке перемолот почти весь наш многочисленный род по мужской линии. Чудно, но по женской линии в нашем роду все благополучно, если не считать погибшей под товарным поездом Валентины. А из мужиков в живых остались только я и мой родной брат Виктор. Мы с ним последние необрубленные «ветви» некогда могучего древа. Но неужели Верховный Садовник и нас обрек на раннюю смерть?

…В тот самый момент, когда я писал эти строки, пришла скорбная весть: 1 декабря умер мой родной брат Виктор. С тяжелого похмелья у него не выдержало сердце. А было тому всего шестьдесят пять лет.

В советские времена Виктор трудился прорабом в совхозе, а когда хозяйство развалилось, ушел в шабашники, работал в Самаре, Ульяновске, Москве… На вольных хлебах он и пристрастился к вину. Жена ушла от него, прожив с ним двадцать девять лет. Страдая жуткими запоями, Виктор из последних сил цеплялся за жизнь. Каждый раз, когда брательник уходил в черный загул, я гадал: выкарабкается он на сей раз или нет? С большим трудом, но выкарабкивался… Правда, в последний раз Виктор угодил в психушку с белой горячкой. Лежал в больнице в Ульяновске, в том самом городе, где в молодые годы он выступал на областных конкурсах шахматистов, занимая призовые места. Умный, сметливый был мужик, а вот, поди же ты, судьба и его переломила через колено…

Психушка, наркологическая больница – все это было и в моей шальной, забубенной жизни. Не скрою: я хотел бы прожить свою жизнь достойно, но, увы, судьба и меня лихо обвела вокруг пальца.

Я несколько раз бывал на краю гибели, но всякий раз каким-то чудом спасался. В шестом классе чуть было не утонул, провалившись под лед в озере, но меня, слава богу, откачали. В девятом классе в меня стреляли, и я три недели провалялся в больнице. А когда я жил в Москве, в Доме Булгакова на Садовой-Спасской, 10, в квартире своего бывшего однокурсника, я еле спасся от бандитов, угрожавших мне кровавой расправой…

Поверьте, жутковатое ощущение, когда знаешь, что за тобой идет охота и тебя кто-то из «небесного воинства» постоянно держит на «мушке».

Я всегда ношу на шее серебряный крестик и серебряный образок святого Геннадия – моего ангела-хранителя. Снимаю их только в бане: в горячей парной серебро сильно обжигает. Эти заветные крестик и образок для меня как броня, они защищают от всех бед и напастей. По крайней мере, я в это свято верю.

В кручинный же час, когда белый свет становится немил и на душе очень скверно, – а такое настроение, к сожалению, в последние годы приходит все чаще и чаще, – я нет-нет да и подумываю уйти в монастырь. Чтобы там, за глухой стеной обители, в глубоком уединении отмолить грех, совершенный в середине 30-х годов моими сородичами, и, чего греха таить, самому спастись от неминуемой гибели. Но я понимаю, что в святой монастырь меня гонит не духовное призвание, как, например, моего однокурсника Александра Веригина, ушедшего монахом в Валаамский монастырь, а обыкновенный страх за свою жизнь, грешную пустоцветную жизнь. Только это понимание и удерживает меня от ухода из мирской жизни.

Вместо послесловия

В классической литературе свою фамилию я встретил лишь раз – в «Господах Головлевых» Салтыкова-Щедрина. «Гаврило Степаныч Люлькин – земский деятель из губернского города Самоваров, который до того увлекся одной из сестер Головлевых, Любинькой, что „готов, кажется, земские деньги украсть“, лишь бы выполнить все, что она ни пожелает. Это был отставной гусарский штабс-ротмистр, еще недавно bellhomme, но теперь уже слегка отяжелевший. Лицо у него было благородное, манеры благородные, образ мыслей благородный, но в то же время все, вместе взятое, внушало уверенность, что человек этот отнюдь не обратится в бегство перед земским ящиком… Как бы то ни было, но Любинька роскошничала, а Люлькин, чтобы не омрачать картины хмельного блаженства какими-нибудь отказами, по-видимому, уже приступил к позаимствованиям из земского ящика». Когда растрата обнаружилась, Люлькин подошел к окну, вынул из кармана револьвер и тут же всадил себе пулю в висок. «Много говору наделало в городе это происшествие. Судили и сравнивали. Люлькина жалели, говорили: по крайней мере, благородно покончил!»

Господи, даже в литературе Люлькиным нет места в жизни!

«Люляки-муляки» о студенческой жизни

В школьные годы я несколько раз публиковался в районной газете «Знамя Ильича». Мой приятель называл эти заметки «люляки-муляки». Без всякого пиетета к моей тонко организованной, творческой натуре. Но я не обижался. Я так и назвал свои записки о студенческой жизни – «„Люляки-муляки“ о студенческой жизни».

«Торт Чеботаева»

Два последних курса я жил в одной комнате с Володей Чеботаевым, увы, уже покойным. На свой день рождения, на Новый год и 8 Марта Володя всегда готовил торт из вафельных коржей с вареной сгущенкой. Володя им немножко гордился, сам разрезал на кусочки, сам раскладывал по тарелкам. И потчевал вкусным угощением нас, своих друзей.

Важно, что торт Володя готовил всегда сам, а не «чеботаевки», как мы называли его подруг, а их у высокого, статного парня из Харькова, с развитой мускулатурой и не менее развитыми мозгами, было не перечесть.

К слову, автором неологизма «чеботаевка» был я. Родом я из Ульяновской области, из мордовского села Томылово, и я прозвал девушек так по названию соседнего села Чеботаевка, где издревле жили обувщики, сапожники-чеботари.

Перед тем как сесть за письменный стол, чтобы написать о нескольких эпизодах студенческой жизни, я съел кусок «торта Чеботаева». Как и «мадлен Пруста», он обладает удивительным свойством воскрешать воспоминания о студенческой жизни.

«Писатель»

Моя первая публикация в районной газете «Знамя Ильича» была о сельском почтальоне. После этой короткой заметки я проснулся знаменитым. В родном селе Томылово меня зауважали: и односельчане, и друзья-приятели, и учителя…

А один из друзей так и назвал меня – «писатель», и с той поры кличка Писатель твердо закрепилась за мной.

Я стал так знаменит, что впору было раздавать автографы.

Так я впервые вкусил славу, и мне ее вкус чертовски понравился.

Черт, за это стоит выпить!

Я отпраздновал свою первую публикацию с друзьями так весело и шумно, словно у меня вышла из печати не скромная заметка в десять строк, а толстенный роман, наподобие «Войны и мира».

Гульнули мы в тот вечер славно.

Ошалевшие от самогона, мы направились в сельский клуб, где тут же устроили драку с ребятами из параллельного 9-го «Б» класса, а с ними мы враждовали чуть ли не с малолетства.

Один из избитых ребят, Николай К., сбегал домой, схватил отцовский дробовик, вернулся в клуб и начал палить. Впавший в ярость, он ловил каждого, кто жестоко избивал его, и в упор стрелял.

В тот памятный вечер Николай ранил четверых.

Здоровенной порцией свинцового заряда Коля нашпиговал и мой юный организм.

Кто бы мог знать, что скромная заметка в районной газете приведет к столь трагическим последствиям!

Кстати, об этом чудовищном, кровавом происшествии, случившемся со мной и с моими друзьями в подростковом возрасте, меня так и подмывало написать в сочинении на тему «Почему ты решил стать журналистом?», которое мы писали перед вступительными экзаменами на факультет журналистики МГУ. Я хотел рассказать о подробностях этой истории, показать, что я не простой школяр, а уже успел кое-что пережить, несмотря на юный возраст, но, слава богу, удержался.

И вместо рассказа о трагическом событии, случившемся со мной, написал какие-то громкие слова о руководящей роли КПСС («Мы пишем по указке сердца, а сердца наши принадлежат партии», – процитировал я слова Михаила Шолохова), о романтике дальних дорог…

Это происшествие – массовый расстрел школьников-девятиклассников – сегодня наверняка попало бы на первые полосы центральных газет, слава о нас прогремела бы на всю страну, но в советские времена писать о таких чрезвычайных событиях было запрещено, поэтому это кровавое ЧП вызвало бурю эмоций и страстей только в родном селе.

Выстрел, произведенный Николаем в мою задницу, к счастью, не убил во мне желания писать. Вернувшись из больницы недели через две, я снова взялся за перо, и скоро в «районке» была опубликована моя новая заметка. Однако свои публикации я с друзьями уже больше не обмывал.

Встреча на Казанском вокзале

Я не могу держать язык за зубами по одной простой причине: четырех верхних передних зубов у меня нет, выбили еще в школьные годы, когда мы, подростки, грабили сельповский магазин. Вышиб совковой лопатой дед Егор – сторож магазина. Старик в сердцах так вдарил меня лопатой по лицу, когда я с награбленными вещами с трудом выкарабкивался через разбитое окно из здания магазина, что я выплюнул их со слюной и кровью.

С неделю после этого удара я ел только куриный бульон и жиденькую манную кашку…

Честно скажу, меня непременно ждала воровская судьба, если бы от того сокрушительного удара в моей голове что-то не переклинило. Да, я лишился зубов, зато дед вправил мне мозги. И уже с удачно вправленными мозгами я поступил в МГУ им. М.В. Ломоносова.

Кстати, когда я сказал маме, что хочу быть журналистом и стать таким же знаменитым, как ведущий телепередачи «Клуб кинопутешествий» Юрий Сенкевич, она съязвила:

– Ага, в селе ты уже ославился, а теперь хочешь прославиться на всю страну?

Мама, мордовка с трехклассным образованием, любила поиграть словами…

Первые три месяца учебы в университете я очень тосковал по родному мордовскому селу Томылово. Грустил и томился не только по друзьям и приятелям, но и, как ни странно, по Субботкам и Зорькам, которых два года пас с ранней весны до поздней осени.

В Москве я долго не мог привыкнуть к тому, что по утрам меня будил не крик петуха и мычание коров, а звон и скрежет трамваев, проезжавших мимо нашего общежития – ДАСа.

Признаюсь, что от тоски по родному селу и своим землякам я даже хотел бросить учебу в университете и вернуться на родину, однако понимал, что это было бы очень неразумно. Чтобы утишить свою тоску по родине, я два или три раза ездил на Казанский вокзал, откуда отправлялись поезда в мои родные края, в надежде встретить кого-нибудь из своих односельчан.

Под гулким куполом Казанского вокзала я и нарвался на своего одноклассника Валеру Ермолаева, осенью 1981 года возвращавшегося из армии домой.

Все бы ничего, встреча как встреча, но насмешка судьбы в том, что именно мама Валеры, Нина Михайловна, работала продавщицей в том самом сельповском магазине, который мы, несколько отчаянных подростков, ограбили.

У Валеры всегда был такой умилительно-трогательный вид, что без улыбки на него смотреть было нельзя. Буйные, спутанные волосы, большие оттопыренные уши, мокрые оттопыренные губы – губошлепами называют таких, – медленная монотонная речь…

Представить этого бесхитростного парня в роли грабителя было просто невозможно, но, увы, именно на Валеру и его родного отца Николая пали первые подозрения. Отца с сыном увезли в район, посадили в КПЗ, и именно его, шестнадцатилетнего паренька, часами допрашивали следователи. Ходили слухи, что его пытали, капали на стриженую макушку ледяной водой, тем самым намеренно причиняя ему нестерпимую физическую боль, подвергая насилию и унижениям…

И вот на вокзале жертва и преступник встретились лицом к лицу. Случайность это была или божий промысел? Не знаю.

Мы с Валерой крепко обнялись, посидели в привокзальной кафешке, обмыли встречу, однако про ограбление магазина и его сидение в КПЗ не обмолвились ни словом.

Запомнил от встречи лишь одно: мне было стыдно перед Валерой.

Кочегары мы, не плотники

На краю глубокого оврага, разделявшего наше мордовское село Томылово на две части – «алопе»[3] и «верепе»[4], – стояло неказистое приземистое здание из серого кирпича с дымящей трубой. Это была кочегарка, которая отапливала школу и двухэтажный кирпичный дом для учителей. В эту кочегарку я и устроился истопником, получив аттестат зрелости.

Слева от входных дверей – куча угля, справа – куча золы, курящаяся сизым дымком. На фасаде большое, на всю стену, окно, закоптелое, его никто и никогда не мыл, не протирал. А под окном в кирпичной стене квадратная дыра, сквозь нее уголь подается вовнутрь, прямо к топке парового котла.

В кочегарке пахнет угольным дымом, ноздреватым шлаком, машинным маслом, каленым кирпичом и железом.

На страницу:
4 из 9