
Полная версия
Отравитель. Хроники не для слабонервных
А однажды, помню, отец пошел еще дальше в своем насилии и издевательствах. Он приволок в спальню канистру с керосином, густо плеснул вонючей жидкостью на кровать, где мы лежали с мамой, достал коробок и давай чиркать спичками. Чирк да чирк, чирк да чирк… Пока отец валялся на полу в блевотине, коробок промок, и спички не загорались, ломались одна за другой… А может быть, это боженька услышал мамину молитву и не давал спичкам зажечься в руках обезумевшего отца. Чирканье спичек вызвало вспышку сознания, и я вспомнил горящую женщину, которую видел три года назад, когда мне было всего лишь десять лет…
* * *Мама работала уборщицей, мыла полы в конторе совхоза, расположенной на околице села. Она ходила «на уборку» ежедневно, после семи часов вечера, когда все механизаторы и животноводы расходились по домам. Почти всегда она брала меня с собой, и пока мама орудовала ведром и половой тряпкой, я бродил по машинному двору, где было много чего интересного для любопытного мальчишки.
В одноэтажном бревенчатом здании конторы мы с матерью ночевали много раз, спасаясь от разбушевавшегося отца. В кабинете директора стоял исполинский стол с зеленым сукном, на который мать укладывала меня спать, постелив ватную фуфайку. Сама же она ложилась на стулья, установленные в ряд у стенки, подложив под голову руки.
Однажды вечером идем мы с мамой в контору, рядом с нами бежит и Тузик, как всегда, что-то вынюхивая в земле…
Спустившись по извилистой тропинке, по склону глубокого оврага, не торопясь, поднимаемся на другой, противоположный склон. Тут-то и раздался ужасающе жуткий вой. Это был не человеческий вой, уж я-то знаю: отец, напившись, начинал выть – страшно, по-звериному, но все равно можно было узнать, что это человеческий вой. А тут донеслось нечто страшное, невообразимое…
Тузик испуганно завизжал, прижавшись к земле, рывком бросился к матери, пытаясь спрятаться в ее ногах.
Я же побежал по тропинке по склону оврага наверх – мальчишеское любопытство оказалось сильнее страха. И тут на краю оврага я увидел что-то огневое, красное, взлохмаченное, словно билась большая огненная птица. Казалось, сейчас она взмахнет огнекрылыми руками и взлетит – так это было. Но птица упала, и упала у самых моих ног.
Я стоял и смотрел во все глаза, не понимая, что это… кто это…
Это была женщина. Пылающая женщина.
Охваченное пламенем женское тело извивалось в невыразимых муках. Вот так же судорожно и дико извивались обрубки земляного червя, когда я, бывало, случайно перерезал его лезвием лопаты.
Женщина билась о землю в конвульсиях, исступленно кричала, выла и царапала себя руками, судорожно шарила ими, будто что-то искала в траве, она простирала руки в мою сторону, словно намереваясь схватить меня. Она приподняла голову, попыталась встать на четвереньки, но сил, видимо, не хватало, и она поползла. С диким напряжением, опираясь на руку, женщина тащила куда-то вперед свое обгоревшее тело, словно из последних сил стараясь вырвать, отнять его от смерти. Она беспрерывно выла, протяжно, громко кричала каким-то животным, отчаянным криком – без слов.
Сказать, что я испытал шок, – ничего не сказать. По-моему, в русском языке нет слова, которое могло бы точно передать тот ужас, который я испытал при виде женщины, погибавшей на моих глазах мучительной смертью. Вся эта картина – и крик женщины, и горящее тело, и пылающая одежда, и безумный взгляд ее – повергла меня в состояние дикого ужаса.
– Мама-а-а, мама-а-а! – побежал я прочь, навстречу маме, с трудом поднимавшейся по склону оврага. Я бежал и плакал, но не от боли, а от пережитого, от ужаса и страха, от жалости к женщине…
Как потом оказалось, та облила себя керосином и подожглась.
* * *…И в ту же секунду, когда отец облил нас с мамой керосином и взялся чиркать спичкой, я понимаю, что сейчас такие же смертные муки, как той охваченной огнем женщине, предстоит испытать и нам с мамой.
Первое время мама лежала в оцепенении, словно ничего не понимала и не видела, что происходит вокруг нее, только перебирала дрожащими пальцами ворот ночной рубашки. Но в жуткую минуту, когда отец зачиркал спичкой, мать опомнилась, вскочила с кровати и изо всей силы, на которую она была способна, со всей злостью, накопившейся в ней за долгие годы издевательств, мучений и страданий, толкнула отца в грудь.
Отец не устоял и с грохотом повалился навзничь. Падая, он опрокинул стеклянный буфет, и вся посуда – чашки и тарелки – разбилась вдребезги. С панической поспешностью, под грохот разбивающейся посуды мать вытолкнула меня из спальни с криком: «Беги, Гена!» – и сама тут же выскочила вслед за мной.
Мы чудом спаслись от мучительной казни – сожжения.
* * *Очень чувствительный мальчик, я рос в атмосфере постоянного невроза. Вот поэтому я вырос невротиком, у которого приступы нежности будут порой оборачиваться неслыханной жестокостью. Кто-то заметил, что невротики – соль земли, что именно они создали религии и шедевры. Я, конечно, шедевр не создам, но именно тогда, в ту ночь, когда отец облил нас с мамой керосином и попытался сжечь, у меня и появилось желание писать.
На следующий день я взял ручку и бумагу и написал об этой ночи – коряво, неумело, невразумительно, но я выплеснул весь пережитый ужас, накопившийся в моей душе. Иначе весь этот ужас разорвал бы меня на куски. Исписав несколько листков простыми и искренними словами, я почувствовал, что мне стало легче…
Да, спичка в руке отца в ту ночь не зажглась, зато в душе моей воспламенилась пусть и неяркая, но «божья искра», и меня потянуло к перу и бумаге.
Думаю, что именно в эту ночь я родился как журналист.
Не смейтесь, но в детстве я долго писался в кровать. Есть версия, что если у ребенка жизнь настояна на страхе и ужасе, то он поневоле будет писать, а повзрослев, обязательно будет писать.
И последнее: недавно обо всем пережитом мною в детстве я рассказал доктору психологических наук N. Я сказал ему, что отец, несмотря на свой буйный характер, ни разу не ударил меня, не дал мне ни одного подзатыльника. Все воспитание он поручал матери.
– Отец вас пальцем не тронул, но он искалечил вашу судьбу. Жизнь, начавшаяся такими потрясениями, обязательно закончится катастрофой! – убежденно заявил ученый муж.
Что ж, поживем – увидим…
«Я твою маму зарежу!»
Перед вступительными экзаменами в университет абитуриенты проходили творческий конкурс, писали сочинение на тему «Почему я решил стать журналистом?». В своем сочинении я написал что-то о романтике пыльных дорог, не забыл упомянуть и коммунистическую партию. «Мы пишем по велению сердца, а сердца наши принадлежат партии», – процитировал я, помню, слова Михаила Шолохова. Кстати, выдержки из моего сочинения потом опубликовала факультетская газета «Журналист».
Но в университет я поступал не из-за романтики и тем более не по велению партии. В университет меня заставил пойти учиться… отец, хотя его уже пять лет как не было в живых. Отец повесился, когда мне было тринадцать лет, и я до сей поры не знаю, счастливое для меня это число или несчастливое. Я хотел научиться писать, чтобы описать свое трагическое детство, но, увы, писать я толком так и не научился, а значит, все было затеяно зря?
На первом курсе университета я попытался вспомнить все сцены семейных скандалов, составил список, где отмечал все подробности той или иной семейной сцены, отдельные детали, фразы, те или иные подробности. Получилась толстая общая тетрадь, где каждой сцене была уделена лишь одна страница, а в тетради той было 365 страниц.
Как-то мои однокурсники – Мишка Алов и Костя Горлов – наткнулись на эту тетрадь и с издевательским хохотом спросили: «Генка, у вас что, каждый день в семье были скандалы?»
Я с гневом вырвал из их рук общую тетрадь, разорвал в клочья. А зря. Как бы она мне сейчас пригодилась!
Получилась какая-то дурная бесконечность кошмара, которая мучила меня – даже во сне.
Я не стану томить вас дурной бесконечностью кошмара, поведаю вам лишь один день из моей жизни, когда я увидел все дьявольское уродство этого мира. Впрочем, нет, об этом страшном дне в моей жизни я рассказывать не буду. По крайней мере, пока.
Ограничусь штрихами к портрету отца.
* * *Мой отец – сорокалетний мужик, угрюмый и подавленный. Суровый и молчаливый, когда был трезв, а трезвым он бывал очень редко.
Отец часто пил с друзьями, и часто эти попойки переходили в драки и поножовщину. Я никогда не слышал, чтобы отец философствовал. Лишь однажды, помню, возник спор на тему «С чего начинается Родина?». Но, как и обычно, кончился этот «философский» разговор кровавой дракой.
* * *«День прошел – и слава богу!» – говаривала моя мать, ложась спать. Словно она каждый раз сомневалась, что день будет прожит. Отец несколько раз на моих глазах смертным боем бил мою мать – не зря его называли «бесноватым». А мать мою так и звали – «великомученица Ольга».
* * *В углу висел широкий красноармейский кожаный ремень, который отец часто использовал для правки опасной бритвы с ручкой из искусственного перламутра. Той бритвы, которой он то и дело пытался зарезать маму.
* * *Мама долго, до самой поздней осени, не вставляла вторую раму в одно из окон. Чтобы было, куда выбегать в случае чего. Мы его так и называли: «спасительное окно». Она работала уборщицей в конторе совхоза, и мы часто ночевали там, спасаясь от пьяного отца. Мать укладывала меня спать на большой директорский стол с ножками в виде львиных лап. Ночевать в правлении совхоза мне было отчего-то не так страшно, как в бане. И черти тут, конечно, были ни при чем. Просто от нашего дома до здания конторы путь был неблизкий, и отец, будучи пьяным, просто сюда бы не дошел.
* * *Что удивительно: отец ни разу не ударил меня, не дал мне ни одного подзатыльника. «Если я его ударю – убью!» – говорил он матери. Ей он и поручал мое воспитание. Но отец редко и обнимал меня. Было ли у него сердце? Было! Утром он просил у матери прощения, мама прощала его, и в доме снова воцарялась тишина. До следующей попойки.
* * *Отец страдал остеохондрозом. Приступы болезни случались всегда неожиданно. Бывали дни, когда он не мог ни встать, ни лечь. Меня это радовало, потому что в эти дни нам была обеспечена спокойная жизнь.
* * *Отец пил и почти не закусывал. Кусок хлеба, посыпанный крупной солью, лук или сырое яйцо – вот его обычная закуска. Неудивительно, что он быстро пьянел.
* * *Однажды я нашел отца валяющимся на снегу. «Папа, папа, пойдем домой», – затормошил я его. Отец завозился на снегу, привстал, тупо глянул на меня, узнал: «А, это ты, сынок?» – высморкался, утерся рукавицей, вторую рукавицу он где-то потерял.
* * *Отец умер. И теперь я никогда не узнаю, действительно он намеревался исполнить свою угрозу и убить нас с мамой или только хотел испугать. Это уже навсегда останется для меня загадкой.
* * *Отец мог убить меня еще в утробе матери. Она была на восьмом месяце беременности, когда отец, одурманенный самогоном, погнался за ней с ножом. Мама бежала по пустынной деревенской улице, инстинктивно прикрыв руками огромный живот. Точнее, не бежала, а по-утиному переваливалась с ноги на ногу, задыхаясь, не в силах крикнуть, позвать на помощь. И в ту секунду, когда на маму пахнуло сивушным перегаром и, казалось, удар был неминуем, мой ангел-хранитель швырнулпод ноги озверевшему отцу камень. Он споткнулся и упал, до крови разбив лицо…
* * *Мама оторвала последний листок календаря. Настала новогодняя ночь. Чудесная, сказочная ночь, пусть и без елки в доме. Я наотрез отказывался идти спать: безудержно рыдал и плакал. Боялся, что мама не разбудит меня, когда Дед Мороз и Снегурочка придут в гости. Я живо представлял, как Дедушка Мороз, стряхнув рукавицей сосульки с усов и бороды, торжественно провозгласит: «С Новым годом!» И достанет из красного мешка конфеты. Самые-самые вкусные… Но сон одолел-таки, и мама на руках отнесла меня в спальню, дав обещание разбудить, как только сказочные гости явятся…
А ночью меня разбудил грохот и шум. Я вскочил с постели и, задыхаясь от радости: «Дед Мороз пришел!» – босиком зашлепал в заднюю комнату, где горел яркий свет.
– Мама-а! – кинулся я к матери, пытаясь слабыми ручонками защитить ее от пьяного отца.
– Иди спать! – толкнул меня отец и добавил: – Я твою маму зарежу. Тихо и небольно. Не плачь!
Он наклонился ко мне лишь на секунду, но это мгновенье было спасительным. Мама вырвалась из пьяных рук и выскочила в дверь. Вслед за ней опрометью выбежал и я. Я бежал босиком по глубокому снегу, но – странное дело – холода не чувствовал.
…Цепочка красных пятнышек крови на белом снегу – одно из моих ранних воспоминаний. Я снова вижу, как мама стоит посреди улицы, держит меня на руках и, обливаясь слезами и кровью, успокаивает: «Не плачь, сынок. Дед Мороз придет! Обязательно придет!»
* * *Все! Хватит! Надоело!
Я сшиб ударом руки опостылевшие шахматные фигурки, строго стукнул кулачком по доске.
– Мама, купи мне братика!
Так в гневе делал отец, сметая со стола пустую поллитровку, стаканы и требуя денег.
Мама, уловив, что я копирую пьяные жесты отца, сердито пригрозила: «А ну-ка, где ремень?!» – и сделала вид, что идет в угол, где рядом с вешалкой для одежды висел широкий красноармейский ремень, на котором отец частенько правил бритву.
Я тут же юркнул под стол и, чувствуя себя в полной безопасности, снова жалобно, со слезой заканючил: «Купи-и-и братика…»
У меня уже были и брат, и сестра, но они жили в городе и приезжали лишь на выходные. Они были большие, и с ними ни в прятки не поиграешь, ни в лошадки. Только и знают, что лупят меня. Вот если бы у меня был братик, такой же маленький, как я. Или пусть даже сестренка. Я бы… я бы… я бы на руках их носил. Вот!
Но на маму столь веский аргумент не подействовал. «Когда-нибудь купим…» – сказала она.
Я строптиво затопал ножками.
– Нет, я хочу сейчас! Пойдем к тете Вале, она девочку купила. Попросим – и она отдаст ее нам.
У тети Вали детей было так много, что у меня и пальчиков на руках не хватало, чтобы сосчитать их, и потому был уверен, что она отдаст нам девочку задаром. Что ей, жалко, что ль?
– Ну коли бесплатно, тогда пойдем, – согласилась мама.
Мы взяли конфеты, банку вишневого варенья и пошли в соседний дом, где жила тетя Валя.
Дети, узнав цель нашего прихода, обступили деревянную люльку, в которой пускала пузыри «купленная на базаре» девочка, и в один голос заявили: «Мы Маринку не отдадим!»
Тетя Валя, видя, что я от расстройства вот-вот зареву, предложила взять взамен моего одногодку Валерку.
Весь вечер я ублажал своего друга. Выложил перед ним все свои немудреные игрушки. И все с одной целью: чтобы Валерка согласился остаться у нас не только на одну ночь, как мы договорились с тетей Валей, а навсегда. Валерка, которого я до икоты напичкал конфетами, такое согласие дал. И я заснул счастливый, крепко обняв своего нового «братика».
Увы, недолго длился наш безмятежный сон. Поздно ночью пришел отец, опять вдребезги пьяный, и устроил скандал. По словам мамы, он куда-то уезжал «далеко-далеко» (на самом деле отец сидел пятнадцать суток в районном КПЗ). И вот он вернулся с твердым намерением отомстить маме за то, что она, не стерпев издевательств, посадила его в каталажку.
Мама вышла в сени, открыла отцу дверь и снова вернулась в спальню. Вслед за ней приволокся и отец. Он загородил своим могучим телом вход в спальню, скрежетнул зубами:
– Ну, сволочь, молись!
В руках он сжимал складную бритву.
Отец рывком стянул одеяло, скинул на пол.
– Детей только не трогай… – взмолилась мама.
– Молчи, сволочь! – Лезвие бритвы молнией сверкнуло у лица матери. – Нет, ты так легко не сдохнешь! – Смачный плевок ей в лицо. – Я тебе пострашнее казнь устрою!
Отец оттолкнулся от шкафа и, покачиваясь и приговаривая: «Я тебя сейчас сожгу, шкура!» – вышел в сени.
Скоро он вернулся. С канистрой в руке.
Отец плеснул горючей жидкостью на маму, на ее голову, грудь, плечи. В спальне сильно запахло вонючим керосином. Быстро, в два-три хлопка ощупал себя, но спичек в кармане не оказалось. Он повернулся, чтобы пойти за спичками, и тут мама вскочила с постели и изо всей силы ударила его в спину. Отец не удержался на ногах, грохнулся на пол, пока же поднимался, матерясь и ругаясь на чем свет стоит, мама была уже на улице.
Я взял Валерку за руку и потащил его с кровати. Но он лишь сильнее ревел и глубже забивался в угол. От страха он, кажется, потерял рассудок. С большим трудом мне удалось выволочь его из спальни, и мы выбежали из дома. Мимо отца, который сидел за столом, разговаривая сам с собой и провожая нас тяжелым помутневшим взглядом.
Наутро мы с мамой вернулись домой. Отец как ни в чем не бывало лежал на кровати поверх одеяла, в одежде и сапогах, накручивая на указательный палец правой руки локон. Этот жест значил – он в мирном расположении духа и совершенно трезв. В доме снова воцарилась тишина и покой.
А Валерка с той ночи стал заикой. На всю свою оставшуюся жизнь.
* * *Таких историй моя память хранит немало. Не детство, а сплошной кошмар, по сравнению с которым «кошмар на улице Вязов» – детский лепет. Вечные побои, вечный мат, вечная блевотина, которую мама оттирает с пола, с одежды отца. Как себя помню, я ни разу не сказал: «Доброе утро». Вместо приветствия я спрашивал маму с тоской в голосе: «А папа сегодня опять пьяный придет?»
– Эй, Баргузин, пошевеливай вал… – стоило мне услышать непонятные растянутые слова его любимой песни, которую он во весь голос распевал на улице, – и на сердце у меня становилось убийственно тоскливо. Отчаяние охватывало до самых пяток.
* * *Как сейчас помню жаркий летний день – 27 июля 1975 года. Отец лежит на полу навзничь, раскинув руки, только что снятый с петли. В полнейшей неподвижности. Я сижу рядом с ним, с его безжизненным телом, и реву, реву, реву. Слезы застят глаза. В какой-то момент мне показалось, что все это мне снится. Я поднимаю глаза, чтобы проверить, не сон ли это. Считаю пальцы на босой ноге отца: раз, два, три, четыре, пять, шесть. Шесть! Похоже, я сплю. Снова пересчитываю. И снова – шесть! Я чуть не кричу от радости, значит, я сплю, значит, отец жив! У него, я знаю точно, всегда было по пять пальцев на ногах. Но в ту минуту, как я убеждаюсь, что не сплю, что этот кошмар – не сон и люди, собравшиеся вокруг, толпятся наяву, меня охватывает ледяной ужас: раз я не сплю, значит, я спятил.
Может быть, я и взаправду сошел бы с ума, если бы врачиха, как я называл фельдшерицу тетю Шуру, не сделала мне какой-то успокоительный укол. Все дни похорон я был в каком-то трансе. Не помню ни лиц, ни разговоров. Помню лишь, что, проснувшись на другую ночь, обомлел. Кот Васька, любимец отца, лежал в гробу, в ногах покойника – черный пушистый комок на белом саване. А баба Клава, которая не побоялась нарушить божий закон и до утра отпевала самоубийцу, была слепа от роду. Я взял кота и отшвырнул его на пол. Баба Клава ничего не заметила и продолжала читать молитвы.
И еще в память врезались две фразы, сказанные кем-то из толпы в адрес моей матери:
– Чай, Ольга рада-радешенька, что повесился он…
И другая:
– Ох, вряд ли Гена будет счастлив, если у него такое кошмарное детство…
Отравитель
Разве я способен на это? Разве это серьезно? Совсем не серьезно. Так, ради фантазии сам себя тешу; игрушки! Да, пожалуй, что и игрушки!
Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»Случилось это омерзительное событие в подростковом возрасте, когда я еще не имел своего имени и все друзья звали меня Юриком, по имени моего покойного отца, хотя настоящее имя мое – Геннадий. Длилось это событие всего с минуту, не больше, но оно могло резко переменить мою судьбу, пустить ее под откос…
В седьмом классе на уроках химии под руководством нашей учительницы Клавдии Яковлевны Мироновой мы проводили всякого рода опыты и эксперименты. Но однажды я захотел провести невиданный и очень страшный эксперимент самостоятельно, без всякого контроля со стороны химички.
Я бы назвал это так: эксперимент на проверку своих человеческих свойств.
А началось все с маленькой коробочки… Она стояла в кабинете химии в стеклянном шкафу, где в баночках, склянках и пробирках хранилось много всяких химических препаратов разного цвета и калибра: твердых, жидких, порошкообразных. Шкаф этот по чьему-то недосмотру на замок не закрывался, подходи и бери любую склянку или пробирку.
Да, сначала я обратил внимание на небольшую пластмассовую коробочку, светло-желтую, с отвинчивающейся крышкой, без всякой бумажной наклейки. Она мне очень понравилась, и я подумал: а не украсть ли ее? И однажды, улучив момент, когда в классе никого не было, я взял ее с полки шкафа, открыл ее – в ней оказался какой-то белый порошок.
«Интересно, ядовитый этот порошок или нет? Надо подсыпать в питьевой бак и проверить», – вот первая мысль, которая с ходу пришла мне в голову. Причем я не вздрогнул от испуга от этой жуткой мысли, воспринял ее вполне спокойно: «Да, надо проверить, и надо все хорошенько обдумать».
И я поспешно поставил коробочку на место, чтобы не дай бог кто увидел, что она была в моих руках.
В тот же день я побывал и в школьной раздевалке, где на деревянном столе стоял оцинкованный двухведерный бак с питьевой водой с краном и тут же алюминиевая кружка на цепи. Ученики и ученицы забегали сюда попить воды, старшеклассники же порой прибегали, чтобы смыть кровь или омыть ссадины, полученные в драке.
Тщательно осмотрел я и темную захламленную кладовку за дощатой перегородкой, где уборщицы Ляпа, прозванная так из-за плохого произношения слов и сильного заикания, и Прасковья (по-деревенски – Проску) хранили свою утварь: ведра, тазы, швабры, веники, половые тряпки. И даже украдкой скользнул в кладовку, чтобы проверить, можно ли в случае чего там спрятаться, пересидеть, если вдруг кто надумает прийти в раздевалку в тот момент, когда я уже высыплю порошок в бак.
«Спрятался, будто крысенок», – подумал я, стоя за дверью в каморке.
Так темные силы затолкали меня в темную захламленную каморку, где всегда стояла вонь прелого, сырого тряпья.
Отравить воду в школе – уже скоро эта ядовитая мысль так крепко втемяшилась в мою голову, что ни о чем другом я уже думать не мог. Скоро я понял, что от этой задумки мне уже не отвязаться и что нельзя долго мучить себя этой гадкой мыслью, надо решаться, и чем скорее, тем лучше – сегодня или завтра, не позже. Слишком она страшная, эта мысль, чтобы долго носить ее в себе. Только как это сделать – отпроситься с урока или на перемене?
«Да, можно отпроситься с урока пописать, но тогда я сразу попаду в число подозреваемых, и меня быстро вычислят, поэтому нет, надо изловчиться и сделать это на перемене, когда все будут в коридоре. Тогда я затеряюсь в толпе и милиционерам труднее будет вычислить меня», – думал я.
На другой день, как только Проску зазвенела в медный колокольчик довольно внушительного размера, возвещая об окончании урока, и все ученики и ученицы, все до одного, выбежали из классов в коридор и на улицу, я подошел к стеклянному шкафу с химикатами, открыл дверцу, взял заранее намеченную мной светло-желтую коробочку, быстро спрятал ее в карман брюк и направился в раздевалку.
Раздевалка находилась в конце коридора, в глухом тупичке, куда редко кто забегал, и она почти всегда пустовала. Я прошел по коридору тихо и незаметно, стараясь не привлекать к себе внимания и ни с кем не разговаривать, быстро скользнул в дверь раздевалки, предусмотрительно не закрыв ее, чтобы заранее, еще издали услышать шаги, если вдруг кому-то приспичит воды напиться. Тихо, на цыпочках подошел к баку с водой, остановился на миг, прислушался, не идет ли кто. По-прежнему все было тихо кругом, лишь издалека доносился шум и гам от беготни мальчишек и визга девочек. Втихаря, стараясь не звенеть, я снял крышку с бака, поставил ее на пол, заглянул в бачок: много ли в нем воды? Я чуток не дотягивал, и мне пришлось привстать на цыпочки: бак был полон по самый край, и я даже увидел свое отражение в воде. Быстро достал из кармана брюк коробочку, отвинтил крышку…
Все это я делал затаив дыхание и с нервной дрожью в руках, это я очень хорошо помню.
Открыв коробочку, поднял ее и наклонил над баком – вот-вот из нее начнут высыпаться крупинки белого порошка – и… застыл.
Да, я застыл, оцепенел, это я тоже хорошо помню.
Я стоял над баком, прислушиваясь к калейдоскопическому мельканию своих мыслей: «Как лучше сделать, чтобы химикат (страшного слова „яд“ я старался избегать даже в мыслях) лучше подействовал? Всыпать порошок тонкой струйкой, чтобы он хорошо размешался в воде, или же опрокинуть коробок сразу?.. Интересно, вода изменит свой цвет или останется такой же чистой? Эх, надо было взять порошок домой, проверить… Сейчас шевельну рукой – и они погибнут… Смерть наступит мгновенно или же они будут мучиться?.. У-у, как все легко! Шевельнул рукой – и… Еще секунда – и я убийца… отравитель… Но ведь могут отравиться и мои друзья? И моя родня – братья и сестры мои двоюродные и троюродные?! Ну что ж, так тому и быть, это уж кому как повезет!.. Эх, хорошо бы сейчас Сашка зашел, я бы ему все рассказал, только бы сказал: чур, молчи, никому не говори! Он не выдаст меня, он же друг!.. А может, он и морду мне набьет, он сильнее меня… И Валя Араева тоже может отравиться, она самая красивая, в нее все мальчики в нашем классе влюблены, никакого проходу ей не дают… И я ее люблю, ох, как же я ее люблю! Она ведь тоже может отравиться… А-а, начхать! Пошли все на фиг! Небось не отравятся… У-ух ты, сердце как колотится!.. А как же бог? Недавно я с мамой ездил в Сызрань, в первый раз я в церкви был. Ездили „к обедне“, мама хотела отслужить панихиду по папе, но поп не разрешил, сказал, что по самоубийцам нельзя служить панихиду… Каких же страшных архангелов с мечами я там видел! У-ух, какие у них строгие лица! Они меня накажут! Когда я безобразничаю, мама всегда пугает: „Бог накажет!..“ Ха-ха-ха… А бога нет, я комсомолец, я не верю в бога… Ага, комсомолец, а готов совершить гадкий поступок… Ну хорошо, я сейчас сыпану порошок в воду, и меня никто не заметит. А вдруг я выйду из раздевалки и стукнусь с кем-нибудь из ребят, что тогда, а?! И тогда мне крышка, он меня заложит… Да и без того меня быстро найдут… По отпечаткам пальцев… А я скажу, что не нарочно, что нечаянно уронил порошок в воду… Ага, так мне и поверят!.. Спросят: с какой это стати ты решил воду отравить? А я отвечу… И что я отвечу? Просто захотелось, и все – так, что ль, отвечу? Не-ет, это не ответ, надо какую-то причину придумать… Меня посадят в тюрьму или в спецшколу отправят? До шестнадцати, кажись, в тюрьму не сажают… С позором выгонят из школы – это уж точно… В коридоре ребята веселятся, смеются, хохочут, бегают наперегонки, а я тут вздумал невесть что… Приду домой, а мама меня спросит: „Как дела в школе?“ – а я ей: „Мама, сегодня я отравил всех в школе…“ Ха-ха, так и ляпну! А если отцы узнают, что я отравил их сыновей и дочерей, они же меня забьют, кольями забьют, еще до приезда милиционеров… Пришибут до смерти, а если и не пришибут – покалечат. Это уж точно!.. Что-то мне все это не очень нравится… Стоит ли рисковать? Нет, надо подумать… Пока думаю, сейчас кто-то вбежит попить и меня застукает… Решай быстрее: или – или!.. Надо сматываться отсюда… Да ну на фиг, не буду я воду травить! Я же не дурак!..»

