
Полная версия
Ефремова гора. Исторический роман
– Неужели в Израиле остались благочестивые люди, которые пришли к жертвеннику вознести такую… – он оглядел тельцов, глиняный кувшин и мех из добротной, новой овечьей шерсти, – такую богатую жертву?
– О, господин мой, – Анна подошла к старцу, – да живет душа твоя, господин мой! Я – та самая женщина, которая здесь – при тебе – стояла, молясь Господу. О сем дитяти молилась я, и исполнил мне Господь прошение мое, чего я просила у Него! Вот муж мой, и вот я, и вот сын наш Самуил. Он уже в том возрасте, чтобы я смогла исполнить обещание свое, данное Господу: я отдаю его, – она показала на мальчика, – в скинию на служение Богу. Пусть будет он праведным назореем от начала дней его и до конца. Пусть он не стрижет волос своих, не пьет вина и сикеры. Всем сердцем пусть служит Богу отцов наших, всей силой своей, всей крепостью. На все дни жизни отдаю сына моего. На все… дни… жизни… сына моего… – Анна подавила в себе подступивший ком, – отдаю…
Самуил стоял и думал: «О чем она чуть не плачет? Разве обо мне? Разве я причинил ей столько горя?».
Анна укоряла себя: «Надо было спрятать его! Как Моисея, в корзинке пустить по воде. Я виновата в затворе моего сына. Я добровольно отдаю, оставляю мое Благословение… Дай же мне скорее замуровать тебя. Здесь, в этих стенах. У самого жертвенника заковать в кандалы обетов и послушаний. Сын мой, рожденный мною, у тебя больше нет матери, отныне только Отец, Бог Авраама, Исаака и Иакова, будет заботиться о тебе, петь тебе грустные колыбельные». Анна говорила, но ее тут же перебивал другой изнутри голос:
«Как могла я не исполнить обет? Ради себя? Ведь не о Самуиле плачет сердце матери, ведь даже не сердце плачет, но жалость: неплодное чрево вместило душу живую!.. Господь усмотрел, и Ему спрашивать. О чудо! – материнство, причина всех причин, красная нить поколений… Анна, Анна – не лук ли сильных преломляется, а немощные препоясываются силой? Даже бесплодная рождает семь раз, а многочадная изнемогает. Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит, делает нищим и обогащает, унижает и возвышает».
– Мир и благоволение дому твоему, – Илий поклонился Елкане, Анне, – подойди ближе, Самуил.
Священник чуть присел, протянул руки. Самуил подошел.
– Не бойся, ты ко всему привыкнешь. Можешь называть меня «дядюшка Илий».
Он гладил мальчика по голове. Как же ему – священнику Бога живого – недоставало детского голоса, тепла! Человека, присутствие которого скрасило бы его одинокое служение и заставило забыть или исправить (на это еще оставалась надежда) примером своим и примером этого чистого существа беззаконие сыновей.
Вскоре родители Самуила, уже навсегда оставив его, пустились в обратный путь.
Дорога усыпляет. Маслины справа, финики позади. И через два дня поворотов и перевалов маслины справа… Заезженная мелодия, знакомая с самых первых походов в святой Силом. В Раме – дом, где ничего не осталось. Куда возвращаться? Дом – не в городе, не на углу улицы, не в пустых комнатах, гулких коридорах и мертвых камнях. «Одно за другим: с ветреной легкостью забываю вчерашний день. Ничто не тяготит меня, не заботит. Родить и снова родить других, похожих на него. Оставить память в народе. В крови ли память? Самуил моя кровь, но жизнь – дух! – вдохнула в него не я! Чей он сын? Елкана заботится об оставленных в доме рабах, о скоте, пастбищах. „Бог благословил, – думает он, – мою семью. Анна станет плодовитой не меньше Феннаны. Совсем скоро в счастье она забудет скорбь“. Иногда я ненавижу его, иногда он мне безразличен. Я называю его „мой господин, мой муж“. Что стои́т за произносимыми словами – другие ли слова или сопутствующее им в конце молчание? Достаточно немного, совсем малость молчания, чтобы высказать много больше, чем за целые годы болтовни, сложенной в пустое».
***
Силом одной стороной своих стен утопал в безмолвии Иудейской пустыни, а другой насыщался неимоверной для центральных земель Израиля голубизной, чистотой, прохладой и близкими оазисами струящегося неподалеку полноводного – после весенних дождей – Иордана. Отсюда виден был древний Иерихон с его скалистыми окрестностями и зелеными равнинами. Именно здесь была установлена скиния, принесенная вместе с ковчегом завета из Синайской пустыни.
Прямоугольный шатер, покрытый красной кожей. Древесина акации. Золотые застежки, крючки, серебряные петли, нити, драгоценные камни…
Входивший в скинию видел две неравные части, разделенные занавесью из пурпурных покрывал, чашу для омовений, лежащую на спинах семи золотых тельцов, семиствольный, горящий золотом, огромный светильник и алтарь из двенадцати необтесанных камней для возношения жертв и благовонных курений. В глубине другого отгороженного пространства, гораздо меньше первого, – во Святом-святых – покоилась величайшая святыня Израиля, его защита, милость и наказание. Один раз в год Илий входил туда и жертвенной кровью кропил со всех сторон крышку обшитого золотом ковчега.
– Да будет благословенно, да возвеличится и прославится внушающее трепет великое имя Всевышнего! – Бормотал судья в свою сбившуюся бороду, глядя поверх жертвенника. Позади него стояли его сыновья, громко зевая, переминаясь, прыская со смеху. «Уж лучше оставаться одному, чем с такими помощниками…» – сокрушался первосвященник, вслух робко произнося: «Да освятится и да прославится великое имя Твое в мире, созданном по слову Твоему…».
– Да наступит Царство Его, – говорил он, – как можно скорее, да будет оно еще при жизни нашей явлено всему народу Израиля…
Верил ли он в то, что говорили его уста? Думал ли он, о чем он просил?!.
Финеес заметил, что край отцовского эфода надорвался, и если всмотреться, то можно увидеть сухие, слабые ноги старика. Внезапный смех парализовал полусонного Илия.
– Смотри, старший брат мой Офни, неужели покров священника Господнего прохудился настолько, что виден весь его стыд? – гоготал противным (как это бывает у всех подростков) баском Финеес.
– Да, – поддержал его Офни, – отец наш приходит к своему жертвеннику как к девке. Я слышал, что богиня Астарта любит обнаженные тела.
– И вправду, отец, – перебил Финеес, – может, твоему Богу понравились оргии Молоха или Ваала?
– Но, брат мой, здесь, кроме нас троих, никого нет. Значит, брат, мы это будем делать втроем? А если Богу Авраама, Исаака и Иакова, Богу богов, Который вывел нас из Египта… – Офни надрывался от смеха, – …если Ему понравится, то Он сойдет во всей Своей славе и тоже будет среди нас.
– То-то мы повеселимся, а когда Ему надоест с людьми, то мы, отец, мигом принесем Ему золотых терафимов13. Ведь написано, отец: «Да не будешь ты в унынии». Ну, что ты стоишь? Ты только скажи, мы все сделаем.
– А тебя мы поставим верховным жрецом. Верховным жрецом! – ликовал Офни.
– Верховным жрецом!!! – неистовствовал Финеес.
– Честь и хвала тебе, верховный жрец, открывший наготу своих чресел!
– Честь и хвала тебе!..
– Честь и хвала!..
Илий, воздев руки, громко, насколько позволяла ему боль, прорыдал:
– Да не будет руки Твоей на них, да не будет неразумие их на доме Илия, да будет грех их на мне. Да не распахнет им свои двери шеол!
За несколько мгновений хулы (братья уже не смеялись: Хам стоял в стороне, оправдывая себя) Илий поседел на много десятилетий. Вконец состарился. Так что братья могли сказать: «Отец постарел на наших глазах». Его и без того немощное тело иссохло. Глухо, словно сдавили грудь, священник хрипел: «Пусть не будет их суета на имени Твоем, ибо восприняли суету и осуетились».
Кашель заглушил слова. Старик, держась за рога жертвенника, закатывал глаза. «Да озарит истина Твоя сердце их…» – он захлебнулся, упал на колени и, ударяя себя в грудь, чуть слышно плакал: «Рабство, рабство…».
Глиняные, с соломенными прослойками, хижины. Наполовину разрушенные, развеянные гуляющими ветрами, оставленные так – построенные наполовину. Даже осевший кочевник во втором, в третьем поколении набросит на спины верблюдов нехитрую, на скорую руку собранную поклажу. Дети с женами позади. Вечные переселения, печать Моисеева!
Скудные тени оливковых веток – тонкий ствол, что шеи, пальцы, запястья твоих дочерей, Израиль. Причал. Кто не искал его – такое заманчивое безмолвие? Успокоение, мир. В заплатах одежда путника, на далекий оазис надежда его. В черных глазах – даль, расплавленные миражи. Скажи, зачем мы здесь? Зачем окружает нас все это?
Раскачиваясь между горбами пустынного корабля, так просто мечтать. Одно, потом другое. И связи прямой не видно. Дюны, сыпучие дремы, блуждания по перешейкам, оврагам, ущельям.
Невольно киваешь в такт размеренному, мудрому верблюжьему шагу. Следы утопают, оставаясь нетронутыми. Здесь ходили наши праотцы – и копыта их верных животных еще видны. Больше, чем наскальные надписи.
Мы слишком долго были гонимы, мы слишком много носили в руках оружие. Рождались, держась за рукоятку ножа, а не за юбку матери. В сраженьях мы забыли, что значит вспаханная, хлебом засеянная земля.
Однажды отцы наши захотели остаться, чтобы мечи их навсегда заржавели в ножнах. Но враги их, рассеянные по холмам и долинам, только и ждали того дня. Они покорили их – не копьями, но тучными пастбищами, пахотами, садами и тенистыми виноградниками – миром.
Крошечными, богатеющими островками мы разбрелись и стали поклоняться другим богам, вздыхая о тех временах, когда предки наши ходили в земле сей уставшими, выпачканными в многолетней дорожной пыли, блуждающими скотоводами.
3
– Дядюшка Илий, – сказал, сидя у ног священника, Самуил, – я еще ребенок, а ты или молчишь, или говоришь со мной длинными словами.
– Разве я говорю с тобой длинными словами? – удивился Илий.
– Да, такими длинными, что я только-только запомню, с чего они начинаются, как ты уже рассказываешь середину. Пока я начинаю вдумываться, о чем говорится в середине, то уже с трудом помню начало – а тогда приходится дослушивать конец, где мне, конечно, уже ничего непонятно.
– По-моему, это ты начинаешь говорить длинными словами, – ответил Илий и, смеясь, добавил: – Ты меня совсем запутал!
Самуил вдруг серьезно спросил:
– Дядюшка Илий, а что такое длинные слова?
Судья осекся, не ожидая столь быстрой развязки.
– Длинные слова?.. Откуда мне знать? Я это должен спросить у тебя, ведь ты их выдумал.
– А как это – выдумал?
– Просто выдумал. Такого еще никогда не было, а ты взял и выдумал.
– А разве может человек что-то выдумать, чего еще совсем никогда на было?
– Почему нет? Ведь это так естественно, так подходит к нашему стремлению постоянно узнавать новое, никем не замеченное, не понятое. А узнав, тяготиться тем, что все равно не увидели желаемого. Так не проще ли оставаться там, где все просто? Нет, человеку всегда виделось большее. Дерзость? – Но если Бог заповедал нам быть такими, как Он, то не большая ли дерзость ослушаться?
– Когда я вырасту, – сказал Самуил, – я тоже буду носить бороду и походить на тебя.
– Почему… – Илий подумал, что ослышался, – на меня? Ведь у тебя есть родители…
Самуил потупил глаза. Он хотел сказать, что он не такой, как другие дети, у которых есть семьи. «Я посвящен Богу», – чуть не сказал он, но застеснялся и промолчал.
По внутреннему двору скинии прошел Офни, ведя под руки двух совсем еще девочек-хеттеянок.
– Это выше моих сил, – выдохнул Илий, опустив голову. – Они не слушают меня, своего отца. Как они послушают Господа? Сыновья священника Единого Бога разгуливают по скинии с иноплеменницами, развращая их и без того ветреные тела, уничтожая свои сердца и ни во что не ставя Левиино благословение. Ты видишь, мой мальчик, мне не на кого надеяться в будущем. Проклят дом Илия!
Он поднял к безоблачному, безупречно синему небу глаза, наполненные жалкой старческой влагой.
– Мне уйти? Ты хочешь поговорить с Богом?
– Нет, останься… Если плоть моя и кровь бесследно исчезнут, как исчезает все недостойное продолжения, то ты… – теперь голос доносился словно отовсюду, и у Самуила перехватило дыхание, по телу пробежала дрожь, на мгновение сковав его, – будешь наследником Моим! Дух от Духа, ты будешь помазанником, судьей Израиля – народа Моего, который Я вывел из Египта…
У Илия закатились глаза, он, отяжелевший и обессиленный, упал на каменный пол. Пытаясь приподняться на локтях, кряхтя и постанывая, он хотел что-то произнести, но только ужас был в его широко раскрытых глазах, как будто он в одно мгновение стал свидетелем всемирного потопа, гибели Содома, раскрытых дверей шеола, синего те́льца мертворожденного. Он хрипел, тщетно пытаясь передать словами ту бездну, в которую только что заглянул. Было очевидно, что не первосвященник, не престарелый Илий, не видение, не призрак – с Самуилом говорил Он…
4
Весь день прошел за работой. Ни минуты покоя. Босые, грязные, голодные, уставшие возвращались с пастбищ… Издалека никак нельзя было сказать точно: звери там идут или люди, и если звери, то какие, а если люди, то женщины это или мужчины, старики или дети. Бесформенная масса шерсти и пыли поднималась из-за холма, влача за собой внушающий оцепенение безжалостный дух пустыни. Словно разворошенный пчелиный рой, эта масса гудела, жужжала, похрапывала, насвистывала, гоготала, мычала и блеяла. Казалось, сам Ваал-Зевул возвращался в свое логово – шел, сметая все на своем пропащем, бесславном пути. Знал, куда идет и какой конец его ждет, а посему еще более бесновался, транжирил, расходовал себя – без остатка. Было в этой надрывности и сожаление, и безысходность смертельно больного, который сжигает дом, напропалую режет свой скот – ведь завтра для него все равно не наступит. На чудо он давно перестал надеяться, вот и крутит его, на мелкие косточки перемалывает.
Солнце, захваченное ежедневным коловращением, катилось к закату. На весь этот хаос, зловонную жижу падали красные, разных оттенков – от светлых до кроваво-бордовых, лучи.
Феннана стояла у дверей хижины, ожидая возвращения своих детей.
Она уже различала их голоса, видела их замасленные гиматии. Если раньше она говорила им что-то теплое, приветливое, то теперь лишь злобой полны были уста ее, сердце, ум. И дело даже не в этих ни в чем не повинных детях, но в ней самой. Несчастье нелюбимой жены душило ее, а благословение Анны не давало никакой надежды. Земля рушилась под ногами, небо оставалось недосягаемым, дни – долгими и напрасными, а Бог – призрачным.
Дети, заметив недобрые намерения матери, обходили ее, не смея приблизиться ближе, чем на средний бросок из пращи. Говоря «мир дому твоему», они думали о скудном ужине, о ночевке среди пригнанных коз.
– И на порог не пустит! – жаловался один.
– Это точно… – соглашался другой, уходя под спасительную тень семилетнего фисташкового дерева.
– Эй, вы! Что, даже в дом не зайдете?!
Дети переглянулись, но никто не решился сделать первый шаг. Феннана поморщилась от давно уже не греющего солнца, сплюнула, пробурчала: «Ну, как знаете», – и вошла назад в кухню.
Дети еще раз переглянулись и разбрелись кто куда. В наступающих сумерках они были мало заметны даже друг другу. Каждый примостился там, где нашел место. Уставшие от долгих странствий, в потных, порванных, но благо шерстяных гиматиях, без ужина, пусть и самого скудного, уснули под чернеющим небосводом.
Вот они, ночи благословенной земли предков! Журчание источников, блуждание планет. Не пересохнет жизнь в селениях твоих, Израиль, но и не будет тебе приюта, покоя здесь, на твоей земле – земле чужой, Господней. Как звонко поют убаюканные ветром травы, как стелется дымкой туман, как снится блуждание душ, не принятых в доме своем, отвергнутых на чужбине! Так хочется, подняв голову, видеть созданное Тобой, дышать…
Кто под сводами проходитВинограда? —Закружить бы в хороводеДо упаду…Эх, звенящие оркестры,Флейты, хоры —За спиною у невестыМандрагоры…Листья падают под ноги —В круговертиТо ли люди, то ли боги,То ли черти!– Гоморра!! Будто сглазил тебя кто, Феннана. Смотри, недобрые глаза повсюду! Только увидят что не так, сразу сглазят. Знаю я их уловки, все знаю! – она так скривила лицо, словно у нее болели зубы. – Им-то что, ходят себе из селения в селение, прикидываются голодными странниками. Говорят красиво, умно… – Феннана замолчала, отрывистыми движениями головы, словно курица, ища виновника внезапного шороха, который послышался ей за дверью, – а многие из них… – она, все еще вслушиваясь, продолжала, – говорить умеют с филистимским акцентом. Хе, где они только понабрались его? Одни картавят так, будто родом из Аскалона, хотя – клянусь предками! – там никогда не были. Другие… тоже мошенники! Заговорят, нарассказывают всякой всячины, что и забудешь и хозяйство, и мужа. А о чем они там рассказывали, вспомнишь разве? Вроде и смешно, и понятно, и толково все было, а как начнешь вспоминать, так и не вспомнишь. Ушло, кануло, смыло волной. И не оттого, что голова дырявая, а просто – дрянь они все, шарлатаны, каких Израиль не видел!
Широким, размашистым движением руки Феннана вытерла свой узенький лоб, с которого уже готовы были сорваться набухшие волдырями, размером с горошину, капли пота.
– Честным людям на улицу выйти нельзя – обкрадут-обворуют! Не вещью, так словом, а не словом, так… да мало ли чем…
Она закашляла – дым от огня в жаровне перекочевал на ее сторону. По-о-олной грудью она набрала как можно больше воздуха и, став похожей на испуганную рыбу, задержала дыхание. Ей казалось, что в дыме живут злые демоны и если, не дай Бог, вдохнуть его, то они начнут делать тебе всякие пакости: опрокидывать посуду, задирать подол, дергать за волосы и даже… – целовать в губы!
Представления Феннаны об окружающем были довольно странными, смешанными со всякого рода предсказаниями, египетскими и хананейскими гороскопами, преданиями, суевериями соседей или своими собственными, взятыми порой из ниоткуда, – так якобы делали в древности или просто «так полагалось».
Она верила, что если обойти вокруг ребенка семь раз, а потом поставить его спиной к потухшему очагу, то с ним ничего не случится ни в дороге, ни дома, ни где-либо еще. Или если подбросить вверх кусочек глины так, чтобы он оказался на высоте только что пролетевшей птицы, то муж будет ласков и не отпустит до самого утра. Поэтому каждый день Феннана обходила своих детей по семь раз, ставила их спиной к погасшему очагу и только тогда могла чувствовать себя спокойной – не за детей и за их безопасность, а вообще… Это спокойствие было сродни навязчивому тику, задабриванию злых или добрых духов. И она никогда не смогла бы ответить, зачем ей все это нужно.
Но ладно бы сама, так она еще и на соседок сетовала, бурча в двойной, мясистый подбородок:
– Симха не то что не ставит на ночь мужнины сандалии в выщипанные ее же руками куриные перья – от мужской похоти и от пяти чертенят, – так она даже и не жует кусочки дубовой коры, чтобы потом ими смазывать косяки от дурных новостей и чужих жен! А Лия по воду ходит утром и вечером, хотя это самое время для жажды Астарты и Азазела.
Феннана называла их глупыми, чертыхалась, размахивала руками и тут же перебегала на другую сторону кухни, чтобы не быть задетой ее же размахиваниями и чертыханьями. Весь день она проводила у плиты, на огонь которой и взглянуть бы в жизни не взглянула. Тканями занавешивала слуховые окна, дымовую вытяжку, приговаривая: «Как же иначе – весь дым выйдет, а потом и на улицу не показывайся: все четверо тут как тут». Она верила, что демоны из дыма выходят по четверо: один – из дров, другой – из огня, третий – из дыма, а четвертый их сопровождает и натравливает на тех, кто их выпустил.
Каждое утро перед тем, как открыть глаза, ей обязательно надо было сказать себе свое имя, чтобы, когда она встанет, ее кто-нибудь не назвал по-другому. А когда наступал вечер, она вновь и вновь проделывала в точности обряд с кусочком глины: высматривала, поджидала из укрытия – чтобы не спугнуть – птиц, лепила из грязи комочек такой формы, которая, казалось ей, более всего подходила для данного случая, и с чувством выполненного долга возвращалась к себе… Иногда заходила к Елкане, но, увидев его холодное и какое-то удивленное – мол, зачем она вообще приходит – лицо, проклинала день своего рождения и смахивала налипших на кухонные двери мух, перед тем как со скрипом и с ужасным грохотом скрыться в стенах, натопленных докрасна. До утра.
Уже никто и не помнил, с какого момента Феннана начала обращать внимание на домовых, разгадывать по корням высохших деревьев сны (и не только свои, но и детей, и мужа, и, конечно, Анны), по слюне предсказывать погоду, разговаривать громко, резко, грубо, как вояка-мужлан.
Однако в тот вечер Феннана и не вспомнила о своих правилах. Как никогда она раздражалась, не вынося ни малейшего шума. Конечно, на то существовала особая причина: со дня на день должны были вернуться из Силома Елкана и Анна – благословленные и счастливые.
Клубы дыма поднимались с жаровни, задевали и без того замасленный фартук хозяйки, исчезая в зарешеченных окнах.
– Вон, – продолжала она о «шарлатанах, каких Израиль не видел», – соседка поговорила с одним таким, так потом три года никого из родных признать не могла, ходила все да своими совиными глазами на всех глядела… Ой, не могу… Как вспомню глаза ее, так смех разбирает! – сморщилась она, будто ее разбирал смех.
Елкана не слышал голоса Бога так, как слышал его Авраам. На полпути из Силома в Раму он не ждал ответа на свои молитвы – ни раската грома, ни сошествия огня, ни голоса. Он и без того видел Его присутствие в еле различимой ленточке Иордана, в прохладе осенней ночи, в самом себе – видел, говоря: «Благословен Ты, Господи Боже наш, Владыка вселенной, в мире Которого существует такое!».
Факелы, отблески, вспышки костров; говорение людей вперемежку с копошением, заунывным воловьим мычанием, ослиными криками. Вещи впитывали в себя запахи: дыма, вяленых мяса и рыбы, скрюченных сухих фиников, бананов, абрикосов, винограда… Запахи пота, мочи, мужского семени, детских опрелостей, бордовых пятен. Оставленные на некоторых седлах, последние указывали точно, какие женщины были чистыми, а какие неприкасаемыми. Караваны шли долго, без устали, месяцами… будто сотни грязных, запыленных чаек покачивались на волнах.
Елкана и Анна со всеми домочадцами и рабами, сопровождавшими их, пристроились к шедшим на запад – в сторону Газы. В глухой пустыне это зрелище напоминало длинные цепи. Груженые двугорбые спины с бурдюками, тюками, мешками и сундуками, наброшенными на них силком. Погонщики во время стоянок смешно шипели на верблюдов, чтобы те сели. Вконец онемевшими ногами путешественники сходили на землю. Слабейшие из них ложились прямо на песок, долго еще пребывая в прострации: разминали окаменевшее тело, испражнялись, блевали от непомерной качки. Морская болезнь была присуща не только морю. Разделенное надвое. Прошли посуху. Преследовавшие обратились в бегство. Не высказать радости, горя не передать.
Поверх скоро заносимых следов оставались пустые бурдюки из-под сикеры, пьяные объятия дорожных шлюх. В каждом таком караване имелось все, чтобы всячески угодить и развлечь путешествующих, а также – или прежде всего – вытрясти как можно больше звонких монет.
Кто куда: одни ехали в Аскалон за товаром, прочие гнались в Геф за удовольствиями, от нахлынувшей вдруг тоски срывались в Яффу, известную своими жаркими кварталами. Большинство пускалось в дорогу лишь затем, чтобы отвлечься – вдали от жен, от мужей. Не сумев примириться с локонами седых волос, пускались в такой разврат, который не пришел бы им на ум даже в их дикой юности. Другие присматривались к своим соседям, и если не удавалось совратить их, то убивали и грабили – просто так, ни за что, без всякой злости, от нечего делать. К концу путешествия многие не знали – рвали на себе волосы, пеплом посыпая голову, – где искать годовалого сынишку, куда запропастилась единственная дочь.
Среди всего этого переполоха ехали в Раму и родители Самуила. Караван остановился на ночь. Семья расположилась у подножия небольшого холма. Два шатра: один для четы, а другой для всех остальных раскинулись недалеко от дороги. Елкана строго-настрого приказал никому не выходить за огороженные для них пределы: не дай Бог, случится что!
Вдыхая вечернюю прохладу, он некоторое время посидел с дозорными у разожженных костров, поговорил с ними, послушал их песни, выпил горячего козьего молока.
Когда он вошел в шатер, в жаровне весело вспыхивали ярко-рыжие угли, потрескивали, слабо освещая расстеленную рядом циновку, покрытую цветным верблюжьим покрывалом. Анна спала. Чуть заметная улыбка освещала ее спокойное, свежее лицо. Безмятежный сон молодой женщины завораживал, не позволял отвести глаз, манил, притягивал, обезоруживал. «Неужели все это происходит здесь, со мной, на самом деле?» – спрашивал Елкана, видя, как белый, молочный дым поднимается от огня.


