Кривой переулок, дом 8. Премия им. А. П. Чехова
Кривой переулок, дом 8. Премия им. А. П. Чехова

Полная версия

Кривой переулок, дом 8. Премия им. А. П. Чехова

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Наша квартира походила на угрюмого, неулыбчивого человека. Он была очень темная. Свет зажигали даже днем.

Окон в квартире было целых четыре. Все они выходили на восток. И это ровно ничего не значило. Солнце никогда не будило нас по утрам. Оно вообще никогда не гостило в нашей квартире.

Все четыре окна выходили во двор. Где перед двумя возвышался такой же четырехэтажный дом, как наш. Он и лишал нас света. А напротив еще двух окон, прямо во дворе стоял боком к нашему дому двухэтажный особнячок, который дополнительно затенял их.

И все-таки солнце иногда, очень редко, и во вполне определенные часы посещало наше жилье. Пусть не прямыми, а отраженными лучами. И исключительно летом, во второй половине дня. Оно било в стеклянные окна дома напротив и мягким рассеянным светом проникало в квартиру. А однажды я увидел совершенно феерическое зрелище.

В большой комнате посередине располагался обеденный стол. И на нем стоял графин с водой и граненой стеклянной пробкой. Отраженные лучи солнца попали на граненую пробку графина, и началось настоящее волшебство.

Комнату залило призрачным сероватым светом. Потом возникли белесые пятна, похожие на комки ваты. Они появились везде: на потолке, на стенах, на полу, на кроватях моих тетушек и на старом диване. Нечеткие и размытые они становились ярче, будто их наводили на резкость. И вдруг белый цвет их будто раскрылся, как занавес. И они превратились в разноцветные радужные фигурки. Словно прервал свое движение стробоскоп.

Продолжалось это недолго. Разноцветные блики размывались. Теряли контуры, цвет и яркость. И пропали совсем. Комната погрузилась в привычное свое полутемное состояние. Словно солнечные зайчики выбежали на поляну, поиграли, порезвились и умчались прочь.

На стене висели часы в деревянном коричневом футляре с желтым латунным маятником. Это были старые и чудаковатые в силу возраста часы. Их заводили ключом. Они правильно показывали время. Неспешно тикали, отмеряя секунды, минуты и часы. Мерно раскачивался маятник, словно предупреждая:

– Сей-час! Сей-час!

И неожиданно, всегда в невпопад, часы вступали. Они взводились с шорохом и потрескиванием, и хриплым, осевшим басом пробивали время. Всегда неправильно. Потом умолкали. И только маятник продолжал свое неустанное движение. Взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед.

На другой стене, над диваном висел круглый черный репродуктор. Когда я болел и не ходил в школу, я бежал в большую комнату. Каждый день в десять утра по радио передавали детский спектакль. Взрослых дома никого не было. Я оставался один. Сворачивался калачиком. И ничто не мешало мне погружаться в сказку. А из большой черной тарелки добрый голос сказочника Литвинова предупреждал:

– Акка Кнебекайзе, белый отстает!

И я переживал. Хотя и твердо знал, что все кончится хорошо.

Комната

Жизнь человеческая хрупка и уязвима. Может прерваться в любой момент. Оглядываясь назад, в прошлое, в свое детство, мне впервые пришла в голову мысль, что я мог запросто не добраться до взрослости. Ну, или дожить, серьезно покалечившись. Столько там, позади осталось всякого разного. Вот хотя бы эта история с буфетом.

Мои родители и я ютились в маленькой, вытянутой комнатенке, похожей на пенал. По одной широкой стороне ее стояла родительская кровать и буфет из красного дерева. Кровать одним концом упиралась в перегородку, отделяющую нашу комнату от проходной угловой. Край буфета доставал до уличной стены. Это и была длина комнаты, всего где-то метра три с половиной. Ширина же комнаты едва превышала метра два.

На другой стороне, напротив буфета размещался круглый обеденный стол. За ним ужинали, обедали в выходные дни. За ним я делал уроки. Между буфетом и столом оставался небольшой проход к окну. Который однажды оказался для меня спасительным.

Уличная стена была толщиной в четыре кирпича, в метр. Отчего подоконник казался широченным.

Оконных рам было две: наружная – постоянная и внутренняя – съемная. Внутреннюю ставили, когда холодало. На лето – снимали. Края рам заклеивали бумажными полосками. Для утепления между рамами прокладывали вату и обертывали листом белого ватмана, который мама приносила с работы.

Под Новый год поверх ватмана раскладывали вырезанные из цветной бумаги снежинки – для красоты. Летом всю конструкцию разбирали. Раму прятали в сарай. Туда же определяли и вату в мешке. А бумагу и снежинки сжигали в печке.

Я спал у стенки, на раскладушке напротив родительской кровати, между обеденным столом и печкой. Ни на что другое там просто не оставалось места. От бока кровати до стены было чуть больше метра. Если еще и мне поставить кровать или диван, то подход к столу и окну перекрывался полностью. Раскладушка в таких условиях оказывалась единственным разумным вариантом. Ее разбирали только на ночь, когда ходить было совсем не обязательно.

На раскладушку клали матрас и перину – от пола тянуло холодом. Я утопал в них. Укрывался ватным одеялом. Мои ноги упирались в горячую печь. Мне было тепло и уютно.

Самым заметным предметом мебели в нашей комнате являлся буфет из красного дерева. Он состоял из двух половинок. Верхней – с деревянными створками и вставками из граненого стекла, обрамленного золотистыми линиями. И нижней – с выдвижными ящиками и дверцами с фигурными ручками из желтого металла.

Внизу держали запасы круп, соли и сахара в железных банках. Хранили посуду не на каждый день. В ящиках складывали ножи, вилки и ложки для праздничных случаев и гостей.

Наверху, за стеклом на полках лежало ценное и красивое – чайный сервиз, бокалы, фужеры, рюмки. И – большая хрустальная ваза.

Как-то я углядел, что мама положила в вазу шоколадные конфеты к празднику. Соблазн был великий, и я не удержался. Когда все ушли на работу, я вскарабкался на стол, открыл верхнии створки и потянулся к вазе.

Я не доставал. Мне не хватало чуть-чуть. Одной рукой я схватился за полку, привстал на цыпочки и другой рукой потянулся к вазе.

Я почти дотронулся до нее. Она вдруг стала сама неожиданно двигаться ко мне. Меня повело назад. Все содержимое полки поползло на меня. Я потерял равновесие и полетел вниз. Следом на меня с грохотом обрушился буфет. Зазвенело разбиваемое стекло. Отрезок времени просто вывалился у меня из памяти.

Очнулся я сидящим на полу. Вокруг меня в осколках битого стекла валялись конфеты. Меня не раздавило по чистой случайности. Верх буфета оказался незакрепленным. Одним концом он остался на месте, другим – упал на стол, образовав как бы мостик, под которым находился я.

Мама вернулась с работы первой. Осколки посуды и конфеты, к которым я так и не притронулся, я успел собрать. Но поставить на место тяжеленный верх у меня не хватило сил. Мама не ругала. Она схватила меня в охапку и молча гладила по голове.

Вечером папа с Юркой водрузили буфет на место. Папа прибил к нему сзади металлический уголок, который закрепил к стене. В створки вставили новые стекла. Но не узорчатые, как были, а простые оконные.

Сам переезд сервант не пережил В новой квартире его не было.

Зима

До сих пор, спустя уже много лет, у меня совершенно особое отношение к зиме. Потому что зима – это лучшее время моего детства.

Вся наша дворовая команда, все школьные друзья – на месте, в сборе. Дома никто не засиживался. После школы – обед. Быстро-быстро – уроки. И все дружно вываливались на улицу.

Снег, мороз, орава ребятни. И свобода. Полная, абсолютная свобода. Родители на работе. Никакого контроля. Делай, что хочешь. Что может быть лучше такой поры!

На стройку зимой заходили редко. День короткий. Темнело быстро. Стройка не освещалась, и делать там было совершенно нечего.

Играть в салочки по балкам нельзя – они обмерзли, скользко. Кататься на плотах тоже невозможно. Вместо воды – лед. А бродить в темноте по «ходикам», когда на улице и так мало что видно, удовольствие ниже среднего. Иногда по выпускам арматуры мы забирались на высокие столбы и прыгали вниз, утопая по пояс в сугробах. Но это – ближе к концу зимы, когда наметало достаточно снега.

Но и без стройки нам хватало развлечений.

Маленькими мы бегали к памятнику Героям Плевны в скверик около Политехнического музея. Там зимой сооружали длинную деревянную горку и заливали ее водой.

Разогнаться для скорости спуска по ней можно было еще забираясь по лестнице. Чтобы потом, при скатывании догнать съезжавшего впереди и ухватить его за пояс. А тот уже удерживал того, кто перед ним. А передний – еще одного.

И вот так, «паровозиком» катиться вниз, а в конце горки упасть самому, завалить всех, сбивая с ног тех, кто пытался подняться. Барахтаться в куче, не давая никому выбраться. А сверху уже наезжал новый «паровозик». Куча-мала становилась еще больше. Наша возня сопровождалась вигом, хохотом, криками. Было очень весело!

А еще мы играли в хоккей. Наш, дворовый. По затоптанному снегу. В валенках. Клюшками служили палки, к которыми мы разными хитрыми способами прилаживали дощечки. Вместо шайбы использовали пустые консервные банки, которые выуживали из мусорных баков. Ценились пузатенькие, бочонком – из-под сгущенки. Плохими считались плоские – от шпрот или килек. Их неудобно было цеплять нашими самодельными клюшками.

За вечер мы «убивали» – сминали в комок – пару банок. Клюшки до конца не выдерживали никогда. Дощечки ломались, отлетали. Что нисколько не мешало нам сражаться допоздна, до полного изнеможения. Пока родители не загоняли нам домой.

Настоящие хоккейные аксессуары – клюшки, коньки, шайбы, форма – существовали в какой-то иной, паралельной реальности, с которой мы не пересекались. Стадионов поблизости не было. В спортивные секции никто не ходил. И были ли они вообще – не знаю.

А для наших дворовых битв нам не очень-то были нужны эти замечательные хоккейные прибамбасы. Без льда лишними оказывались коньки. Настоящая шайба была чересчур мала для наших самодельных клюшек. Сами клюшки можно было купить. Но только выпрашивать на это деньги у наших небогатых родителей было совершенно бесполезно. К тому же произойди невозможное – у кого-то появилась бы такая клюшка – его бы не приняли ни в одну команду. Все должны быть на равных.

Было зимой еще одно увлекательнейшее занятие. Это когда мы стали чуть постарше. Спуск с горки на площади Ногина, которая теперь зовется Славянской.

Сейчас в это не просто трудно – невозможно поверить, что творилось на этой горке тогда – где-то в середине-конце пятидесятых годов. Ее буквально облепляла окрестная детвора.

На самом крутом месте горку раскатывали до льда. Эта ледяная дорожка и была главным местом горы. По ней можно было съезжать разными способами.

На «пятой точке» – медленно, спокойно, безопасно. На фанерке – чуть быстрее, с ветерком. На санках – как на спортивном автомобиле, со скоростью. Которую можно гасить, тормозя ногами. И еще два абсолютно безбашенных способа.

Первый – стоя на ногах и удерживая равновесие. Второй – на коньках, это что-то вроде попытки управлять реактивным самолетом, не будучи летчиком.

Коньки- -«снегурочки» – подвязывали ремешками к валенкам. Валенки – мягкие, легко сминались. Как ни старайся затянуть туго, плотно не закрепишь. Коньки болтались. Управлять ими было сложно. А скорость развивалась просто сумасшедшая.

Горка – с уступом. Ледяную дорожку внизу пересекал пешеходный переход. Вовремя не затормозишь – вылетишь на дорогу. А там – автомобили, движение. К счастью, машины тогда были большой редкостью. Обходилось без проблем, хотя на мостовую выскакивали частенько.

Поэтому доезжать старались только до тротуара. Фанерки и санки тормозили ногами. При спуске стоя – прыгали в сторону, на снег. А на коньках проезжали лишь часть горы. Потом падали на спину или вбок. Королем считался тот, кто на ногах или на коньках дольше удержится на дорожке.

Иногда внизу, на проезжей части появлялся милиционер. Катание немедленно прекращалось. Все дружно взбегали наверх и оттуда настороженно следили за поведением служителя порядка. Все ждали, что будет. Если милиционер делал попытку подняться на гору, все разлетались в разные стороны. Останавливались, оглядывались, смотрели, что происходит.

Оканчивалось всегда одинаково. Милиционер понимал, что никого не догонит. Некоторое время он топтался на месте. Потом уходил. На гору снова стекалась ребятня. Катание возобновлялось.

Кто-то задаст вполне резонный вопрос: а зачем нужен был этот бессмысленный риск, опасная лихость? Это правильный вопрос. В ответе на него и заключается смысл этих подчас безумных спусков.

А дело в том, что спуск с горы – это не просто зимняя забава, захватывающее приключение. Горка – это место первого осознания разделения полов. Что есть мальчики и девочки. И они разные. Отличаются друг от друга. Мальчики – это будущие мужчины. Мальчики должны выступать, показывать себя. Девочки – это будущие женщины. Они должны кокетничать, обозначать свою симпатию.

В стороне от ледяного раската поднимались в гору. Здесь же и съезжали вниз те, кто любил умеренность и безопасность. В основном, девочки. Тут-то все и начиналось.

Надо было высмотреть, когда начнет подниматься понравившаяся девочка. Прикинуть, где она пройдет. Когда и в каком месте окажется. Выждать нужный момент. И скатиться на санках так, чтобы чтобы где-то на полдороге оказаться как можно ближе к ней. Толкнуть плечом, зацепить рукой. Чтобы она упала. Свалиться с санок самому. Обхватить ее вроде как для поддержки. И катиться вниз, не разжимая рук и весело хохоча.

Подсечка могла быть неудачной. И даже болезненной. Девочка могла, к примеру, отскочить в сторону, и тогда головой врежешься в ее санки. Или не так рассчитать, и своими санками ударить ей по ногам. Пострадавший мужественно терпел. Все понимали – это не повод обижаться. Это – игра. Знак внимания и приязни. Девочки это понимали и принимали. И выказывали свое отношение к сбившему. Если они дружелюбно смеялись, то это был показатель симпатии. А когда он слышал:

– Дурак! Ты что делаешь?

И это тоже было понятно. Это было не проявление обиды. Это было отсутствие интереса.

Если всё складывалось удачно, мальчик мог показать себя во всей красе. Какой он храбрый, смелый и бесстрашный. Съехать по ледяному раскату на ногах или на коньках. На бешеной скорости, на ее глазах. Чтобы это еще увидели и ее подруги. И завидовали, какой у нее мужественный кавалер.

Дальше этих скромных проявлений чувств дело не шло. Нам было лет по десять-одиннадцать. Мы были ещё слишком маленькими.

Горка освещалась уличными фонарями. Было светло. Время текло незаметно. Горка постепенно пустела. Первыми ее покидали девочки. Без них наш мальчишеский азарт угасал. Накатывалась усталость и здоровая, приятная истома.

Мы вскидывали санки на плечи. И медленно брели к дому с мыслями о завтрашнем дне и о том, чтобы зима не заканчивалась никогда.

Пионерский лагерь

Летом вся наша дворовая ватага разъезжалась кто куда. Кто – к родне в деревню, кто, как я, в пионерлагерь. А Вовка Лобанов, по кличке Чиграш, все каникулы проводил в далёком и загадочном местечке Кимры.

Осенью, когда мы снова собирались вместе, Вовка взахлёб рассказывал, как они с местными пацанами ставили «телевизоры». Били рыбу острогой. Варили уху на костре. И купались, купались… Вволю, до посинения, до озноба и лязганья зубами.

От самого названия – Кимры – веяло романтикой и приключениями. Киммерийцы – это кочевые племена, жившие когда-то в Крыму и Прикубанье, пока их не вытеснили оттуда скифы.

А ещё Кимры созвучны Кимберли – местечку в Южной Америке, где обнаружили огромное месторождение алмазов.

И как знать, может какой-то киммериец, когда-то давным-давно, убегая от врагов, осел в тех краях. От него и пошло – Кимры.

А может там нашли большой схорон с драгоценными камнями или даже алмазами. И в названии городка прослеживается след этой истории. А что: Кимры, Кимберли – очень похоже.

Я с завистью слушал Вовку Лобанова и мечтал обязательно побывать в этом таинственном месте на краю ойкумены. А пока в свои школьные годы я каждое лето, на все три каникулярных месяца отправлялся в пионерский лагерь. И как же далеко он отстоял от Кимр!

Сочетание пионерский лагерь состоит из двух замечательных слов.

Пионер – значит, первый. Это – исследователь, путешественник, первопроходец. Человек, который узнаёт или открывает что-то новое, неизведанное.

Лагерь – это привал в пути, стоянка. Место отдыха и подкрепления сил. Лагерь – это природа, лес, берег реки. Или подножье горы, на вершину которой предстоит забраться. Лагерь – это непременно костёр, еда с дымком. Песни под гитару. И яркие мерцающие звёзды на чёрном бархате неба. Словом, лагерь – это часть, элемент чего-то необычного, далёкого от повседневности.

Однако, как в тлеющем угольке таится сила огня, так в слове лагерь прячется и иной, зловещий смысл. Достаточно к нему добавить другое прилагательное – концентрационный – и значение слова совершенного преображается. Будто в ясный летний день огромная чёрная туча закрыла солнце. Всё вдруг потемнело, затихло, замерло. Потянуло сыростью. И возникло гнетущее предчувствие, что на природу, на землю готова обрушиться в слепой, безумной ярости тупая, не рассуждающая сила.

Конечно, сравнивать лагерь концентрационный с лагерем пионерским кому-то может показаться перебором. Но сколько общего!

Концлагерь – это ограждённая территория с колючей проволокой, охраной на вышке и бараками для людей.

Вокруг пионерлагеря колючей проволоки по периметру не было. Зато имелся высокий деревянный забор. И покидать самовольно территорию никому не разрешалось.

Смотровых вышек и охраны не наблюдалось. Зато пионервожатые и воспитатели вполне справлялись с функциями надзора.

Домики, где располагались пионеры, может и нельзя назвать бараками. Но в палатах нас размещалось человек по пятнадцать-двадцать.

Зато основные принципы жизни в обоих типах лагерей были абсолютно одинаковы. Ну или очень близки. Главенствовали дисциплина, порядок и строгое расписание. И полное отсутствие такой долгожданной и манящей каникулярной свободы.

Ещё не открывались глаза, ещё досматривался сладкий утренний сон, когда звук горна настойчиво и безжалостно прерывал утреннюю негу:

Вставай, вставай, дружок,С постели на горшок.Вставай, вставай,Порточки надевай.

А дальше, как дорога вехами или километровыми столбами, день в пионерлагере размечался одними и теми же действиями или процедурами, производимыми ежедневно в одно и то же время.

Завтрак, обед, полдник, ужин.

Построение, хождение строем.

Линейка утренняя, линейка вечерняя.

День заканчивался унылой, тоскливой мелодией все того же горна:

Спать, спать по палатамПионерам и вожатым.А вожатые не спят.Пионеры спать хотят.

Последнее – абсолютная неправда. Отбой наступал в десять часов. В это время на улице еще светло. И спать ну никак не хотелось. Только каждый пионер должен в десять часов лечь в постель, закрыть глаза и заснуть. Это его обязанность в пионерлагере. Хочет он это или не хочет. Дисциплина, расписание, порядок.

Помимо горна дневную жизнь в пионерлагере определял ещё один обязательный атрибут лета – свисток, младший брат трубы.

Начало каждого действия вожатый объявлял голосом. Пионеры – это будущие воины. И как бывалые солдаты никогда не реагируют на первый приказ, так и пионеры не торопились исполнять его на голос.

Вожатым же лень было снова повторять команду. И они просто дули в свисток. Долго и настойчиво. После чего мы, как послушные дрессированные пудели, нехотя выполняли требования.

Но главное ущемление свободы, настоящее насилие над личностью состояло в так называемом купании.

Лето и купание неразделимы. А купание – это прежде всего удовольствие. И как же далеко обстоял процесс нашего пребывания в воде от какого-либо удовольствия.

Купались мы в речке. До неё минут двадцать ходьбы. Дорога проходила мимо кукурузных посадок, по границе поля.

Из лагеря выдвигались строем. В пути разбивались на маленькие группки и растягивались. От шарканья ног по грунтовой дороге вздымалась пыль. Было жарко и потно. Хотелось полежать где-то в тенечке на травке.

Подход к речке ещё не означал начало купания. Отряд рассаживался на берегу, скидывал одежду и ждал. В воде ещё плескались другие.

Для купания выделялось место с пологим песчаным дном. Оно выгораживалось нанизанными на верёвку кружками из пенопласта, словно ожерелье, и крепились ко дну грузиками. В самом глубоком месте вода доходила до груди.

По реке гулял ветерок. Он остужал вспотевшее тело. Солнце пекло голову. Мы ждали. Находились в положении стрелы натянутого лука.

– Шестой отряд, на выход! – орал наконец физрук Саша и усиливал свои слова свистком.

В «лягушатнике» будто подавали импульс энергии. Вода бурлила и пенилась. По ней били руками, поднимая брызги. Кто-то погружался в неё с головой. Кто-то выползал на берег, до последнего опираюсь руками о дно. Наконец все покидали воду. Она успокаивалась, светлела. Физрук зычно командовал:

– Третий отряд!

Повторения не требовалось. Мы срывались с мест и мчались в манящую воду. Она будто вскипала от движения рук и ног, безостановочно молотящих её.

Плавать никто не умел. Да и делать это в такой тесноте было невозможно. Поэтому:

ходили по пояс в воде, разгребая её руками. Так плавали.

Опускались под воду с головой и хватали ближайшего за ногу. Так играли.

Ныряли, сверкнув в воздухе попой. Так шутили.

Брызгали друг в друга. Так хулиганили.

И все эти водные процедуры сопровождались криками и визгами.

Заканчивалось всё очень быстро. Раздавался громкий голос Саши:

– Третий отряд, на выход!

За сим следовал долгий пронзительный звук свистка.

Мы вылезали на берег. Садились на траву, сведя коленки к груди. Обсыхали и с завистью поглядывали в сторону, где местные мальчишки, наши ровесники вели себя совсем иначе. Вольно, свободно, не суетливо.

Они разбегались и ныряли руками вперёд, вытягиваясь в струнку. Скрывались под водой. И вдруг они выныривали где-то метрах в пятнадцати. Потом размашисто и, явно наслаждаюсь, делали несколько гребков сажонками. Переворачивались на спину и свободно дрейфовали по течению.

Из воды они выбирались неторопливо, по-взрослому. Их никто не подгонял. Они растягивались на земле, загорали и о чём-то лениво переговаривались, нарочито не смотря в нашу сторону.

А нам давали команду на обратный путь. И я с грустью представлял, как Вовка Лобанов по кличке Чиграш где-то там, в своих Кимрах вольно и беззаботно располагается у реки. И наслаждается летом по полной.

Нам же ещё предстоял обратный путь по пыльной дороге, которая одевала наши лодыжки в серые носки и напрочь стирала все ощущения от недавнего контакта с водой.

Но самым удивительным мероприятием в пионерлагерной жизни было хоровое пение.

За смену каждый отряд должен был разучить две песни патриотического содержания. В конце смены устраивали конкурс – концерт. Отряды выстраивались по очереди на сцене и исполняли свои песни. Жюри в составе вожатых и пионеров-активистов выбирало лучших.

Отряду-победителю вручали грамоту. Её вывешивали на веранде домика, где жил отряд. Она висела там несколько лет, выгорая и выцветая под лучами жаркого летнего солнца.

За этим мероприятием скрывалась большая воспитательная цель. Спевки и репетиции происходили едва ли не каждый день. В результате из слов песни мы регулярно и постоянно получали заряд патриотизма и любви к Родине.

Кроме того, от групповых занятиях в наших юных мозгах должно было складываться понимание, что коллектив – это сила и мощь. Потому что как бы громко не орал, в смысле пел, один, тридцать человек его обязательно переорут.

Петь при отсутствии голоса, слуха и желания, да ещё и в жару, к тому же принудительно – это удовольствие намного ниже среднего. Это – пытка, истязание, насилие над личностью. Это мало кому нравилось. Но никакого уклонения от этой обязанности не предполагалось.

Зато существовала маленькая хитрость. В отряде было около человек тридцати. И это создавало у отдельных индивидов ложное впечатление, что можно особенно не напрягаться. Народу много, нежелание петь одного компенсируется энтузиазмом других.

Беда заключалась в том, что так думал почти каждый. На спевках вожатый, который являлся и хормейстером, и дирижёром, легко выделял уклонистов.

– Сидоренков! – грозно выкрикивал он.

Хорист делал обиженное лицо. Мол, что вы – я пою. И включал голос.

А внимательный глаз вожатого замечал ещё одного лентяя:

– Гайтаров!

На репетициях процесс песнопения происходило более-менее гладко.

Но вот наступал день итогового концерта. Все одевались в праздничное – бело-чёрное. Пионер – всем пример!

Отряды по очереди выстраивались на сцене. Сбоку устраивался лагерный баянист дядя Коля со своим инструментом. Жюри располагалось за длинным столом, составленном из нескольких, покрытых белой скатертью.

На страницу:
3 из 4