Пепел на мраморе
Пепел на мраморе

Полная версия

Пепел на мраморе

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Пепел на мраморе


Александр Мишалов

© Александр Мишалов, 2026


ISBN 978-5-0069-6063-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог

Рим. Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы на Палатине. Раннее утро.

Ещё не рассвело. Туман поднимался от Тибра, полз между колонн, оседал на мраморе. В этой утренней мгле даже знакомый перистиль казался чужим, призрачным – статуи богов смотрели пустыми глазами, казалось, они тоже чего-то ждали, но сами не знали чего и только плеск воды напоминал, что это Рим, а не сон.

Гай стоял у края бассейна, опираясь на тяжёлую дубовую трость – рукоять была стёрта ладонью, истоптана годами. Левая нога, затянутая в мягкий войлочный башмак, ныла привычной болью – к перемене погоды, к дождю, который собирался с утра. Эту боль он носил в себе уже много лет, с того самого боя на Рейне, когда германский топор раздробил кость. Лекари сказали тогда: срослось криво, хромать будешь до смерти. И ныть будет до смерти. К перемене погоды, к сырости, к старости. Гай привык. Он привык просыпаться ночью и смотреть в потолок, пока боль не отпустит. Он привык не жаловаться. Солдаты привыкают ко всему.

Он был высок, широк в плечах – военная выправка чувствовалась даже в том, как он стоял, превозмогая боль. Тридцать пять лет, но выглядел он старше. Морщины прорезали лоб и собирались у губ тонкими складками, щеки обветрила рейнская стужа, коротко стриженные волосы тронула ранняя седина на висках.. Одет он был по-домашнему: простая шерстяная туника, подпоясанная кожаным ремнём, на правой, здоровой ноге – солдатский калиг, на левой – мягкий войлочный башмак, чтобы не давить на больную кость.

Он смотрел на статую Дианы в центре перистиля, но мысли его были далеко.

Вчера пришло письмо от Корнелии. Две строчки, нацарапанные на краешке таблички: «У мужа всё хорошо, я здорова. Привет отцу». Даже «отец» не написала – «отцу». Будто чужому. Он сжёг табличку в светильнике, не дочитав.

От Марка писем нет уже третий месяц. Только слухи с Рейна: германцы опять лезут, легионы дерутся. Гай сам был таким в его возрасте – не писал отцу, не жаловался. Теперь понимает, как это больно.

Ливия спала за стеной. Даже во сне отвернулась к стене. Между ними в постели лежала пустота – такая же холодная, как каменный пол под ногами

О сенате. Четвёртый ряд, место для тех, кто не сумел пробиться выше. Вчера три часа обсуждали налог на ввоз египетских тканей. Гай сидел, слушал и думал о том, что когда-то он командовал когортой, решал, кому жить, кому умереть. А теперь решает, сколько брать с каждого локтя льняного полотна. И называет это служением Риму.

Нога вдруг стрельнула острой болью. Гай поморщился, перенёс вес на здоровую и в этот момент услышал звук – лёгкое позвякивание, шорох.

Он обернулся.

У колонны, шагах в пятнадцати, на корточках сидела девушка. Спиной к нему, но что-то в её позе заставило его замереть. Она не просто сидела – она вцепилась в глиняный флакон так, будто от этого зависела её жизнь. Не разглядывала – впитывала, запоминала, как лекарь изучает снадобья или воин – оружие перед боем.

Она повернулась чуть боком, и он увидел волосы – пепельные, густые, выбившиеся из-под повязки. А когда, привлечённая его шагами, обернулась, он успел заметить лицо: круглое, мягкое, совсем не римское. Курносый нос, пухлые губы. Северянка. Из-за Дуная, наверное. Ровесница его дочери.

Гай замер, наблюдая. Она не знала, что за ней следят. Движения её были неторопливы, сосредоточенны – она не просто рассматривала, она запоминала, сопоставляла, впитывала. Вдумчиво, старательно, как лекарь изучает снадобья или воин – оружие перед боем. Гай вдруг поймал себя на мысли, что так смотрят только те, кто привык выживать. Вдумчиво, старательно…

Она взяла небольшой глиняный флакон, откупорила, понюхала – и вдруг замерла. Потом, помедлив, тихо, едва слышно, запела – не для кого-то, для себя, как поют только когда думают, что одни.

Голос был низкий, грудной. И слова – не латынь, не греческий, что-то совсем чужое, тягучее, полное непривычных для римского уха мягких шипящих и свистящих. Гай не понимал ни слова, но мелодия пробирала до костей. В ней было что-то древнее, лесное, уходящее корнями в землю, из которой она вышла.

Гай слушал, боясь шелохнуться. В этой песне было столько тоски, столько боли, что у него самого заныло в груди. И вдруг, неожиданно, он вспомнил мать. Она тоже пела по утрам, когда он был маленьким. Тоже без слов, просто так. Потом перестала. Потом умерла. Он даже не помнил, когда в последний раз думал о ней. А тут – вспомнил.

Она допела и замерла. Сидела неподвижно, глядя на флакон в руках. Потом, словно очнувшись, вздохнула, поставила его на место и взяла следующий.

Гай кашлянул.

Она вздрогнула. Резко обернулась – и в одно мгновение лицо её изменилось. Только что оно было открытым, чужим, принадлежащим той, другой жизни. А теперь – опущенные глаза, согнутая спина, покорный поклон. Рабыня Альба.

– Господин, – произнесла она тихо, глядя в камень у его ног.

Гай смотрел на неё и вдруг вспомнил: Ливия пару дней назад просила денег. Много. На какую-то рабыню. Он тогда поморщился, но отдал – легче откупиться, чем слушать её причитания.

Значит, вот она какая.

– Что делаешь? – спросил он.

Она подняла глаза. Не сразу опустила – задержала на миг дольше, чем позволено рабыне. Взгляд быстрый, цепкий – оценила, запомнила, спрятала.

– Смотрю, господин. Снадобья госпожи. Надо знать, что у неё есть.

Голос ровный. Без дрожи, без заискивания. Просто ответила и замолчала.

Гай усмехнулся. Для рабыни, которую застали врасплох на рассвете, – слишком спокойно.

– И что поняла?

Она помолчала:

– Это покупное. Можно смешать иначе, чтобы дольше хватало.

Гай хотел спросить ещё что-то, но передумал. Какая разница. Рабыня как рабыня. Ливия разберётся.

– Ступай, – сказал он. – И если кто спросит – ты меня здесь не видела.

Она поклонилась и бесшумно исчезла за колоннами.

Гай остался один. Посмотрел на пустое место у колонны, где только что сидела девушка.

Нога кольнула – он поморщился и захромал в дом. Туман уже рассеивался.

Глава 1

Рим. Невольничий рынок у храма Кастора и Поллукса. Двумя днями ранее. Раннее утро.

Торг начинался на рассвете.

Солнце ещё не поднялось над холмами, а Forum Boarium уже гудел. Здесь, в бычьем форуме, между колоннадой храма и набережной Тибра, рабов продавали каждый день – живой товар выставляли рядом с амфорами, тюками шерсти и клетками с курами. Пахло навозом, потом, дешёвым вином и ещё чем-то неуловимым – кисловатым, липким, как пот человека, который знает, что его сейчас продадут. Страхом, который витал в воздухе всегда, даже когда торг шёл бойко и продавцы улыбались.

Помост был сколочен наспех – в щелях застревали босые ступни. Она стояла в третьем ряду, глаза вниз, плечи ссутулены, дыхание ровное. Справа всхлипывала девушка лет пятнадцати – её увели ещё на рассвете, она не вернулась.

За полгода пути она научилась одному: не привлекать. Сириец с золотым зубом объяснил вчера, тыча пальцем в ту, что сейчас всхлипывала: «Будешь дёргаться – пойдёшь за бесценок, в рудники. Там долго не живут. Будешь смирной – попадёшь в хороший дом, под крышу». Та не послушалась. Или просто не смогла.

Альбина могла. Она стояла и ждала.

И теперь она видела, как тех, кто не слушался – кто слишком громко плакал или пытался вырваться, – уводили куда-то за помост. Они не возвращались.

Утром их пересчитали, переписали в таблички, навесили на шею деревянные бирки. На её было нацарапано: «венетка, семнадцать лет, здорова, девственница, язык знает, зовут Альбина».

Торговец, толстый сириец с золотым зубом, взял её за подбородок, повернул лицо к свету, чтобы все видели – кожа чистая, зубы ровные. Потом провёл рукой по волосам, взвешивая прядь на ладони, и довольно кивнул сам себе.

– За такую цену дадут, – сказал он кому-то рядом. – Девственницы нынче в цене. А такие волосы – редкость.

Она стояла не шевелясь, позволяла делать с собой что угодно. Почти что угодно. Если её купят для лупанария, у неё был план. План, о котором не знал даже сириец. О котором не стоило знать никому.

Её везли долго. Сначала на телегах, потом на лодках по рекам, потом снова на телегах. Мелькали лица, языки, города – славянские купцы, греки, какие-то люди в остроконечных шапках. Но хозяин был один. Тот самый, толстый сириец с золотым зубом, который купил её ещё на первом невольничьем рынке, сразу за Дунаем.

Он сразу понял, что такой товар везти надо в Рим. Только там за светловолосую девственницу дадут настоящую цену. Он берёг её пуще глаза – кормил получше других, не позволял никому трогать, сам даже не смотрел слишком похотливо. Не из жалости, конечно. Из расчёта.

И это было почти смешно: враг, работорговец, сириец, которому плевать на неё как на человека, берёг её девственность так, как не берёг ни один воин из дружины отца. Потому что для него это был товар. Самый дорогой товар в его жизни.

Она смотрела, слушала, запоминала. У неё оказался дар к языкам. Ещё в детстве, когда в их городище приходили чужеземные купцы, она быстро схватывала чужие слова, ловила интонации, складывала в голове. Мать говорила: «Боги дали тебе острый слух, дочка. Береги его». В плену это стало не даром, а единственным оружием.

Латынь она учила в дороге – у торговцев, у надсмотрщиков, у других рабов. Слушала их разговоры, повторяла про себя, спрашивала, если разрешали. Кто не учил язык, тот не выживал. Она это поняла сразу.

По вечерам с ней занималась Сара, дочь сирийца. Двенадцать лет, тёмные кудряшки и серьёзный взгляд. Она поправляла произношение, заставляла повторять одно и то же: «господин», «госпожа», «благодарю», «слушаюсь». Показывала, как опускать глаза и не смотреть в рот господам.

– Ты быстро схватываешь, – удивлялась Сара. – Даже слишком.

Иногда она заплетала Альбине косу и вздыхала: «Красивые у тебя волосы… Жалко, что продадут».

Альбина молчала. Ей тоже было жалко – не волосы, а Сару. Девочка ещё не поняла, что товар не привязывается к хозяевам. Это хозяева иногда привязываются к товару.

К весне она уже понимала всё. К лету могла ответить правильно, не путаясь в окончаниях. Главное она усвоила: язык – это ключ. Ключ к выживанию.

За полгода она привыкла к латыни, но так и не смогла полюбить её звучание. Слова были твёрдыми, рублеными, как булыжники, которыми вымощены римские дороги. Они не пели, не текли – они стучали, ударяли, приказывали. Её родная речь была другой – мягкой, лесной, полной шорохов и шелеста. Мать говорила, что в каждом языке живут духи его земли. В латыни, видно, жили духи камня.

Она знала, в чём её цена. Две вещи она понимала точно: язык и девственность.

Язык – чтобы понимать господ, отвечать, не быть беспомощной. Она учила его каждый день, каждую минуту, и теперь говорила почти как римлянка. Девственность – чтобы попасть в хороший дом, а не в лупанарий. Она берегла её, потому что это был её пропуск. Впрочем, с таким сирийцем, который трясся над каждой монетой, хранить её было нетрудно – он сам берёг товар пуще глаза.

А волосы… Волосы она до конца не понимала. Все вокруг постоянно хотели их потрогать – торговцы, покупатели, даже дочка сирийца, Сара, иногда заплетала их, вздыхала: «Красивые…». Может, это просто красиво. А может, тоже цена. Она расчёсывала их, мыла, укладывала, как учила мать. На всякий случай.

Она играла по их правилам. Других правил здесь не было.

Солнце поднялось выше, и доски помоста нагрелись так, что жгли подошвы. В горле пересохло, пить хотелось нестерпимо, но просить нельзя – покажут слабость. К полудню помост опустел наполовину. Альбину смотрели ещё несколько раз, щупали руки, заглядывали в рот, но, услышав цену, отходили

.Она ждала и наблюдала.

Потом подошёл он. Толстый, с красным лицом и маленькими масляными глазками. От него пахло потом и дешёвым вином. Он долго мял её плечи, потом стал опускать руку ниже. Альбина зажмурила глаза и напряглась. Но сириец, продавец, слегка ударил палкой толстомордого по руке.

– Не лапай, пока не куплено, – сказал он. – Испортишь товар – с кого спрос?

Толстомордый отдёрнул руку, выругался, но спорить не стал.

– Девочка? – спросил толстомордый, и голос его сел от предвкушения. Он пожирал Альбину глазами – масляными, липкими, уже мысленно раздевающими, уже представляющими, как она будет стоять в лупанарии, как к ней будут выстраиваться очереди, как он будет первым. От этого взгляда у неё внутри всё похолодело. Ещё немного – и она перестанет быть собой. Станет просто телом, именем на табличке, вещью, которую передают из рук в руки, пока не сотрут в пыль. Не смерть – хуже.

– Девственница, – подтвердил сириец, заметив этот взгляд и мысленно прибавив к цене ещё тысячу. – Чистая, как утренняя роса. Из хорошего рода, не тронутая. Грамоте обучена, на латыни говорит. Такие даром не продаются.

Он назвал сумму. Восемь тысяч сестерциев.

Толстомордый поперхнулся.

– Ты с ума сошёл, торгаш! За такие деньги я десятерых куплю!

– Десять таких не купишь, – спокойно парировал сириец.

– Тысячу даю.

– Тысячу оставь себе на выпивку.

– Три тысячи!

Сириец покачал головой.

– Четыре!

Молчание.

– Шесть! – голос толстомордого сорвался на крик.

Сириец посмотрел на Альбину. Коротко, мельком. Что-то дрогнуло в его лице – и тут же исчезло.

– Восемь тысяч, – сказал он тихо, но твёрдо. – Последняя цена. Не хочешь – иди.

Толстомордый побагровел так, что, казалось, сейчас лопнет. Сжал кулаки, выдохнул, сплюнул на доски помоста и, не сказав больше ни слова, развернулся и зашагал прочь.

Альбина выдохнула. Медленно, беззвучно. Лесные боги, кажется, её слышали.

А сириец стоял и смотрел вслед уходящему. Сам не понимая, почему не уступил. Не потому что жадный – за шесть тысяч он бы отдал любую другую. А эту… не смог. Просто не смог. Не этому…

К ним подошёл человек. Не такой, как те, что были раньше. Не похотливый, не жадный до плоти. Спокойный, даже равнодушный. На вид лет пятидесяти, в длинной тунике из хорошей, но не новой шерсти. Руки в мозолях – бывший раб, выбившийся в старшие.

Он долго читал табличку на шее Альбины. Потом поднял глаза и посмотрел на неё впервые – не как на вещь, а как на кого-то, кого нужно оценить по делу.

– Язык знаешь? – спросил он по-латыни, глядя куда-то поверх её головы.

– Да, господин, – ответила она.

Управляющий кивнул и, не взглянув на неё больше, поманил рукой.

Из-за спин покупателей вышла женщина. Альбина сразу поняла: это главная. Та, за которой последнее слово.

Женщина была высокая, худая, с длинной шеей, обвитой золотом – но золото тонкое, потёртое, видно, что старое. Лицо – точно мраморная маска: ни морщинки, ни эмоции. Только глаза, светлые и холодные, как зимнее небо над её родными лесами, скользнули по ней, по её лицу, по рукам, по волосам.

Женщина даже не взглянула на табличку – она смотрела на неё, Альбину, и от этого взгляда захотелось провалиться сквозь доски помоста.

Эта не просто смотрит. Эта оценивает. Считает, прикидывает. Ищет, за что зацепиться.

– Имя? – спросила женщина.

– Альбина, госпожа.

– Сама назвалась?

– Мать назвала.

Женщина усмехнулась одними уголками губ. В этой усмешке не было тепла – только привычная власть.

– Мать у тебя теперь я. Будешь Альбой.

Мать назвала другим именем, но его она не скажет никогда. Враг не должен знать настоящего имени – сглазит, украдет, использует против. Пусть будет Альба. Белая. По волосам.

Она повернулась к сирийцу:

– Сколько?

– Восемь тысяч, госпожа.

Ливия внутренне похолодела. Восемь тысяч – у нее была только половина. Но если не получится сейчас – не получится уже никогда. Она это знала. Чувствовала кожей, как чувствуют приближение грозы. Эта девушка… эти волосы, этот взгляд исподлобья, такая редкая, чистая. Для того, что она задумала, нужна именно такая. Другой не будет.

Она не могла торговаться – не позволяла гордость. Жена сенатора, из древнего рода, не будет стоять на рынке и спорить с торгашом, как простая торговка.

– Задаток даю четыре тысячи, – сказала она ровно, стараясь, чтобы голос не дрогнул. – Завтра привезу остальное. Отложи товар.

Сириец поклонился. Спорить с такой женщиной не хотелось, да и задаток – половина суммы – дело обычное.

– Будет сделано, госпожа.

Ливия кивнула управляющему, отсчитавшему монеты, и, не взглянув больше на Альбину, ушла. Только когда скрылась за углом, она позволила себе выдохнуть. Восемь тысяч. Где взять ещё четыре? Гай будет недоволен.

Но выбора нет.

Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы на Палатине. Вечер того же дня


Ливия вошла в таблин без стука. Гай поднял голову от счетов.

– Мне нужно четыре тысячи, – сказала она.

Гай отложил стиль.

– Зачем?

– Рабыню купила. Завтра забирать.

– Сколько стоит?

– Четыре, я же сказала.

Гай нахмурился:

– Зачем тебе ещё одна рабыня? Мы с тобой такими темпами скоро по миру пойдём.

Ливия вспыхнула:

– Не твоего ума дело, буду я с тобой свои женские дела обсуждать. Раз купила – значит надо. Я её уже отложила, не срами меня перед торговцем.

Гай сокрушённо покачал головой.

– Четыре тысячи, – пробормотал он, но спорить не стал. Спорить с Ливией, когда она уже всё решила, – себе дороже.

Он достал из ларца тяжёлый кожаный мешок, отсчитал монеты. Мешок заметно похудел – примерно на треть.

Ливия взяла деньги, мельком глянула на мешок, но ничего не сказала. Гай смотрел, как она выходит, и вдруг понял: он даже не спросил, зачем ей рабыня. Просто не захотел ссоры. В который раз. Повернулась и вышла, не поблагодарив.

Следующее утро

На следующее утро за ней пришёл тот самый управляющий. Флавий – так он назвался по дороге. Молчаливый, пожилой, с усталыми глазами, но без жестокости во взгляде. Он отсчитал сирийцу остаток денег, взял Альбину за локоть и повёл прочь с рынка.

Они свернули с шумной улицы в переулок, потом в другой – здесь было тише, дома выше, у ворот стояли статуи. Альбина косилась по сторонам, запоминала повороты, считала шаги. На всякий случай.

Город давил. Каменные стены, каменные мостовые, даже небо между крышами казалось каменным. Она вдруг остро почувствовала, как далеко лес, как его больше нет и не будет

Флавий молчал, и она решилась спросить:

– Господин… а дом… большой?

– Сенаторский, – ответил он, не глядя.

– А хозяин?

Флавий помолчал.

– Строгий. Но справедливый. Если не лезть под руку.

– А госпожа?

Он покосился на неё, и в глазах мелькнуло что-то – то ли жалость, то ли предупреждение.

– С ней не спорь. И всё будет хорошо.

Альбина кивнула. Спросить, что значит «хорошо», она не решилась.

Альбина кивнула. Сенаторский дом. Это не лупанарий и не рудники. Это шанс.

Она выдохнула. Впервые за много дней.

Они вошли в ворота. Впереди был атриум, колонны, тихий плеск воды в фонтане. Альбина подняла голову к небу – там, между крышами, всё ещё был виден клочок серого, римского неба. Дома, в лесу, она никогда не смотрела на небо. А здесь – смотрела. Потому что больше ничего родного не осталось. Новая жизнь начиналась.


Глава 2. Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. Полдень

Они вошли в ворота. Альбина шла за Флавием, опустив глаза, но краем глаза цепляла детали.

Атриум был небольшим, но с настоящим мраморным полом. В центре – бассейн для сбора дождевой воды. Вода чистая, но по краям известковый налёт – давно не чистили. Статуи предков в нишах – восковые маски, старые, потемневшие. Они смотрели на неё пустыми глазницами, и Альбина вдруг подумала: интересно, они при жизни были такими же холодными, как этот дом?

Флавий повёл её дальше, по длинному коридору. Стены расписаны фресками – охота, боги, амуры. Краска местами облупилась, видны пятна сырости. Пол каменный, холодный.

Альбина поёжилась. В её лесу даже в самую стужу в доме было тепло – дерево греет иначе, чем камень. Здесь, видно, господа по полу босиком не ходят. Обувь носят. Или просто терпят.

Они спустились по лестнице в полуподвал. В конце коридора Флавий толкнул дверь.

Комната оказалась небольшой, но не такой тесной, как она ожидала. Шагов восемь в длину, пять в ширину. Под потолком – маленькое окошко, затянутое бычьим пузырём, – свет сквозь него проходил мутный, зеленоватый, но всё же свет. Пахло потом, дешёвым луком и ещё чем-то – не то сыростью, не просто застарелым воздухом.

Вдоль стен – деревянные нары, застеленные соломенными тюфяками. На них сидели две женщины. Одна – высокая, чернокожая, с бритой головой, в такой же грубой тунике, как у Альбины. Вторая – молоденькая, худенькая, с трясущимися руками, заплетала косу.

Флавий коротко бросил:

– Альба, новенькая. Вместо Веры.

И вышел.

Нубийка кивнула, разглядывая её спокойно, без любопытства. Гречанка всплеснула руками:

– Ой, а мы ждали, ждали! Думали, может, никого не пришлют. Вера-то уехала, в поместье, в Кампанию. Забыла госпоже волосы покрасить – один седой волос, всего один! – а госпожа в зеркало глянула и говорит: «Вера, видно, устала, пусть в поместье отдохнёт». И всё.

Она перевела дух и добавила уже тише, почти испуганно:

– А я думала, может, мне завтра идти красить. А я не умею так хорошо, как Вера. Вдруг тоже забуду или не так сделаю? Госпожа сразу в имение отправит, а там, говорят, работа тяжёлая, на полях…

Альбина слушала, запоминала. Гречанка тараторила дальше, а Альбина скользнула взглядом по голове нубийки – гладкой, без единого волоска – но спросить, отчего та лысая, не решилась.

Альбина слушала болтовню гречанки, кивала, но сама краем глаза косилась на нубийку. Та сидела молча, спокойно, будто всё это её не касалось. Только изредка поглядывала на новенькую – не с любопытством, а так, будто прикидывала что-то про себя.

Давно здесь. Всё знает, всё видит, но молчит. С такой лучше дружить. Или хотя бы не ссориться.

Гречанка же тараторила без остановки, руки тряслись, глаза бегали.

Нервная. Слабая. Такая по глупости может выдать. Сама не захочет, а язык доведёт.

Гречанка тараторила без умолку:

– …а Вера-то десять лет служила, десять лет! И всё хорошо было, забыла госпоже волосы покрасить – один седой волос, всего один! – Хлоя поднесла к глазам большой и указательный палец, показывая, какой маленький и в имение. Говорят, там работа тяжёлая, на полях, с утра до ночи. Не приведи…

Она вдруг замолчала на полуслове, быстро, почти незаметно перекрестила воздух – и заговорила о другом.

Альбина заметила. Жест был странный, незнакомый.

Она вдруг замолчала на полуслове, быстро, почти незаметно перекрестила воздух – и заговорила о другом.

Альбина заметила. Жест странный, незнакомый. В дороге про таких слышала – христиане. Говорят, они по подвалам прячутся и император их казнит. А они всё равно есть.

Она ничего не сказала. Только покосилась на гречанку с новым любопытством. И опаской.

Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. Комната прислуги. ночь

Хлоя и Мериам давно спали. Хлоя всхлипывала во сне, Мериам храпела мерно, тяжело. В комнате пахло сыростью и прелой соломой. Спать не хотелось – мысли лезли в голову одна за другой, цеплялись, не отпускали.

Перед сном Хлоя шепнула: «Завтра госпожа велела разобрать её шкатулки. Справишься? Я покажу, что где лежит». Альбина кивнула. Ещё один шанс стать нужной.

Сириец. Вспомнился его взгляд сегодня, когда он отказал тому, с масляными глазками. Торговаться он любил, всегда торговался – она видела это за полгода. А тут не уступил. Сам, кажется, удивился. Может, пожалел? С чего бы? Ему-то что с того? Или просто был уверен, что завтра продаст дороже? Нет, всё-таки пожалел. Странно. Выходит, даже в таких, как он, есть что-то человеческое.

Дом этот… Атриум с потрескавшимся мрамором, фрески облупились, вода в фонтане тонкой струйкой – экономят. Значит, каждая монета на счету. И на рабах будут экономить. Надо быть осторожной, не давать повода.

Нубийка эта, лысая. Почему? Может, провинилась когда-то, обрили? Или сама так ходит? Непонятно. Но молчит много, видит всё. С такой лучше не ссориться.

А гречанка, Хлоя, – болтливая, трясётся вся, за своё место боится. Про Веру рассказала: один седой волос проглядела – и в имение. Значит, волосы здесь – дело жизни и смерти. Надо будет учиться красить, и красить так, чтоб ни один седой не вылез. Стать незаменимой – тогда не прогонят.

На страницу:
1 из 6