
Полная версия
Усадьба леди Анны
– Я сейчас, госпожа, мигом, – Астер поставила подсвечник на столик и засуетилась.
Я наблюдала, как она лихорадочно, но тщательно проводит тряпкой по поверхностям. Тряпка у неё откуда-то взялась из кармана передника – серая, но чистая, сложенная в несколько раз. Пыль взметнулась в воздух, закружилась в свете свечи мельчайшими частицами, затанцевала в косых лучах золотыми искрами, прежде чем медленно осесть на пол, на столешницу, на мои плечи. Астер протерла столик, подоконник, даже спинку кровати и ножки стула, стоящего в углу, – она двигалась с какой-то одержимой тщательностью, будто от чистоты этой комнаты зависело её собственное спасение.
– Я каждое утро прихожу, – говорила она, не прекращая работы, и голос её звучал приглушённо, потому что она наклонилась, протирая нижнюю перекладину. – Протираю, проветриваю. Но пыль всё равно садится. Дом старый, сухой, щелей много. А полы я мою раз в седмицу – вода далеко, носить тяжело.
Она говорила быстро, словно боялась, что я прогоню её или, хуже того, начну расспрашивать о чём-то. Слова лились сплошным потоком, заполняя тишину, и я видела, как напряжены её плечи, как она старается не смотреть на меня. Я молчала, и это её, кажется, устраивало.
– Постель я свежей соломой набила позавчера, – добавила она, взбивая подушку, и солома зашуршала под её ладонями сухо, успокаивающе. – Бельё, правда, старое, но стираное. У Жанны зола хорошая для стирки получается, отбеливает. Она золу из берёзы собирает, знаете, берёзовая зола всегда мягче, она и запах убирает, и белит без едкости.
Я взглянула на кровать. Балдахин над ней, тяжёлый, выцветший, в складках которого вполне могли водиться пауки, сейчас был отдёрнут и связан верёвками по углам верёвками – узлы были тугими, аккуратными, завязанными с той тщательностью, которая говорит о старании, а не о навыке. Простыни – сероватые, но без явных пятен, края подвернуты ровно, уголки подоткнуты. Одеяло – лоскутное, тёплое на вид, из разноцветных квадратиков, когда-то ярких, а теперь выцветших до пастельных тонов: где-то ещё угадывался бледно-розовый, где-то – выгоревший голубой, где-то – жёлтый, ставший цветом топлёного молока. Квадратики были сшиты крупными, неторопливыми стежками, и в этой работе чувствовалась чья-то терпеливая, заботливая рука.
– Хорошо, – сказала я. – Спасибо, Астер.
Она замерла на мгновение, удивлённо вскинув брови, – в её глазах мелькнуло что-то, похожее на растерянность, как у человека, который не привык слышать слова благодарности, – потом снова опустила глаза, и ресницы её дрогнули, заметались, будто искали, на чём остановиться.
– Не за что, госпожа. Я сейчас помогу вам переодеться и уйду. Вы задвиньте засов, когда я выйду. На ночь я всегда засов советую. Дом старый, замки ненадёжные, а то мало ли…
Она запнулась, не договорив, и в этой паузе мне почудилось что-то, чего она не решалась произнести вслух. Я не стала спрашивать – «мало ли что». Не хотела знать. Не сегодня. Я чувствовала, что если узнаю ещё что-то, то просто не смогу остаться в этой комнате одна.
Астер помогла мне расшнуровать мышиное платье – пальцы у неё оказались ловкими, хотя и холодными, и я вздрагивала каждый раз, когда они касались моей спины. Шнуровка была тугой, и, когда последняя петля освободилась, я вздохнула с облегчением, расправляя плечи. Я стянула его через голову – ткань сухо прошуршала, пахнув шерстью и потом дороги, – и осталась в нижней рубашке, тонкой, штопаной на локтях, но чистой, пахнущей всё той же берёзовой золой. Потом надела ночную сорочку из саквояжа – ту, что была целее, – длинную, до пят, из мягкой льняной ткани, когда-то белой, а теперь сливочной от времени и множества стирок. Ткань скользнула по телу, прохладная и гладкая, и этот холодок пробежал от плеч до самых щиколоток, заставляя меня поёжиться.
– Хотите, я волосы заплету на ночь? – спросила Астер. – А то спутаются, утром и не расчешете.
Я кивнула, и она снова взялась за гребень. Её прикосновения были осторожными, почти невесомыми, и я чувствовала, как она распутывает пряди, начиная с концов и медленно поднимаясь вверх, чтобы не причинять боли. Тяжёлая копна моих тёмных волос разделилась на три пряди, и ловкие пальцы сплели их в тугую косу, которая тут же улеглась на спине тяжёлым жгутом, почти доставая до талии. Я следила за её движениями в треснувшем зеркале, за тем, как сосредоточенно она кусает губу, работая, и вдруг подумала, что, наверное, в её жизни не было ничего, кроме этого дома, этих коридоров, этих господ, которые приезжают и уезжают, оставляя после себя пыль и тишину.
– Вот так, – сказала Астер, отступая, и в голосе её прозвучало удовлетворение мастера, закончившего работу. – Красиво.
Я взглянула в треснутое зеркало. Из мутной глубины на меня смотрела высокая худая девица в длинной ночной сорочке, с бледным лицом, острыми скулами, на которых лежали глубокие тени, и тёмной косой через плечо, перетянутой у конца тонкой бечёвкой. Чужая. Но хотя бы аккуратная. И в этой аккуратности было что-то утешительное, будто прическа могла придать форму не только волосам, но и той бесформенной пустоте, что разлилась у меня внутри.
– Свечу оставить, госпожа? – Астер уже стояла у двери, держась за ручку, и лицо её в полумраке казалось бледным пятном с двумя тёмными провалами глаз.
– Оставь, – сказала я. – И… Астер. Спасибо.
Она улыбнулась – впервые за сегодня. Улыбка вышла робкой, быстрой, как солнечный зайчик, который мелькнул на стене и погас, но осветила её лицо, сделав почти красивым. В уголках глаз собрались тонкие морщинки, которых я раньше не замечала, и я поняла, что она старше, чем кажется, – просто усталость и жизнь стёрли с её лица возраст, оставив только одно: ожидание.
– Спокойной ночи, госпожа. Задвиньте засов.
Дверь закрылась – мягко, почти неслышно, с едва уловимым щелчком. Я слышала, как затихают её шаги в коридоре: сначала отчётливо, потом всё глуше, глуше, как камешки, падающие в колодец. Как скрипит лестница, принимая её вес, – каждая ступенька отзывается знакомым мне голосом. Как хлопает где-то внизу дверь – глухо, с металлическим отзвуком, – видимо, в кухню или в их с Жанной комнату. Потом стало тихо. Так тихо, что я слышала, как бьётся моё сердце – ровно, устало, – и как где-то далеко, за стенами, в ночной тишине скрипнул флюгер на крыше, поворачиваясь к ветру.
Я подошла к двери и задвинула тяжёлый железный засов. Металл был холодным и шершавым на ощупь, покрытый слоем ржавчины, которая осыпалась под пальцами мелкими рыжими хлопьями. Он вошёл в паз с грубым лязгом, от которого по спине пробежали мурашки – звук прокатился по комнате, ударился о стены и затих где-то в углах, оставив после себя звенящую тишину. Заперто. Я в ловушке? Или в безопасности? Я прислушалась к себе, пытаясь понять, какое из этих двух чувств сильнее, но внутри была только пустота, в которой оба ощущения смешались в одно – липкое, тревожное, неопределённое.
Свеча на туалетном столике догорала, оплывая воском на старое блюдце, заменявшее подсвечник. Фитиль почернел, пламя съёжилось до крошечного, едва заметного язычка, который метался из стороны в сторону, словно в предсмертной агонии. Я задула её – коротко дунула, и тьма навалилась сразу, густая и плотная, как одеяло, брошенное на голову. Незачем жечь зря, если Жанна говорит, что кладовые пусты, значит, и свечи, наверное, в дефиците. В темноте запах воска стал острее – горьковатый, с привкусом копоти, – он смешивался с запахом старого дерева и сухих трав, и я вдруг подумала, что, возможно, этой свечи хватило бы Астер на целую неделю вечерних дел.
В темноте комната стала больше. Границы исчезли, стены отступили куда-то в бесконечность, и я чувствовала себя крошечной точкой в этом внезапно разросшемся пространстве. Окно серело слабым светом – луна, видимо, всё же пробилась сквозь тучи, прорвалась сквозь плотную пелену, чтобы бросить на пол бледный, призрачный прямоугольник. Ветви снова зашевелились, заскребли по стеклу, словно просились внутрь – их тени метались по стенам, длинные и тонкие, похожие на скрюченные пальцы, ощупывающие каждый угол.
Я забралась в кровать. Солома подо мной зашуршала, сухо и успокаивающе, как шорох листвы под ногами, и я несколько раз перевернулась, чтобы улечься поудобнее, пока она не приняла форму моего тела. Одеяло оказалось тяжёлым и тёплым, оно накрыло меня с головой, создав маленький уютный кокон, в котором можно было спрятаться от всего – от этого дома, от своего забытого прошлого, от смутной, неоформившейся тревоги, что гнездилась где-то под рёбрами. Пахло травами – может, Жанна сушила их здесь когда-то, развешивая пучки под потолком, может, просто старый дом хранил запахи лучше, чем память. Я втянула носом этот запах, пытаясь разобрать: мята? полынь? что-то ещё, горьковатое и сладкое одновременно, отчего веки тяжелели сами собой.
Я лежала на спине, глядя в потолок, которого не было видно в темноте, и слушала, как скрипит дом. Это не был хаотичный шум – в нём чувствовался ритм, какое-то древнее, неторопливое дыхание. Где-то вздохнула половица – долгий, протяжный стон, будто кто-то прошёл по коридору тяжёлой поступью. Где-то прошуршала мышь – или просто ветер задел сухую ветку, прижатую к стене. Где-то в стенах раздался тонкий, едва уловимый скрип, похожий на звук натягиваемой струны. Тиканья часов не было – в этом мире, кажется, время измеряли иначе: не звоном металла, а шорохом, вздохами, медленным движением теней по полу.
Пыталась вспомнить хоть что-то. Свою мать – я даже не знала, жива ли она, как её звали, было ли у неё такое же лицо, как у меня, или я пошла в отца. Отца – барона Эдгара лорт Дартанского, чьё имя значилось в бумаге, чьё завещание сделало меня хозяйкой этого запустения. Дом, где выросла – может быть, это самый дом, может быть, я бегала по этим коридорам ребёнком, и мои ладони помнили гладкость этих перил, а разум – нет. Лица подруг по пансиону, которых, судя по характеристике, у меня и не было. Ничего. Пустота. Только странное, щемящее чувство, что всё это – неправильно. Что я не должна быть здесь. Или, наоборот, должна, но не так. Что между мной и этим местом есть какая-то связь, но она не там, где я её ищу, а глубже, темнее, спрятана в тех углах, куда я боялась заглядывать.
Глаза слипались. Усталость дня навалилась всей тяжестью, придавила к соломенной перине, смежила веки. Тело тяжелело, погружалось в вязкую, тёплую темноту, и мысли начинали путаться, терять очертания, расползаться, как чернила на мокрой бумаге. Я уже не понимала, где заканчиваюсь я и начинается дом – его запахи, его звуки, его древнее, терпеливое дыхание.
Последнее, что я услышала перед тем, как провалиться в сон – шёпот. Или ветер завыл в щели, вырвавшись на волю из тесной каменной клетки? Или просто скрип старого дома сложился в звуки, похожие на человеческую речь, как иногда складки старой шторы кажутся лицом?
– Анна… – позвал кто-то.
Или просто почудилось? Голос был тихим, почти ласковым, и в нём не было угрозы – только какая-то древняя, усталая тоска, будто меня ждали здесь очень долго. Или, может быть, это я сама позвала себя из глубины того сна, в который проваливалась, – последняя ниточка, связывающая меня с тем, кем я была.
Я уже не знала. Темнота сомкнулась надо мной, мягкая и плотная, как вода, унося в глубокий, без сновидений, обморок уставшего тела. В последний миг, перед тем как сознание окончательно погасло, я почувствовала, как одеяло чуть сползло с плеча, и холодный воздух комнаты коснулся шеи. Но мысль растаяла, не успев родиться.
Глава 5
Я проснулась оттого, что кто-то настойчиво скрёбся в окно. Звук был сухим, ритмичным – царап-царап-царап, – и он вползал в сон, путая его с явью, пока я не открыла глаза. Открыла глаза и поняла – это ветка. Та самая, голая, корявая, с обломанным сучком на конце, царапала стекло, словно просилась внутрь. За окном было серо, но уже светло – утро, и в этом свете всё выглядело иначе: не таким зловещим, просто старым, уставшим, забытым.
Я села на кровати. Солома подо мной зашуршала, сухо и громко в утренней тишине, одеяло сползло на пол, и холод сразу же добрался до ног, обхватив щиколотки липкими ладонями. В комнате стоял холод – дыхание вырывалось лёгким паром, который тут же таял в сером воздухе. Я поднялась с постели, стараясь не ежиться от холода, прошлепала босыми ногами по тонкому ковру на полу, чувствуя, как каждый ворсинка впивается в подошвы, отодвинула засов. Металл обжёг пальцы ледяной сухостью, и я поморщилась, когда он с визгом вышел из паза. Потом вернулась к кровати, взяла с тумбочки колокольчик для вызова прислуги – холодный, с деревянной ручкой, источенной временем, – позвонила. Звук получился негромким, дребезжащим, но его, видимо, услышали. И совсем скоро на столике появились кувшин с водой и сложенное полотенце, грубое, но чистое. Астер была расторопной служанкой. Я отпустила её и занялась своим утренним моционом.
Я умылась ледяной водой, зашипев от холода, когда ладони коснулись щёк. Вода пахла железом и колодцем, она стекала по подбородку, капала на рубашку, оставляя тёмные пятна, и от этого прикосновения кожа горела, словно её обожгли. Зубы свело, но голова прояснилась – туман последних дней рассеялся, уступив место острой, почти болезненной ясности. Оделась в то же мышиное платье – парадное было слишком хорошо для утреннего осмотра развалин, оно так и осталось лежать на дне саквояжа, синее, бархатное, чужое. Волосы расплела и заплела снова, сама, кривовато, но коса держалась, хоть и норовила рассыпаться на висках тонкими непослушными прядями. В зеркало старалась не смотреть – не хотелось видеть эту чужую девицу с самого утра, с её бледным лицом и тёмными кругами под глазами, которые за ночь не исчезли, а стали только глубже.
За дверью было тихо. Я отодвинула засов, помедлила мгновение, прислушиваясь к тому, что происходит в коридоре, и вышла. Воздух за дверью оказался холоднее, чем в комнате, и пахло здесь иначе – сыростью, старым деревом, чем-то давно закрытым и забытым.
Я решила осмотреть усадьбу. Надо же знать, что мне досталось в наследство.
Коридор второго этажа тянулся длинной чередой дверей – я насчитала семь, прежде чем сбилась. Некоторые были приоткрыты, некоторые закрыты плотно, и ручки на них блестели в полумраке, как тусклые глаза. Я заглядывала в каждую – осторожно, приоткрывая и сразу отдёргивая руку, словно боялась, что оттуда кто-то выскочит. Комнаты были пусты. В одних стояла старая мебель, накрытая чехлами, и чехлы эти, серые от пыли, свисали до пола, скрывая очертания стульев и столов, превращая их в странные, бесформенные существа. В других – только голые стены и груды мусора по углам: битая штукатурка, рваные обои, осколки чего-то, что когда-то было зеркалом или посудой. Пахло сыростью, мышами и ещё чем-то кислым, неуловимым, отчего хотелось чихать.
В одной комнате я нашла детскую кроватку – резную, с балдахином, из которого свисали обрывки кружев, когда-то белых, а теперь жёлтых, как старая бумага. Кроватка была пуста, и эта пустота казалась мне тяжелее, чем если бы в ней лежал скелет. В другой – большой портрет на стене, такой тёмный от времени, что невозможно было разобрать, кто на нём изображён. Только тёмное пятно там, где должно быть лицо, и блёклый отсвет глаз, которые, казалось, следили за мной, когда я проходила мимо.
Я спустилась на первый этаж. Лестница под ногами стонала привычно, и я уже почти не замечала этого звука, только на последней ступеньке замерла на мгновение, услышав, как где-то в глубине дома отозвалось эхо. В холле было пусто. Голоса доносились откуда-то со стороны кухни – Жанна и Астер о чём-то переговаривались, но слов было не разобрать, только глухое гудение, похожее на жужжание пчёл в улье. Я не стала им мешать. Решила осмотреть западное крыло, куда вчера не заходила.
Там было темнее. Окна здесь выходили в гущу деревьев, почти не пропускающих свет, и даже в утренние часы здесь царили сумерки. Коридор сужался, потолок становился ниже, и мне казалось, что стены смыкаются за спиной, как только я делаю шаг вперёд. Под ногами хрустела каменная крошка – плиты здесь совсем рассыпались, превратившись в неровную, осыпающуюся поверхность, на которой нужно было ступать осторожно, чтобы не споткнуться. Воздух здесь был плотным, спёртым, и каждый вдох давался с трудом, словно я вдыхала не воздух, а что-то вязкое, тяжёлое.
И тут я почувствовала.
Оно пришло не сразу. Сначала просто стало холоднее – резко, будто кто-то открыл дверь в погреб, выпустив на волю ледяной, спертый воздух. Холод поднялся откуда-то снизу, от пола, обхватил ноги, поднялся выше, до колен, до пояса, заставляя кожу покрываться мурашками. Потом – ощущение взгляда. Тяжёлого, немигающего, направленного в спину. Я чувствовала его каждой клеткой, каждой волосинкой на затылке, которая, казалось, приподнялась и замерла в ожидании.
Я остановилась. Обернулась.
Никого. Пустой коридор, уходящий назад, в темноту. Стены, выкрашенные когда-то в светлое, теперь казавшиеся серыми, почти чёрными в этом скудном свете. Пол, усыпанный каменной крошкой. Закрытые двери по обе стороны, ни одна не шелохнулась.
Тишина. Только моё дыхание и стук сердца, который вдруг стал громким, как молот по наковальне. Я слышала, как кровь пульсирует в висках, как где-то далеко, очень далеко, скрипнула половица, но не могла понять, с какой стороны. Взгляд. Он всё ещё был там. Я чувствовала его тяжесть на своих плечах, на спине, на затылке – он давил, и от этого давления хотелось сжаться, стать меньше, исчезнуть.
– Кто здесь? – спросила я в пустоту. Голос прозвучал хрипло, но ровно, и я удивилась собственной смелости, потому что внутри всё дрожало, сжималось, готовое сорваться в панику.
В ответ – ничего. Тишина стала плотнее, если такое было возможно. Даже ветер за окнами, казалось, замер, прислушиваясь. Я стояла в западном крыле своего собственного дома, сжимая в кармане юбки холодные пальцы, и чувствовала, что здесь, в этой темноте, в этом спёртом воздухе, есть что-то ещё. Что-то, что не хочет показываться, но и уходить не собирается.
Я сделала шаг назад, к выходу из коридора. Каблук туфли нащупал неровность в каменном полу, и я на миг потеряла равновесие, взмахнув рукой, чтобы удержаться.
И тогда это случилось.
Воздух передо мной сгустился, потемнел, задрожал. Это было похоже на то, как если бы кто-то уронил тушь в стакан с водой – чёрные нити поползли во все стороны, сворачиваясь, переплетаясь, сжимаясь в плотный, почти осязаемый ком. Из ниоткуда, из пустоты начал проявляться силуэт. Сначала – размытое пятно, которое пульсировало в такт моему сердцу, потом – контуры, проступающие, как рисунок на промокашке, потом – лицо.
Старик. Высокий, тощий, с длинными седыми волосами, развевающимися без ветра – они двигались сами по себе, медленно, словно в воде, и в их движении было что-то гипнотическое, нечеловеческое. Глаза – пустые, белые, как у рыбы, без зрачков, без радужки, без единого проблеска мысли, но я чувствовала на себе их тяжесть, их холодное, неживое внимание. Одет в старомодный камзол, расшитый потускневшим золотом, – когда-то, наверное, это была парадная одежда, но теперь золотые нити посерели, ткань истлела, и кое-где сквозь прорехи виднелась то ли кожа, то ли просто темнота. В руке он держал трость с набалдашником в виде волчьей головы – морда была оскалена, глаза сверкали тусклым, нехорошим блеском.
Он вырос прямо передо мной, заполнил собой весь коридор, раздулся, стал выше, шире, заслонил свет. Тени от него не было – он сам был тенью, более тёмной, чем окружающий мрак, и эта тень тянулась ко мне, обволакивала, сжимала горло невидимыми пальцами.
– А-а-а-а-а! – завыл он, бросаясь на меня с искажённым лицом, разевая рот в беззвучном крике, протягивая костлявые руки.
Лицо его менялось прямо на глазах: черты вытягивались, скулы заострялись, глаза вылезали из орбит, и в этой трансформации было что-то бесконечно древнее, отработанное, словно он проделывал этот трюк сотни раз.
Я стояла и смотрела на него.
Сердце колотилось, да. Где-то под рёбрами оно билось так часто, что я чувствовала отголоски ударов в кончиках пальцев, в висках, в зубах. Руки дрожали мелкой, противной дрожью, и я сжала их в кулаки, чтобы не выдать себя. Но кричать не хотелось. Бежать – тоже. Внутри было пусто. Так пусто, что страх просто не мог там задержаться – он влетал, как ветер в пустой дом, и тут же вылетал обратно, не найдя, за что зацепиться.
Призрак замер. Опустил руки – медленно, неуверенно, словно впервые столкнулся с таким. Выражение его лица сменилось с угрожающего на недоумённое, и в этой смене было что-то почти комичное, будто у актёра, который забыл следующую реплику.
– Ты чего не орёшь? – спросил он обычным, даже слегка обиженным голосом. – Я пугать пришёл. Страшно должно быть.
Голос у него оказался низким, с хрипотцой, и в нём слышался тот особенный, выветрившийся акцент, которым говорят люди, прожившие слишком долго в одиночестве.
– Простите, – сказала я. – Наверное, не умею пугаться.
Слова вышли сами собой, и я удивилась их спокойствию. Может быть, дело было в том, что после всего, что случилось со мной вчера – потеря памяти, чужая карета, чужой дом, чужие слуги, – призрак казался не самым страшным. Или в том, что внутри меня действительно было слишком пусто, чтобы страх прижился.
Он смерил меня взглядом. Белые глаза, лишённые зрачков, прошлись по моему лицу, по платью, по косе, по рукам, которые я сжимала в кулаки, чтобы скрыть дрожь. Я чувствовала этот взгляд – он был тяжёлым, холодным, и в нём не было ничего человеческого, только древнее, усталое любопытство.
– Странно, – пробормотал он. Губы его шевелились с заметной задержкой, словно слова рождались где-то глубоко и долго добирались до поверхности. И вдруг его лицо исказилось, но уже не гримасой ужаса, а чем-то похожим на узнавание. Или на его отсутствие – трудно было понять на этом белом, неподвижном лице. – Погоди-ка. Ты кто такая?
– Анна, – ответила я. – Анна лорт Дартанская. Я… я приехала вчера. Это моя усадьба. Теперь.
Призрак моргнул. Раз, другой. Веки его двигались медленно, как у ящерицы, и на миг белые глаза скрылись, чтобы появиться снова – такие же пустые, такие же немигающие. Потом он расхохотался. Сухо, каркающе, без капли веселья, и смех его был похож на треск сухих веток под ногами.
– Лорт Дартанская? Ты? – он шагнул ко мне, и я почувствовала ледяной холод, исходящий от него – не тот холод, что бывает зимой, а какой-то другой, глубинный, проникающий сквозь кожу, сквозь мышцы, до самых костей, вымораживающий всё живое. – Девка, я – Вильгельм лорт Дартанский. Третий барон этой дыры. Пра-пра-прадед твой, ежели по бумагам считать. И я тебе вот что скажу, красавица.
Он наклонился ко мне, заглядывая в глаза, и его лицо оказалось в нескольких миллиметрах от моего. От его близости у меня перехватило дыхание – воздух стал колючим, как в самый лютый мороз, и каждый вдох отдавался болью в лёгких, словно я вдыхала не воздух, а мелкие ледяные иглы.
– Ты мне не родня, – сказал он тихо, но отчётливо, и в голосе его не было угрозы – только странная, почти болезненная уверенность. – Кровь не та. Чужая ты. Чую.
Я смотрела в его белые глаза и почему-то не удивилась. Совсем. Словно всё это время внутри меня уже жило это знание, спало, свёрнутое в тугой клубок, и только ждало момента, чтобы развернуться.
– Я ничего не помню, – сказала я просто, и голос мой прозвучал ровно, хотя внутри всё дрожало, сжималось, замирало. – Вообще. Проснулась вчера в карете, и с тех пор – пустота. Я не знаю, кто я. Может, я и не Анна. Но других имён у меня нет.
Призрак выпрямился. Движение его было медленным, текучим, словно он состоял не из плоти, а из дыма, который пытается удержать форму. Он уставился на меня с новым интересом, и я заметила, как чуть склонилась его голова, как напряглись невидимые мышцы на этом полупрозрачном лице. Холод чуть отступил – не исчез, но перестал быть таким пронзительным, отступил на шаг, словно призрак сам отстранился, чтобы лучше меня разглядеть.
– Ничего не помнишь? – переспросил он. Голос его изменился, стал ниже, задумчивее. – Совсем?
– Совсем.
Я смотрела на него и чувствовала, как в этой пустоте, что разлита у меня внутри, что-то шевелится. Не память – нет, – скорее, отголосок чего-то, что могло бы стать узнаванием, если бы я знала, что именно узнавать.
Он помолчал. Тишина в коридоре стала плотной, почти живой, и я слышала в ней своё дыхание, своё сердце, и ещё что-то – тихий, едва уловимый звон, который, казалось, исходил от самого призрака, от его полупрозрачной, мерцающей плоти. Потом он усмехнулся – уже без злобы, скорее задумчиво, и в этой усмешке мне почудилось что-то человеческое, давно забытое.
– Забавно, – протянул он, и голос его прозвучал почти тепло. – В моё время такие штуки просто так не случались. Либо проклятие, либо зелье, либо память забрали. Либо ты сама не хочешь помнить.









